ГЛАВА XVIII Двенадцать апостолов и Нагорная проповедь
ГЛАВА XVIII Двенадцать апостолов и Нагорная проповедь
После одного из таких дней дел милосердия и неусыпного труда, Иисус, почувствовав потребность уединения и покоя, взошел на гору помолиться и пробыл всю ночь в молитве к Богу[204]. Есть нечто невыразимо умилительное в этих уединенных часах! Полное молчание и тишина, прерываемые только криками ночной птицы или завыванием шакала; звезды восточного неба, огненные диски которых тонут в неизмеримой вышине; коленопреклоненная на покрытой росой траве фигура человека печали, вдыхающего в себя силу на дальнейший труд из чистого воздуха; небеса, открытые при этом напряженном и молчаливом сообщении с Отцом и Господом, — все это вместе представляет картину, полную благоговейного восторга и беспредельного очарования.
Как уединенное бдение, так и проповедь на горе происходили, надо думать, на единственном возвышении, известном в настоящее время под названием Курн-Гаттин, или «Рог Гаттина». Холм этот своей вершиной похож на восточное седло с двумя высокими луками. С западной стороны он поднимается немного выше уровня обширной, волнующейся травой долины, с востока ниспадает обрывом к небольшой плоскости, на которой у самого обрыва теснится деревушка Гаттин, а отсюда путешественник сквозь дикие тропические заросли спускается к светлым водам Галилейского озера. На западной стороне озера, где находится Капернаум, только и есть этот один замечательный холм и один по своему строению приспособлен как к тому, чтобы быть местом непродолжительного уединения, так и к тому, чтобы служить помещением для толпы народа, постоянно отыскивавшего Иисуса. Сюда, в глушь диких, представляющих окраины Голубиной Долины утесов вечером удалился Иисус, вероятно, останавливаясь на время, чтобы освежиться чистой водой из небольшого потока, или вкусным яблоком с нубка, или чтобы взглянуть на орлов, спускающихся вниз с какой-нибудь близкой вершины скалы. Сюда утром, менее, чем Божественный Учитель, внимательная к красотам природы толпа последовала за Ним, не желая ни на минуту лишиться Его вдохновительного присутствия и ожидая нетерпеливо послушать высоких слов, которые сходили с уст Его.
Но на самом рассвете, пока народ еще не собрался, Иисус созвал бывших постоянно при Нем учеников своих. До сего времени их отношения к учителю были совершенно свободны и ничем не связаны: сомнительно даже, понимали ли они вполне свое значение. Но теперь настал час и Иисус сделал окончательный, целесообразный выбор двенадцати апостолов, — число незначительное в сравнении с огромной, из нескольких сотен, свитой, называвших себя последователями Гиллела или Гамалиила. Да и положение в народе было незавидно.
Вот общие списки апостолов, которые мы находим у евангелистов и в Деяниях апостольских.
Симон и Андрей — сыновья Ионы, Иаков и Иоанн, — сыновья Зеведеевы, и Филипп — все были родом из Вифсаиды. Если Матфей был Левий, то он был сыном Алфея, а потому братом Иакова-младшего и Иуды, который считается одним и тем же лицом с Леввем и Фаддеем. Они происходили, надо думать, из Каны или Капернаума и, согласно тому преданию, что Мария, вдова Алфея, или Клеопы, была младшей сестрой Богородицы, были двоюродными братьями Христа Спасителя. Нафанаил, или Варфоломей, был уроженцем Каны Галилейской. Фома и Симон Зилот были тоже галилеяне. Иуда Искариот был сын Симона Искариота, получившего это последнее название по месту происхождения из Кериофа, города, находившегося на южных берегах Иордана.
Из этого собора апостольского трое: Иаков-меньшой, Иуда, брат его, и Симон Зилот почти что ничем не известны. Личности Иакова и Иуды, вследствие громадного числа соименников между иудеями, очень неопределенны. Хотя они написали каждый по соборному посланию, но принадлежность им этих произведений была предметом продолжительных споров и несогласий. Лично до них относящегося, кроме одного вопроса, сделанного Иудою не Искариотским и переданного в Евангелии от Иоанна[205], у евангелистов нет ничего. Симон известен по своему прозванию Зилот, или Кананит, — два имени совершенно равнозначащие и переводимые словом «ревнитель». Это прозвище намекает на то, что он был прежде одним из диких и необузданных последователей Иуды из Гискалы, восстававшего против римских притеснений, но это тоже ни больше ни меньше, как одна догадка. Греческие имена Филиппа и Андрея, вместе с тем обстоятельством, что греки, желавшие видеть Господа, обратились прямо к Филиппу, а Филипп к Андрею[206], указывают, что они, по-видимому, принадлежали к эллинистам, но кроме первого их призвания, в Евангелии лично о них ничего не упоминается. То же должно сказать о Матфее и Нафанаиле. Относительно Фомы, так называемого Дидима (оба эти имени, греческое и еврейское, имеют одно и то же значение «Близнец»), есть несколько замечательных рассказов, которые указывают на простой и наивный, но в то же время пылкий и великодушный его характер: он готов идти на смерть, но верить с большим трудом[207]. Что касается до Иуды Искариота, единственного, по-видимому, иудея в апостольском соборе, то о нем мы будем иметь грустный случай говорить в другом месте. У всех евангелистов он нередко отмечен ужасным в своей простоте присловием: Иуда Искариот, который и предал Его[208].
Иаков, Иоанн и Петр были ближайшими спутниками и друзьями Иисуса, — избранниками из избранных. Они присутствовали при исцелении дочери Иаира, при Преображении, при Его тягостном душевном борении в саду Гефсиманском. Относительно Иакова известно только то, что впоследствии он удостоен высокой чести быть первомучеником из собора апостольского. Хотя и сам он и брат его Иоанн были простые рыбаки, но находились в лучших обстоятельствах, нежели прочие апостолы. У отца их, Зеведея, было не только судно, но и наемные работники. Из слов св. Иоанна видно, что он был знаком первосвященнику. Прежде еще мы высказали предположение, что Иоанн мог жить подолгу в Иерусалиме для распоряжения по продаже рыбы, доставлявшейся из Галилейского озера, а теперь прибавим только то, что в Евангелии у Иоанна мы находим более пространный рассказ об учении Иисусовом в Иудее, пропущенном совсем у других евангелистов.
Св. Иоанн и св. Петр, — один как символ созерцательной, другой — практической жизни, представляют, без всякого сомнения, две величественнейшие и достойнейшие особого изучения личности во всем апостольском соборе. В характере Иоанновом многие ошибались. Он был действительно преисполнен божественной любви, осуществивши в себе вполне всю глубину, все великое значение новой заповеди Господа[209] в несравненно большем размере, чем прочие апостолы; преисполнен обдуманного и всепоглощающего почтения к учителю и Господу, как это удостоверяют Его Евангелие и Послание. Он был недосягаемо велик своим возвышенным и святым сердцем, но вместе с тем он был бесконечно далек от того типа женственной привязанности, в каком его обыкновенно представляют. Прозвание Воанергес, или сынов Грома, которое он разделял с братом своим Иаковом, их общая просьба о первенстве в Царствии Божием, их страстное желание призвать с неба огонь на оскорбившее их Учителя самарянское селение, жгучая энергия, с которой написан Апокалипсис, и передаваемое преданием событие с еретиком Керинфом[210], — все это показывало, что не дух голубя, а дух орла мог быть принят постоянным символом Иоанна. Среди всеобщего недеятельного и неплодного религиозного направления, ревность и восторженность были необходимыми деятелями проповеди царствия Божия. Поэтому нет сомнения, что присутствие в характере Иоанна двух таких драгоценных качеств, как его любовь и преданность, высоко ценились его учителем и поставили его учеником, которого любил Иисус.[211] Сила и огонь его воображения, редкое соединение в одном лице философской мыслительности и восторженности, строгости и кротости, совершенная вера, вдохновленная бесконечной преданностью, совершенная любовь, которая исключала всякий страх, — вот те превосходные качества, которые делали Иоанна достойным преклонить голову на грудь его Учителя и Господа.
Не менее достоин изучения и характер св. Петра, друга Иоаннова. В продолжении рассказа нам представится много случаев видеть этих великодушных, порывистых, колеблющихся, благородных и робких движений этой чисто человеческой любвеобильной души. Поэтому в настоящее время мы остановимся только на кратком изложении его характера в некоторых особенных случаях. Сердце его было полно огня и силы. Окружен ли учитель зверскими разбойниками, — огонь Петра отражается в обнаженном оружии и мгновенно обращает галилейского лодочника в воина; разошлась ли молва о воскресении, — более быстрый на ногу Иоанн упреждает своего друга, но стремительность Петра успевает опередить чистую любовь Иоанна; оставляя за собой наблюдающего издали ученика, Петр, задыхаясь, бежит осмотреть опустелую гробницу; надо ли переправиться к Спасителю чрез озеро на берег, его товарищи заботятся о сети и стараются поворотить свою лодку носом к берегу, а Петр бросается из судна и, борясь с волной, в мокрой одежде падает к ногам своего Учителя; скажет ли Иисус: принесите рыбу, которую вы изловили, — прежде, чем кто произнесет слово, сильная рука Петра уже вытаскивает сеть с серебристой добычей на берег. С такой же стремительностью предупреждает он ответом вопрос Спасителя: Симон Ионин, любишь ли Меня? Нет ничего возвышеннее Петровой горячности, которая, смотря по надобности, выражается то в восторженном обожании и хвалах своему Учителю, то в последовании за Ним в темницу и на смерть, — той горячности, которая может возвыситься до деяний великодушной преданности и низойти до усердного исполнения промысловых обязанностей.
Таковы были главные апостолы, из которых Спаситель составил собор, когда восседал на зеленой вершине Курн-Гаттина. Несомненно, что сами апостолы глядели на это последнее избрание, как на формальное и окончательное. С этой поры для рыбаря не было возврата к своей лодке, для мытаря — к своей лавке, как к средствам их существования. Каждый из них отдельно и все вместе должны были принять на себя обязанность постоянного странствования, евангельские труды, довольствование скудной пищей и приютом под неизвестным кровом, — эти отличительные черты счастливейшего периода учения Христова. Они должны были томиться с Ним на солнце в палящий полдень, спать, как делывал Он, под звездным небом.
Когда избрание кончилось, начало собираться множество разноплеменного народа. Не только с густонаселенного берега Галилейского озера, не только из Иудеи и Иерусалима, — нет! из отдаленных приморских городов Тира и Сидона собирался народ, чтобы прикоснуться к Нему, чтобы послушать поучений Его[212]. Сошедши с вершины на ровное место[213], Он первоначально позаботился о физических необходимостях своих слушателей-страдальцев: уврачевал их болезни, исцелил бесноватых, изгнавши духов, которыми они были одержимы. Когда после этого народ сел на зелени луга, соблюдая тишину и сосредоточивши все свое внимание[214], Он возвел глаза свои сначала на учеников, потом на собравшееся множество и произнес то достопамятное слово, которое известно под именем «Нагорной проповеди».
Самый невнимательный человек не может быть не поражен той громадной разницей, какая существует между произнесением этой проповеди и произнесением закона на горе Синайской. Закон, обнародование которого окружали громы, молнии, продолжительные и постоянно возрастающие звуки труб, был законом без снисхождения, слово Иисусово раздавалось божественной музыкой среди всеобщей тишины, среди прелести ясного, тихого рассвета. Тот исходил грозой для устрашенной совести от существа невидимого, окруженного облаками, всепожирающим огнем и клубами дыма; этот был произнесен дивным человеческим голосом, который трогал сердца людей единственно только словами мира. Тот объявлен был с голой и окруженной бурями горы, которая своими утесами из красного гранита как будто грозила опаленной пустыне; этот произнесен на цветущем зеленом лугу, выделяющемся от холма, откосы которого спускаются в сребровидное озеро. Тот поражал сердце страхом и смятением; этот ласкал его миром и любовью. А между тем заповеди на горе блаженств не отрицали, но только дополняли закон, преподанный на Синае ветхому человеку. Тот закон был основан на вечных основаниях различия правды от неправды, — различии строгом и недвижимом, как гранитные основания мира. Легче уничтожить небо и землю, чем вычеркнуть ничтожную букву, одну йоту из этого кодекса, который содержит истинные правила всей нравственной жизни. И Иисус убеждал народ, что Он пришел не отвергать закон, но повиноваться ему и исполнять его в точности, хотя в то же самое время учил, что такое послушание не должно простираться до мелочности и буквального понимания левитов. Оно должно переносить волю и сердце к внутреннему смыслу и духу, содержащемуся в заповедях. Он исполнял этот древний закон, строго содержа его сам и уча содержать его крепко всех, кто веровал в Него, как в Искупителя. Учением своим Он дал этому ветхому закону более общее значение, более глубокую силу[215].
Проповедь начиналась словом «блаженны» и исчислением затем девяти блаженств евангельских. Народ находился в ожидании Мессии, который сломит ярмо, гнетущее его шею, и явится с торжеством победы и мщения. Воображение его наполнено было легендарными пророчествами, как Он станет на берегах иоппийских и прикажет морю пригнать к Его ногам перлы и все сокровища; как оденет весь народ в пурпур и драгоценные каменья и будет питать его лучшей манной, чем та, которая сходила в пустыне. Но проповедь начиналась словом «блаженны» с исчислением блаженств евангельских, в которых Христос открывает иное царство, иное счастье: богатство в бедности, величие в слабости, высокое блаженство в трудах и бедствиях. Продолжая сравнение закона устрашения и закона благодати, Он указал народу, что Ветхий Завет преходящ, новый останется навеки; Ветхий представляет образ и тень, Новый — исполнение и дополнение; Ветхий требовал наружных проявлений, Новый проникал в мысли; Ветхий содержал правила поведения, Новый — тайну послушания. Заповедь «не убей» с этого времени распространилась на оскорбительные слова и на чувство ненависти. Доказано, что зародыш прелюбодеяния таится в сладострастном взгляде. Запрещение клятвонарушения включило теперь в себя всякую пустую и наружную клятву; закон о праве возмездия уступил место закону полного самоотвержения; любовь к соседу простерлась на врагов[216]. С этого времени дети царствия должны стараться единственно только о том, чтобы быть совершенными, как совершенен Отец их Небесный.
Новая жизнь, которая была последствием этого нового закона, во всех отношениях противоположна с той обычной требовательной мелочностью фарисейского формализма, который до того времени почитался высочайшим типом религиозности. Милостыня должна быть подаваема не с шумом, не напоказ людям, а скромно и тайно. Молитва произносится не с торжественностью, а в святом уединении. Посты исполняются не для вида, чтобы прославлялись добродетели постящегося, а втайне, для самоотвержения. Все эти действия преданности совершаются единственно только из любви к Богу, в простоте сердечной, которая не ищет земных наград, но собирает для себя самой небесные и нетленные сокровища. Чистосердечие такого служения должно быть полное, не допускающее разделения. Заботы и печали жизни не должны ни развлекать усердия, ни возмущать покоя. Бог, к Которому обращены те молитвы, есть Отец. Таким образом, Тот, Кто питает птиц небесных, — которые не сеют, не жнут, — и одевает в лучшие, чем царские, одежды цветы полевые, не заставит нуждаться в пище и одежде, дает ту и другую без хлопот и забот детям своим, поставившим за первое свое желание искать Его милости.
Какое же должно быть основание этого учения? Самоиспытание, исходом которого будет снисхождение, не осуждающее чужих грехов, — кротость, не верующая им, — забвение, не знающее их, — скромность, не позволяющая ни уничтожить, ни унизить ничего святого, — вера, ищущая настоятельно даров свыше и знающая, что при справедливом искании получить их, — самоотречение, которое из желания славы Божией и счастья людям руководит поступками и деяниями в отношении целого мира.
Врата узки и путь тесен, но они ведут к бессмертию. По жизни и действиям исповедников надо судить — справедливо или ложно их учение. Надо беречься лжепророков, которые приходят в овечьей одежде, а внутри волки хищные. Они могут быть узнаны по плодам их.
Наконец Он утверждал, что выслушавший эти слова и исполнивший их подобен человеку благоразумному, который построил дом свой на камне. И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот, и он не упал, потому что основан был на камне. А кто слушает и не делает этого, тот подобен человеку безразсудному, который построил дом свой на песке. И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое.
Таково было, но в более ярких, более осязательных очертаниях содержание этой могучей проповеди. Неудивительно, что те, которые слышали ее, дивились учению Его. Удивительней же для них всего было то, что Он учил их, как власть имеющий, а не как книжники и фарисеи.
Книжники, или соферимы (от «сефер» — книга), существовали со времен Эздры: их обязанность состояла в переписке, чтении, исправлении, изложении и защите книг закона, который разделялся на закон устный (Тора себеалпи) и закон письменный (Тора себекетеб). Устный закон или предания вошли всецело в Талмуд. Читая в нем это учение книжников, нельзя не удивляться узкости, догматичности и материальности взгляда. Оно холодно по изложению, пусто по содержанию, изветшало и заключает в себе беспрестанное повторение одного и того же. В нем нет ни свежести, ни силы, ни огня; оно рабствует перед властями, противится всякой независимости; в нем чувствуется в одно время ученость и малоумие, заносчивость и низость. Оно ни на волос не отступает от известной линии комментарий и предвзятых мыслей, полно колеблющихся выводов и в истинных верованиях придерживается до безрассудства буквы закона. В этом учении вы тотчас заметите путаницу законных мелочей и целый лабиринт систем, предпочтение памяти и повторения задов перед гениальностью и оригинальностью. Оно постоянно вращается около священников и фарисеев, в храме, в синагоге, в школе, в синедрионе и ужасно хлопочет о самых ничтожнейших мелочах. Нельзя сказать, чтобы оно лишено было вовсе нравственного значения: там и сям, между кучей вздора, попадается и высокая мысль. Но оно в тысячу раз больше занято левитскими обрядами относительно мяты, анису и тмину, длиною каемок, шириною филактерий, мытьем чаш и блюд, приметами при появлении нового месяца и при начале суббот.
Само собою разумеется, что учение Иисусово было настолько отлично по своему характеру, настолько возвышеннее по своему содержанию, насколько храм голубого неба, под которым оно преподавалось, был выше душной синагоги или тесной школы. Оно преподавалось там, где представлялся случай: на горе, при озере, на дорогах, в доме фарисея, на пиршестве у мытаря: но, передаваемое в царском портике учителям израильским, оно не становилось лучше и возвышеннее, чем тогда, когда единственным слушателем был невежественный народ, которого надменность фарисейская считала проклятым. Оно не допускало исключений и передавалось равно величественно и прекрасно как одному слушателю, так и восторженной толпе. Некоторые из величайших откровений слышали не правители, не народ, а беглец из еврейской синагоги, робкий посетитель в тиши полночи или слабая женщина в полдень при колодце. Это учение относилось не к мелочным десятинам, не к обрядовым очищениям, а обнимало собой человеческую душу, человеческую будущность, человеческую жизнь: оно поучало Надежде, Любви и Вере. В нем не найдешь определений, изъяснений, схоластических систем, философских теорий или запутанных трудностями и сомнениями споров, — но быстрый проницательный взгляд в глубину человеческого сердца, — неоспоримые положения, которые не под защитой исключений и ограничений, а сами по себе обращаются прямо к совести с непреодолимой простотой, овладевая сердцем и господствуя над ним полновластно. Происходя из глубины святых побуждений, это учение электрическим пламенем проникает все существо каждого слушателя. Одним словом, авторитетом этого учения был авторитет Воплощенного Божества: оно было голосом Бога, говорящего языком человеческим. Бесконечная чистота его была проникнута нежнейшим сочувствием, строгость — невыразимой любовью.
Теперь имея возможность сличить Христово учение, учение бывшего плотника в Назарете, со всем тем, что есть на свете лучшего и величайшего в философии, красноречии и поэзии, не должны ли и мы в сердечном восторге воскликнуть, что это учение лица, имеющего власть, что Он говорит так, как не говаривал ни один человек в мире? Произносили, по Божьему милосердию, и другие учителя слова, исполненные мудрости, но кому же из них довелось переродить человечество? Чем был бы в настоящее время мир, если бы у него не было ничего лучшего, кроме сухих афоризмов и осторожных колебаний Конфуция или сомнительных принципов Платона? Сделало ли бы человечество такой громадный нравственный шаг вперед, как теперь, если бы величайший из пророков не предоставил нам свыше лучшее, чем Сакия Моуни, с ее неестественным аскетизмом, или магометанство, с его циничным освящением многоженства и деспотизма? Христианство, может быть, отступило от своего древнего великого идеала, может быть, утратило нечто из первобытной девственной чистоты, нынешняя борьба и разделение церквей в течение длинного ряда веков омрачили немного блеск нового Иерусалима, сошедшего с небес от Бога. Но за всем тем христианство не лучше ли, чем были древние Рим и Греция; не лучше ли, чем теперь, в настоящем положении, Турция и Аравия, покрытые плесенью исламизма, или Китай, пораженный атрофией буддизма? Даже, как нравственная система, — хотя христианство бесконечно выше всякой моральной системы, — оно совершенно своеобразно и при этом мы смело утверждаем, что ни одно из вероисповеданий не обладает подобной способностью привлекать к себе людские сердца. Другие религии очевидны своими недостатками и заблуждениями; относительно нашей доказано, что она целостна и совершенна. Другие системы были сложны и исключительны, наша проста и всеобща; те были временные и ограниченны известным пределом, а наша вечна и обнимает весь род человеческий. Конфуции, Сакия Моуни, Магометы никогда не могли составить себе понятие об идеале общества, не впадая в жалкие заблуждения; Христос установил действительное, вечное и славное царство, которого теория и история доказывают, что оно вовеки осталось тем, чем было заявлено сначала, — царством небес, царством Божиим.
И как изящна, как свежа простая речь Спасителя сравнительно с другими учениями, которые когда-либо доходили до слуха народа! В ней нет ничего научного, ничего искусственного; нет торжественных воззваний; нет заботливой выработки; нет исторических приемов; нет школьной мудрости. Прямой, как стрела, этот язык проникает в глубины души и духа, чтобы там начертать свои правила. Все коротко, ясно, точно, полно святости, полно обыкновенных обыденных образов. Там указаны события и предметы, с которыми сроднились жители Галилеи; оно было только пояснением великого древнего обетования нравственного закона. В нем говорится о зелени полей, о вешних цветах, о распускающихся весной деревьях, о светлом или пасмурном небе, о восходе и закате солнца, о ветре и дожде, о ночи и буре, о хмурой погоде и ведре, об источниках и реках, о звездах и светочах, о меде и соли, о трепетном ситнике и горящих плевелах, о разодранной одежде и разорванных мехах с вином, о яйцах и змеях, о жемчужинах и монетах, о сетях и рыбе. В речах Иисуса постоянно встречаются вино и пшеница, ячмень и масло, управители и садовники, работники и хозяева, цари и пастухи, путешественники и отцы семейств, придворные в роскошных одеждах и невесты в подвенечных платьях. Он знал всю жизнь и глядел на нее настолько же милостивым, насколько царственным оком. Он радовался народной радостью, не меньше, как печаловал об их заботах. Глаза Его, так часто полные слез, при виде страданий земной безнадежности на смертном одре, блистали еще ласковее, когда смотрели на игры счастливых на земле детей в зеленеющем поле или среди уличной деятельности.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.