Изучение дзэн [1]
Изучение дзэн [1]
Лучше увидеть лицо, чем услышать имя.
Дзэнское изречение
«Ничто не может быть понято или представлено, — сказал Леви-Строс, — в отрыве от основных элементов своей структуры». Леви-Строс изучал примитивные системы кровного родства и говорил о ключевой роли, которую играет в них дядя по материнской линии. Я должен признать с самого начала, что дядя по материнской линии не имеет никакого отношения к дзэн. И впредь я не намерен доказывать, что они имеют нечто общее. Однако утверждение Леви-Строса универсально. «Ничто не может быть понято или представлено в отрыве от основных элементов своей структуры». Это рождает любопытный вопрос: можно ли дзэн каким-то образом вписать в структуру антропологии? И если да, то можно ли тем самым его «понять»? Когда вопрос задан, очевидно, что ответить на него можно и «да», и «нет».
В той мере, в которой дзэн является частью социального и религиозного комплекса; в той мере, в которой он кажется нам связанным с другими элементами культурной системы, — «да». Другими словами, в той мере, в которой дзэн является дзэн-буддизмом, — «да». Но при этом культурной системе соответствует скорее буддизм, чем дзэн. Чем ближе, в нашем понимании, дзэн к буддизму, тем больше у нас шансов увидеть в нем выражение культурных или религиозных устремлений человека. В этом случае можно утверждать, что дзэн обладает какой-то особой структурой — или что основные требования дзэн «структурированы» и поэтому их можно изучать научными методами. После этого следует признать, что дзэн обладает определенным характером, который можно исследовать и «понять».
Когда дзэн изучают подобным образом, его рассматривают в контексте истории Китая и Японии. Его считают продуктом индийского буддизма, китайского даосизма и даже конфуцианства. Его видят в свете культуры династии Тан, в связи с учением различных буддистских школ. Его связывают с другими культурными движениями. Изучают также проникновение дзэн в Японию и его ассимиляцию японской цивилизацией. И тогда многие понятия, относящиеся к дзэн, начинают казаться очень важными, даже основополагающими. Дзэндо, или зал для медитации. Практика дзадзэн. Изучение коанов. Одежда дзэнского монаха. Поза лотоса. Поклон учителю. Диалог с роси и способы, с помощью которых роси помогает ученику достичь кэнсё, или сатори, и подтверждает его просветление.
Дзэн, увиденный в таком свете, можно сравнивать с другими религиозными традициями — например, католицизмом, с его таинствами, литургией, умной молитвой (которую в наши дни почти никто не практикует); с его почитанием, заповедями, теологией, Библией; с его соборами и монастырями; с его иерархией духовенства, церковными соборами и энцикликами.
Можно долго изучать дзэн и католицизм и прийти к выводу, что они очень разнятся. И все же у них есть некоторые общие черты. Они являются религиями. Дзэн — это азиатская религия, а католицизм — религия западная, иудейско-христианская. Первая предлагает человеку метафизическое просветление, тогда как вторая — теологическое спасение. К обеим религиям можно относиться как к диковинкам, как к любопытным пережиткам прошлого, которые украшают нашу жизнь подобно театру Но, скульптурам Шартра (Chartres) и музыке Монтеверди (Monteverdi). Можно продолжать исследования дальше и прийти к ошибочному выводу, что поскольку дзэн прост и аскетичен, у него много общего с учением Ордена цистерцианцев, монахи которого также жили в большой строгости. Действительно, эти две традиции демонстрируют великую любовь к простоте, и вполне возможно, что в XII веке основатели цистерцианских монастырей в Бургундии и Провансе были вдохновлены неким подобием инстинктивного дзэнского видения. Ведь в построенных ими храмах до сих пор царит атмосфера светлой простоты и одиночества, которая в дзэн называется ваби.
Тем не менее, если изучать дзэн и католицизм как «структуры», как «системы» и как «религии», они смешиваются не лучше, чем вода и масло. Можно представить себе, как представители обеих сторон — дзэндо и университета, католического монастыря или папской курии — соберутся вместе для вежливого ученого диспута, но различия между их позициями при этом останутся прежними. Затем они снова вернутся в свои структуры, снова окунутся в свои системы и, возможно, сделают для себя вывод, что духовные традиции христианства и буддизма всецело несовместимы. Все это верно до тех пор, пока дзэн рассматривается прежде всего как дзэн-буддизм, как буддистская школа или секта, входящая в состав системы, которую мы называем буддистской религией.
Однако, когда мы присматриваемся более пристально, оказывается, что самые серьезные и ответственные последователи дзэн вначале отрицают, что их учение — религия, затем отрицают, что это секта или школа, и в конце концов отрицают, что дзэн вообще относится к буддизму и его структуре. Так, великий японский дзэнский мастер Догэн, основатель секты сото, категорически заявил: «Каждый, кто считает дзэн буддистской школой или сектой, называя ее дзэн-сю (сектой дзэн), есть дьявол».
Фактически, определить дзэн в терминах религиозной системы или структуры означает полностью потерять его — или, лучше, полностью не понять его, потому что в словах нельзя потерять то, что в словах нельзя найти. Дзэн не относится к тем вещам, смысл которых становится ясен, когда их помещают в некоторые рамки или описывают их характерные признаки, чтобы потом, при виде чего-то соответствующего описанию, воскликнуть: «Вот оно!» Дзэн невозможно понять, отнеся его к какой-либо категории, отличной от всего остального: «Вот это, но не вон то». Так, по словам доктора Судзуки, дзэн «находится за пределами мира противоположностей, созданного мыслительными разграничениями... Он пребывает в духовном мире недвойственности, где возможна только абсолютная точка зрения». Однако подобные высказывания также становятся ловушкой, когда мы, следуя западной платоновской традиции, отделяем Абсолют от относительного мира. Поэтому Судзуки сразу же продолжает: «Абсолют никоим образом не отличается от относительного мира... Абсолют пребывает в мире противоположностей, а не вне его».[2]
Таким образом, мы видим, что дзэн находится за пределами всех структур и форм, что он не отождествляется с ними и не отмежевывается от них. Он не отрицает и не подтверждает их, не любит и не ненавидит их, не отвергает и не поощряет их. Дзэн — это сознание, неструктурированное конкретными формами и системами; это транскультурное, трансрелигиозное, транссистемное сознание. В этом смысле, дзэн пуст. Однако он может просвечивать сквозь ту или иную систему, религиозную или нерелигиозную, подобно тому, как свет свободно проходит через голубое, зеленое, красное и желтое стекло. Если у дзэн вообще есть какие-то предпочтения, то он выбирает стекло простое и бесцветное — так называемое обычное стекло.
Таким образом, тот, кто считает дзэн всего лишь или исключительно дзэн-буддизмом, искажает его суть и недвусмысленно дает понять, что не понимает его. И все же отсюда не следует, что не может быть «дзэн-буддистов», ведь последние ясно понимают (именно потому, что постигли дзэн) различие между своим буддизмом и своим дзэн — даже если они при этом говорят, что их дзэн является чистейшим проявлением их буддизма. Естественно, объясняется это тем, что буддизм (более чем какая-либо другая религиозная система) указывает за пределы своего собственного теологического и философского «-изма». Одним из элементов его структуры есть требование не быть системой — хотя в буддизме, как и других религиях, всегда есть простор для систематизаторов. Подлинная цель буддизма есть просветление, которое-то и является выходом за пределы системы, освобождение от культурных и социальных инфрастуктур, религиозных обрядов и поверий. (И это при том, что буддизм систематически объединяет разнообразные религиозные и культурные построения — тибетские, цейлонские, японские и многие другие.) Если теперь мы немного поразмыслим, мы увидим, что в христианстве и в исламе мы также встречаемся с необычными людьми, которые видят за пределами религиозных аспектов своих вероучений. Так, Карл Барт (Karl Barth), в чистейшем протестантском духе, протестовал против того, что христианство — религия, потому что христианство, по его мнению, не может быть понято, пока оно относится к социальным и культурным структурам. Барт утверждал, что эти структуры полностью чужды христианству и являются его отрицанием. В исламе суфии также стремились к фана — стиранию социального и культурного эго, которое обусловлено традиционными формами религиозных обрядов. Это угасание было для них прорывом в сферу мистической свободы, где эго исчезает и возрождается как бака — как некое подобие «нового человека» христианских мистиков и апостолов. «Уже не я живу, — говорит св. Павел, — но живет во мне Христос» (Гал. 2, 20).
То же верно и в отношении дзэнского просветления, или открытия «подлинного лица, которое было у вас до рождения». Оно подразумевает не видение Будды, а осознание, что человек есть Будда. Постигнутый таким образом Будда не имеет ничего общего с образами в храме, потому что в мгновение постижения нет образов. В это мгновение нечего и некому постигать, а есть лишь Пустота, которая не укладывается ни в один образ. «Подлинное видение, — говорит Шэнь-хуэй, — имеет место, когда ничего не видно».
Это означает, что дзэн всегда находится за пределами форм и структур. Чтобы приблизиться к дзэн, мы можем воспользоваться его вторичными проявлениями — рисунками дзэнских монахов, их стихами и короткими яркими изречениями. Ведь отличительная черта китайского и японского дзэнского искусства в том, что оно указывает на выразимое и с помощью простейших форм пробуждает нас к осознанию бесформенного. Дзэнские картины говорят нам ровно столько, сколько необходимо, чтобы пробудить нас к отсутствующему, но в то же время пребывающему «прямо перед нашими глазами». Дзэнская каллиграфия своей гибкостью, динамизмом, самоотдачей и неприятием изощренности и формального стиля проявляет великую свободу; она трансцендентна не в абстрактном и интеллектуальном смысле, а в том, что содержит минимум форм безо всякой привязанности к ним. Дзэнское сознание сравнивают с зеркалом. Современный дзэнский писатель говорит:
Зеркало полностью безличностно и бессознательно. Когда цветок появляется перед ним, оно отражает цветок, когда птица появляется перед ним, оно отражает птицу. Оно показывает нам красивое красивым, а неприглядное неприглядным. При этом в зеркале все отражается в своем подлинном виде. У зеркала нет рассудка или индивидуального сознания. Когда объект появляется перед зеркалом, оно отражает его; когда объект исчезает, оно просто позволяет ему исчезнуть... После этого на зеркале не остается никаких следов. Подобную непривязанность, состояние не-ума, подлинно свободное действие зеркала — все это можно сравнить с чистой и ясной мудростью Будды. [3]
Смысл этих слов в том, что дзэнское сознание не различает и не систематизирует видимое в терминах социальных и культурных стандартов. Дзэн не пытается подогнать вещи под надуманную структуру. Он не судит о красоте и неприглядности по неким эстетическим канонам — даже если обладает таковыми. Если же создается впечатление, что дзэн судит и различает, он делает это лишь для того, чтобы показать Пустоту за пределами слов. Он никогда не настаивает на окончательности своих суждений. Он не превращает своих суждений в систему, которую следует отстаивать от вторжения последователей других систем.
Здесь мы можем плодотворно обсудить глубинный смысл слов Иисуса: «Не судите, да не судимы будете» (Мф. 7, 1). Ведь, кроме морального смысла, у этих известных слов есть дзэнское измерение. Только когда дзэнское измерение постигнуто, становится до конца понятным их моральный смысл!
О понятии «ум Будды» можно сказать, что оно не обозначает что-то эзотерическое и с великим трудом приобретаемое, что-то отсутствующее в наличии и нуждающееся в том, чтобы его приобретали в ходе прилежной работы над коанами или в ходе бесконечных диалогов с роси. «Будда, — говорит один дзэнский мастер, — это ваш повседневный ум».
Проблема в том, что пока вы продолжаете различать, осуждать, систематизировать и классифицировать — или даже целенаправленно созерцать — вы накладываете что-то на чистое зеркало. Вы пытаетесь фильтровать свет с помощью системы, которая, по вашему мнению, помогает вам очистить его.
В дзэн культурные построения и формы, несомненно, остаются. Но при этом нет необходимости ни бороться с ними, ни пытаться их не замечать. Но, в конце концов, наступает время, когда мы, подобно Моисею, видим объятый пламенем терновый куст и должны подойти к нему без обуви — или даже без ног. Отличается ли огонь от тернового куста? Или огонь — это нечто большее, чем куст? Или огонь в большей мере куст, чем сам куст?
Притча из Исхода о горящем терновом кусте (Исх. 3, 2 и далее) неожиданно перекликается с «Праджняпарамита-сутрой»: «Форма есть пустота, пустота есть форма; форма не отлична от пустоты, пустота не отлична от формы; что есть форма — то есть пустота, что есть пустота — то есть форма...» Таковы же слова пламенеющего куста из Исхода: «Я есть то, что Я есть» (Я есмь Сущий). Эти слова выходят за пределы утверждений и отрицаний. Фактически, никто до сих пор не знает, в чем их подлинный смысл. Богословы и ученые всегда толкуют их в соответствии с умонастроениями своей эпохи — то в духе эссенциализма («Это чистое самосущее бытие в действии»), то в духе экзистенциализма («Я не скажу тебе, поэтому знай свое дело и не задавай лишних вопросов, ведь ты должен делать то, что я тебе сейчас говорю»).
Другими словами, мы начинаем догадываться, что дзэн лежит не только в основе буддистских представлений, но и, в некотором смысле, в основе христианского откровения. Это означает, что, когда подлинно духовный человек отходит от своей культуры и религии — или анти-религии, — он переживает «рождение в Духе», или духовное пробуждение к Пустоте. Эта Пустота олицетворяет полную свободу, ибо в ней есть лишь спонтанное действие, которое китайцы называют у-вэй, а Новый Завет — «свободой Сынов Божиих». Мы не можем утверждать, что это западное понятие полностью эквивалентно китайскому, но оно отражает такую же безграничность, психическую целостность и созидательность, которые характерны для просветленного индивида, достигшего духовной зрелости в буддизме. Возможно, «ум Христов», о котором говорит св. Павел (1 Кор. 2,16), с теологической точки зрения, не имеет ничего общего с «умом Будды» — я не готов сейчас приводить аргументацию в пользу близости этих понятий. Однако, на языке психологии переживаний, полное «самоопустошение» Христа — самоопустошение, которое позволяет ученику достичь единения с Христом в Его самоопустошении, — вполне может быть понято в дзэнском смысле.
Таким образом, отдавая должное несомненным расхождениям между христианским и буддистским вероучениями и ни в коем случае не посягая на высшие духовные ценности этих религий — не смешивая христианское «видение Бога» с буддистским «просветлением», — мы можем сказать, что для обоих этих состояний характерна определенная психическая безграничность. Причем христианство и буддизм описывают ее на очень похожем языке. Они говорят о «пустоте», «темной ночи души», «совершенной свободе», «не-уме» или «нищете» — в том смысле, который вкладывали в последнее слово Экхарт и Д. Т. Судзуки.
Здесь уместно отметить, что, выбирая тему для обсуждения с доктором Судзуки, я совершил ошибку, когда остановил свой выбор на «чистоте сердца» отца-пустынника св. Иоанна Кассиана [4] как на христианском эквиваленте дзэнского сознания. Несомненно, в писаниях св. Кассиана, св. Евагрия Понтийского и других созерцателей Египетской пустыни есть строки, свидетельствующие о близости к дзэнской Пустоте. Но представление св. Кассиана о чистоте сердца определенно обладает платоническим звучанием, и хотя оно может быть названо мистическим, оно все же довольно далеко от дзэн, потому что подразумевает, что высшее сознание пребывает только в душе, которая чиста и поэтому открыта видению Бога. Таким образом, представление о чистоте сердца делает слишком сильный акцент на совершенствовании индивидуального сознания. Намного более полным и подлинным выразителем дзэн в христианстве является Мейстер Экхарт, которому принадлежат слова: «Чтобы быть вместилищем для Бога и позволять Богу действовать в себе, человек должен освободиться от всех вещей и действий, как внешних, так и внутренних». Это полностью созвучно чистоте сердца у св. Кассиана и соответствует идее о духовной девственности у некоторых христианских мистиков. Однако Экхарт продолжает и говорит, что должно быть нечто большее: «Человек должен быть нищим до такой степени, чтобы в нем не осталось места, в котором мог бы действовать Бог, ибо отводить место Богу означает поддерживать различие». «Человек должен быть столь бескорыстным и свободным от самонаблюдения, чтобы он не ведал, что Бог свершает в нем». Ибо, продолжает Экхарт:
Ежели верно, что человек освободился от всех вещей, тварей, себя и бога, но бог все еще может найти в нем место для действия... этот человек не постиг сокровенной нищеты. Ибо Бог не надеется, что человек оставит в себе место, чтобы Он мог свершать в нем свои деяния, нескольку подлинная духовная нищета требует от человека опустошить себя от бога и от всех деяний божьих, чтобы Бог, ежели Он пожелает действовать в душе, Сам стал местом Своего делания... И тогда Бог принимает ответственность за Свои деяния и Сам становится полем Своего делания, ибо Бог есть Тот, Кто действует в Себе Самом. (Blakney, p. 231)
Поскольку христианская ортодоксия очень неохотно принимает такие тексты, редактор английского перевода (Блэкни) напечатал слово «Бог» в одних местах с большой буквы, а в других с маленькой. Но без этого, по-видимому, можно обойтись. В любом случае, отрывок свидетельствует о том, что Экхарт отождествляет Бога как бесконечную пропасть и первооснову бытия (ср. будд. шуньята) с глубинной природой человека, которая пребывает в Нём. Таким образом, Экхарт верит в следующее: только когда в душе человека не остается места, где может действовать Бог, и поэтому Бог действует в Себе Самом, мы обретаем свое подлинное «я» (которое на дзэнском языке называется «не-я»). «Именно здесь, в этой нищете, человек обретает свою изначальную сущность, которой он был прежде, есть ныне и пребудет во веки веков». Теперь понятно, почему подобные высказывания пришлись не по душе всем тем, кто интерпретировал их исключительно в терминах теологической традиции своего времени (а не в терминах дзэнского опыта, который они призваны выражать).
Однако та же самая идея, выраженная Экхартом в несколько других словах, допускает ортодоксальную интерпретацию. Я имею в виду слова Экхарта о состоянии совершенной нищеты, в котором человек пребывает «без Бога» (то есть находится даже «выше» чистоты сердца) и «не имеет в себе места, в котором Бог может свершать свои деяния».
Последнее и высшее единение человека с Богом наступает, когда во имя Бога человек покидает Его. Св. Павел говорит: «Я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по плоти» (Рим. 9,3). Он покинул Бога во имя Бога и отрекся от всего, что мог получить от Него и что мог Ему дать — он презрел саму идею о Боге. Пожертвовав сим, св. Павел отринул Бога во имя Бога, однако Бог остался для него Богом в его собственной природе — но не тем, чем Его видят и к чему стремятся, а скорее чистым бытием (isticheit), каковым есть Бог. После этого св. Павел ничего не давал Богу и ничего не получал от Него, ибо он и Бог были нерасторжимы, были одно. (Blakney, p. 203)
В этой совершенной нищете, говорит Экхарт, человек может мыслить и переживать, но все же он свободен от мыслей и переживаний:
Я не почитаю их своими и поэтому не забочусь о том, чтобы принимать или не принимать их в настоящем или будущем... Я пуст и свободен от них в это самое мгновение, в настоящем... (Blakney, p. 207)
За пределами мыслящего, рассуждающего, водящего и любящего «я» и даже за пределами мистической «искры» в глубинах души пребывает высшая сущность, которая, «подобно Богу, одновременно чиста, свободна и пребывает в совершенном единстве». Ибо «есть в душе нечто и оно столь близко к Богу, что едино с Ним и не нуждается в том, чтобы с Ним объединяться». Экхарт развивает дальше свою идею о динамическом единстве и иллюстрирует ее замечательным, полностью западным образом, который, в своем звучании, очень близок к дзэн. Это божественное подобие является ядром нашего естества, пребывает в Боге даже в большей мере, чем в нас, и представляет собой неисчерпаемый источник созидательности Бога.
Бог черпает из этого равенства и тождества такую радость, что наполняет их Своей природой и Своим бытием. Его радость при этом так велика, что может сравниться лишь с ликованием статного коня, которого отпустили промчаться по вереску в бескрайнем ровном поле, где он может нестись во всю прыть, копытами едва касаясь зеленого покрова, — ведь так его лошадиная природа выражает свою безграничную радость. То же верно и для Бога. Когда мы открываем свою тождественность Богу, Его торжество и ликование столь же велики, ибо в эту тождественность Он вкладывает всю Свою природу — и воистину Сам есть эта тождественность. (Blakney, p. 205)
С точки зрения логики, это поэтическое отступление просто не имеет смысла, однако как выражение невыразимого прозрения в саму природу жизни оно не имеет себе равных. В частности, оно дает представление о том, как Экхарт понимал христианское учение о сотворении мира. Экхарт признает отделенность твари от Творца, ибо «это Нечто отдельно и чуждо всем тварям». Однако различие между Творцом и тварью не умаляет значимости того, что внутри нас, у истоков нашего бытия, мы едины с Богом.
Если бы мы могли отождествиться с одним лишь этим истоком, мы бы ощущали себя совсем не так, как теперь, — и в то же время намного более собой. Поэтому Экхарт говорит: «Если только человек всецело станет этим (то есть «этим Нечто» или «истоком»), он станет одновременно несотворенным и непохожим ни на одну тварь... Если я погружаюсь в эту глубину хотя бы на мгновение, моя земная личность представляется мне не более важной, чем навозный червь» (Blakney, p. 205). Однако мы должны добавить, что именно в этом высшем единении мы окончательно открываем достоинство и важность своего земного «я», которое существует не вне этого единства, а в нем и через него. Проблема в том, что сознание полностью отчуждено от этого сокровенного основания нашей индивидуальности. В традиции христианского мистицизма первородный грех понимается именно как этот внутренний раскол и отчуждение.
Все это очень близко к высказываниям, которые мы слышим от дзэнских мастеров. И в то же время подобные высказывания вполне христианские, поскольку, как говорит Экхарт, именно в этой чистой нищете, отринув свое «я», человек достигает подлинной тождественности с Богом — и эта подлинная тождественность называется «рождением в нас Христа». Любопытно, что, по мнению Экхарта, Христос рождается у нас в душе именно тогда, когда мы теряем свою особую, отдельную, культурную и религиозную индивидуальность — «личность» или «личину», которая обладает достоинствами и видит образы, совершенствуется в добрых делах и развивает в себе смирение. (В своих высказываниях, Экхарт не отрицает учения о таинствах, согласно которому во время крещения в нас рождается Христос; его интересует нечто неизмеримо более глубокое.)
Очевидно, учение Экхарта вызвало сильное беспокойство. Его любовь к парадоксам, его постоянное использование выражений, которые ранили чувства недалеких верующих, — все это было направлено на пробуждение слушателей к новому измерению религиозных переживаний, но давало повод для нападок недоброжелателей. Некоторые аспекты его учения были официально отвергнуты Церковью — хотя многие из них, по мнению современных интерпретаторов, не противоречили ортодоксальной догме. Однако здесь мы не будем останавливаться на этом.
Мы должны ценить в Экхарте самое лучшее — хотя оно и не вписывается в теологическую систему. Во всем, что он пытается до нас донести, будь-то в привычных или в непривычных терминах, он указывает на то, что не может быть структурировано и не помещается в рамках какой-либо одной системы. Но Экхарт и не пытался создать новую догматическую теологию; он просто выражал новую волну мистического сознания, которая в то время захлестнула Рейнленд и Нижние Графства. Если изучать Экхарта в контексте религиозной и культурной среды, он чрезвычайно интересен. Однако мы можем увлечься посторонними вещами и полностью упустить из виду смысл его слов. Сопоставляя учение Экхарта с высказываниями дзэнских мастеров, которые жили на другом конце земли и сознательно использовали очень похожие парадоксальные высказывания, мы прослеживаем близость переживаний Экхарта и этих мастеров. Чем бы ни был дзэн, как бы мы его ни определяли, нечто подобное дзэн присуще Экхарту. Однако, чтобы убедиться в этом, мы не должны определять дзэн, а потом применять это определение к Экхарту или к современным японским мастерам. Подлинный путь изучения дзэн состоит в том, чтобы проникнуть под внешнюю скорлупу и отведать глубинной сути, которая не может быть определена. Тогда человек постигает в себе реальность, о которой мы здесь говорим. Экхарт говорит:
Если тому, что находится внутри скорлупы, суждено оказаться снаружи, она должна быть сломана, ибо желающий вкусить ядра должен расколоть орех. И посему, если вы желаете открыть обнаженность естества, вы должны разрушить его символы, и чем дальше вы уходите внутрь, тем ближе вы подходите к его сути. Когда же вы достигнете Единого, который содержит в себе вещи, вы должны пребывать в Нем. (Blakney, p. 148)
Дзэнское мондо прекрасно подводит итог нашей дискуссии:
— Принеси мне веер из рога носорога, — велел мастер ученику.
— Простите, мастер, он сломан, — ответил ученик.
— Прекрасно, тогда принеси мне носорога!