ГЛАВА LII Обличение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА LII

Обличение

Все, слышавшие эти высокие ответы, — даже гордые саддукеи, пришли от них в восхищение[605]. Народ изумлялся и увлекался ими, а некоторые из книжников (которых св. Матфей называет законниками, а св. Лука — грамматиками, а Иосиф Флавий — толковниками закона), довольные духовным поражением не поддававшегося их рассуждениям скептицизма, не могли не выразить громко благодарного сознания, что Иисус действительно хорошо отвечал саддукеям. Нечеловеческая мудрость и глубокое знание, видимые из Его ответов, нередко приобретали Ему, хотя и мгновенное, расположение Его врагов. Но ненасытный дух казуистики и разногласия пробудился снова. Один из книжников, изучавший Тора (закон), задумал испытать глубину Христова учения и Его мудрости. Он задал вопрос, с первого взгляда обличавший его ложное и видимо недуховное воззрение: Учитель! какая наибольшая заповедь в законе?

Раввинские школы, при их путаной, материалистической, поверхностной системе преподавания, которая основывалась на словоизвержениях и поклонениях букве, придумали множество ничтожных тонкостей для изъяснения Моисеева закона. Между прочим они приложили всю мелочность своей души на фантастическое определение счета, классификации, веса и меры всех взятых вместе и порознь заповедей обрядового и нравственного закона. Таким образом, они пришли к мудреному заключению, что там существует 248 утвердительных правил, т. е. сколько членов в человеческом теле, и 365 отрицательных, по числу артерий и вен у человека или дней в году; общая сумма их будет 613 или количество букв в десятословии. Так как, по закону Моисееву[606], каждый еврей обязан был на углах таллифа носить кисти (цициф), пришитые голубой ниткой, то, — сосчитывая, что каждая кисточка должна была состоять из восьми ниток и пяти узлов, а буквы в слове цициф составляют сумму 600, общее число будет снова 613, т. е. равно с общим количеством букв заповедей. Впрочем, некоторые раввины насчитывали 620 правил, по сумме слова Кафер (венец), мудрецы Великой Синагоги сократили до одиннадцати, согласно псалма 15, причем замечали, что у Исаии числится только шесть, у Михея три, у Аввакума одно правило.[607] Само собою разумеется, что из такого огромного количества правил и запрещений не все могли иметь равное достоинство: поэтому некоторые назывались каль (свет), а другие кобгед (тяжесть). Которая же из них наибольшая заповедь? Согласно учения некоторых раввинов, самою важною была та, которая говорила о тефиллине и цицифе, и кто старательно собладает ее, того следует считать сохранившим весь закон. Гиллел, указывая одному прозелиту-язычнику на 18 ст. 10 гл. кн. Левит, сказал, что в ней вся сущность закона, а остальное только толкование на него. Раввин Иосиф Бен Рабба[608], когда его спросили, что наиболее всего приказывал ему сохранять его отец, отвечал: «Закон о кистях. Он сам, сходя раз с лестницы, зацепился за что-то кистью и оторвал ее, а потом не хотел двинуться с места, пока не была она пришита снова».

Некоторые думали, что нарушение правил об омовениях было так же преступно, как и человекоубийство; другие считали, что правила мишны все — «тяжесть», а из правил закона одни— «святые», другие — «тяжесть». Были и такие, которые считали самою величайшею третью заповедь. Но ни один из них не додумался до той истины, что произвольное нарушение одной из заповедей есть нарушение всего закона, потому что цель всего закона есть повиновение Богу[609]. По вопросу, предложенному книжником Иисусу, между шаммаитами и гиллелитами была рознь и обе школы, по обыкновению, ошибались, — шаммаиты, толкуя, что важнее всего исполнение простых наружных обрядов, независимо от духа, в котором они совершались, и принципа, которые они поясняли действием; гиллелиты, думая, что внутреннее содержание всякой положительной заповеди не заключает в себе никакой важности, и не видя того, что великие принципы существенно необходимы для должного исполнения самомалейшей обязанности. Только наилучшие и более просвещенные раввины глядели прямо, считая, что важнейшею из заповедей, заключавшею в себе источник всех других, была та, которая обязывала любить единого истинного Бога. Иисус имел уже раз случай выразить свое одобрение такому суждению[610] и теперь вновь повторил его.

Тефиллином, или филактерией, назывались два кусочка пергамента, завернутые в кожаные мешочки, которые прикреплялись к вискам. На пергаменте были написаны изречения из книг: Исхода (13, 1-10; 11–16) и Второзакония (6, 4–9; 11, 13–21). Секта новых фарисеев под названием Перушимов, во время Спасителя, по словам евангелиста Матфея, расширяла хранилища свои, то есть увеличивала до крайности филактерии и воскрилия (цициф) одежд своих (таллиф). Указывая на книжниковы тефиллины, из которых на одном написана была Шема[611], прочитываемая дважды в день каждым благочестивым евреем, — Иисус сказал ему, что наибольшая заповедь: слыши, Израиль, Господь наш Господь един есть, и вторая подобная этой: возлюби ближнего твоего, как самого себя. Любовь к Богу, имеющая последствием любовь к человеку, — любовь к человеку, нашему брату, как результат любви к нашему общему Отцу; на сих двух заповедях утверждаются (или в буквальном переводе висят) весь закон и пророки[612].

Вопрос в том смысле, в каком высказан книжником, был предметом споров, которые происходили в школах совершенно непроизводительно и бесполезно. Но книжник должен был видеть, что Иисус, отвечая на вопрос, не выразил готовности на пустой спор в духе сварливой логомахии, к которой привыкли книжники и фарисеи, — и своим словом не освятил общих заблуждений и ересей относительно превосходства обрядности перед нравственностью, предания пред законом, решений соферима пред словами пророческими. Заповеди, на которые Он указал как на величайшие, были не специальные, а общие, — не избранные из многих, но заключающие в себе все остальные. И действительно, книжник имел на столько смысла, что заметил это, — на столько совести, что признал ответ Иисуса мудрым и высоким. Хорошо, Учитель, — воскликнул он, — истину сказал Ты; причем доказал, что читал Св. Писание, потому что мог сделать перечень из пророчеств, доказывающих, что любовь к Боту и любовь к человеку лучше, чем всесожжение и жертвы[613]. «Я давно хотел бы послушать таких слов, — говорит св. Ириней[614], но не нашел до сих пор никого, кто бы сумел сказать их». Иисус похвалил чистосердечие книжника, сказав ему в выражениях, в которых слышалось милостивое одобрение и важное предостережение: не далеко ты от Царствия Божия. Это означало, что ему удобно было войти, но есть опасность уклониться в сторону, а когда бы он вошел, то увидел бы, что вопрос его был заблуждением и ложью, и что кто сохранит весь закон, но нарушит хотя одну йоту, повинен всему закону[615].

С этой поры не было уже никаких покушений, чтобы уловить или уничтожить Иисуса на словах. Синедрион из неудач своих замысловатых стратагем и унижений своей кичливой мудрости узнал на опыте, что одного луча света с высоты солнечной, где парит дух Иисуса, было достаточно для того, чтобы рассеять и разметать врознь туман мирских состязаний, пустопорожних споров, среди которых они жили, двигались и существовали. Они убедились, как Он во всякое время, когда только желал, располагал всесокрушающими орудиями истины, которые они старались направить против Него, но с такими бесплодными р печальными результатами. Тогда предложил Он им вопрос[616], извлеченный из мессианского псалма и основанный ка их же принципах толкования. Там встречается выражение: сказам Господь (Егова) Господу (Адонаи) Моему: «седи одесную Меня»[617]. Каким же образом Мессия мог быть сыном Давидовым? Могли Авраам называть своим Господом Исаака, Иаков — Иосифа или кого-либо из своих дальних и близких потомков? Если нет, то почему же Давид поступает таким образом? На это был один ответ: потому что Мессия должен быть Сын Божий, а не человеческий, — сын Давидов по человеческому рождению, Господь Давидов по Божественному существу. Но они не могли высказать ни такого простого, ни какого бы то ни было другого объяснения, потому что Йисус был Мессия, а они отвергли Его. Они лучше хотели не знать, что по плоти Он есть сын Давидов, а когда как Мессия Он назвал себя Сыном Божиим, то они в благочестивом ужасе подняли руки и схватили камни, чтобы убить Его. То же было и теперь. Так как они отвергли нить веры, которая привела бы их к истинному объяснению, то вся мудрость их оказалась крайним заблуждением. Хотя они так сильно кичились званием вождей народных, — по своей сущности настолько же основательным и важным, как их мессианские надежды, — однако в течение одного и того же дня уже в другой раз изобличены были в том, что они слепые вожди слепцов.

Но слепота их им нравилась: они не хотели расстаться со своим невежеством; не раскаялись в своих ошибках; глубокая тьма их развращения не рассеялась Его мудростию. Своего предположения убить Его они держались крепко и упорно; возвратиться назад не хотели и, если бы не удался этот замысел, то измыслили бы со злобным упорством новый. И так как любовь обращалась к ним напрасно; справедливость была ими попрана; так как свет мира падал на них, нисколько не освещая, то солнце благодати должно было наконец осветить им хотя предстоящую опасность. Они никогда не могли ни примириться, ни даже надеяться на примирение с Иисусом; нераскаянная злоба их на Него обратилась в стереотипную. Поэтому, обращаясь к ученикам, но во всенародное услышание, Он стал рассыпать над их преступными головами раскат за раскатом гневные громы последнего осуждения[618]. Заповедав слушателям уважать их, как представителей законной власти, Он предостерегал, чтобы не заражались их коварством, их желанием наложить на все гнет, их жизнью напоказ, их жадностью, с которой они сроднились, их самохвальством и гордостью. Он повелевал остерегаться больших филактерий, толстых кистей, длиннополых таллифов, под которыми кроются сердца убийц, — остерегаться продолжительных молитв, которые отвлекают от исполнения законных обязанностей. Поражая их пламенем, которое все сильнее и сильнее вырывалось из Его нагоревшего сердца, торжественно и страшно произнес Он тогда осьмеричное «горе»! за невежественное учение, которое запирает врата небесные, и за несправедливую зависть, которая не дает другим входить в них; потому что учение их в это время дошло до крайностей[619], представляя небо чем-то вроде раввинской школы, где Бог был главным раввином, распознаваемым от ангелов по вопросу: чист или нечист прокаженный? Они дошли до такого изуверства, что будто бы раввин Бен Нахман, по собственному желанию убитый Азраилом, перенесен в небесную академию, где он спорит с Богом и этим доставляет Ему удовольствие. Горе им за притворство, при котором они гнетут других, за лицемерие, прикрывающее их жадность! Горе им за ревность к обращению язычников к верованию в одного Бога[620], потому что плодом его было более пагубное развращение! Горе их слепому, приводящему в ужас безумию, осквернившему святость клятвы, которой уже не верили язычники[621], заметив, что для нарушения ее евреи, согласно с опасным учением раввинов, очень часто прибегали к игре слов в договорах! Лицемерие, по собственному их признанию, разделено было на десять частей, из которых девять десятых пришлись на долю Иерусалима и только остальная досталась на весь мир. Горе их мелочному и жалкому бесстыдству, которое, оплатив подати с трав, нисколько не думает о суде, милости и правде, которое, оцеживает комара, а верблюда поглощает! Горе им за наружную чистоту сосудов и блюд, противоречащую прожорливости и пьянству, для которых эти предметы служат! Горе гробам, которые подражают святости храмов, белея извне гипсом лицемерия, а изнутри испуская зловонные испарения! Горе их притворному раскаянию, с которым они осуждают своих отцов за убиение пророков, между тем как сами не только проникнулись тем же духом убийства, но переполнились им и превысили меру преступления отцов принесением более ужасной, более прискорбной жертвы! Пусть же падет на них вся кровь праведная, пролитая на земле, от крови Авеля праведного до крови Захарии, сына Варахиина, которого они убили между храмом и жертвенником!

Нельзя пройти молчанием, что один Захария, сын Варуха, или Варахии, очень знатный и благочестивый человек своего времени, был убит вследствие ложного обвинения, спустя после этого тридцать четыре года зилотами среди храма, и труп его сброшен в долину[622]. Ясно однако, что он не мог быть Захарием, упомянутым в Евангелии. Нельзя положиться и на уверения Оригена, что Захария, отец Иоанна Крестителя был замучен или что он был сыном Варахии. Пророк Захария[623]был действительно тоже сыном Варахииным, но нет никакой причины думать, что он был предан насильственной смерти. Скорее всего Спаситель говорил о Захарии, сыне Иодая[624] (о котором упоминается в Евангелии, находящемся у назарян), побитом камнями, по приказанию Иоаса, «во дворе дома Господня». Что речь идет о нем, ясно из того 1) что это убийство, по порядку еврейских книг, стояло последним в Ветхом Завете;

2) что при смерти Захария воскликнул: «Господь видит и взыщет за это»; 3) что у самих евреев есть много замечательных легенд об этом убийстве, которое произвело глубокое впечатление на народ и навлекло на него, по его мнению, гнев Божий. Поэтому я думаю, что слова «сын Варахиин», которых нет ни в одном манускрипте, кроме кембриджского, представляют раннее и ошибочное, вкравшееся в текст чтение[625]. Мое объяснение, по всей вероятности, будет ближе, чем прочие, тем более, что в самом древнейшем манускрипте С.-Петербургской публичной библиотеки слова эти пропущены. Другие предположения, что Иодай было второе имя Варахии или что Захария был внук Иодая и сын не упоминаемого нигде Варахии, не выдерживают критики. Но если кто спросит, почему Иисус упоминает об убийстве, совершившемся назад тому несколько столетий, то ответ таков: Ему хотелось передать ту мысль, что отцы ваши от начала до конца записанной в книгах истории (или общее выражение: евреи от Исхода до Откровения) отвергали и убивали пророков: вы, разделяя и усугубляя их преступления, должны вынести на себе всю силу долго собиравшегося гнева Божия. Кровавое облако возмездия уже наполнилось гневными началами и молнией разразится оно над их головами.

Но вслед за этим голос Его, звучавший справедливым и благородным негодованием, перешел в тон любвеобильного сострадания: Иерусалим, Иерусалим, избивающий пророков и камнями побивающий посланных к тебе! сколько раз хотел Я собрать детей твоих, как птица собирает птенцов своих подкрылья, и вы не захотели. Се оставляется дом ваш пуст: ибо сказываю вам: не увидите Меня отныне, доколе не воскликнете: Благословен грядый во имя Господне[626].

Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры. Некоторые называли эти слова несправедливыми и оскорбительными, приписывая их взрыву гнева за обманутое ожидание. Но разве может быть грех оставлен без порицания? Разве не должно никогда изобличать притворство? Разве нравственное негодование не составляет необходимой принадлежности высокой души? Разве еврейская литература сама не поддерживает вполне обвинений, высказанных Иисусом против фарисеев[627]? «Небойся истинных, но нарумяненных Иисусом против фарисев», сказал на смертном одре Александр Янней своей жене. «Верховный трибунал, — говорит раввин Нахаман, — будет достодолжно наказывать лицемеров, которые закутываются в свои таллифы, чтобы казаться истинными фарисеями, хотя они и не принадлежат к ним». Самый Талмуд с необыкновенною резкостью описал нам семь разрядов фарисеев, из которых шесть характеризовал гордецами и лицемерами. Были фарисеи сехемиты, которые повиновались закону из собственного интереса; фарисеи подпрыгивающие (никфи), которые были до того смиренны, что постоянно спотыкались, потому что не могли поднять ноги от земли; кровоточивые (кинаи), которые ударялись об стены, вследствие преувеличенной скромности, не допускавшей им ходить с открытыми глазами, чтобы не увидеть женщины; фарисеи медоркие, которые как будто залепляли глаза известью для сказанной выше причины; фарисеи скажи-мне-другую-заповедь-и-я-исполню-ее, из которых многие встречаются в Евангелии; фарисеи робкие, которые действовали единственно из страха. Седьмой разряд составляли фарисеи полюбви, которые повиновались Богу, потому что любили Его от всего сердца.

Се! оставляется дом ваш пуст. И разве не исполнилось страшным образом такое провозвестие? Рассказывая об убийстве молодого Ганана и других знаменитых иерархов, Иосиф[628] говорит: «те, которые незадолго пред этим носили священные одежды, председательствовали при общественном богослужении и остались почтенными по всей земле, где только жили люди, были выброшены нагие на съеденье псам и диким зверям». Нет в истории рассказа настолько полного ужасами, неистовствами, невыразимым унижением, непреодолимыми бедствиями, как рассказ об осаде Иерусалима. Ни одно пророчество не исполнилось с такой ужасающей точностью, с такою непреодолимою силою, как пророчество Христово. Мужчины переодевались в женские нарядные платья и ходили со скрытым под ними оружием. Между соперничавшим друг перед другом Иоанном и Симоном происходили оскорбления и перебранки. Священники, пораженные стрелами с верхнего двора храма, падали без дыхания возле жертвы; кровь от всякого рода мертвых тел, — священников и иностранцев, — оскверняя святыню, стояла озером на святых дворах; на столпах и ограде алтаря валялись трупы; огонь пожирал беспощадно кедровое дерево, обитое золотом; друг и враг, в беспорядочной резне, попирали друг друга ногами на мозаичном полу; священники, распухши от голода, в безумии устремлялись в пламя, пока наконец огонь не повершил своего дела. И там, где был храм Иерусалимский, — великолепный Святой дом Божий, — осталась груда развалин, между которыми горячие головни тлелись под лужами крови.

А разве мало пролито крови, когда судьба Авеля постигла этот народ? Разве многие из современников Христовых не дожили до нее для того, чтобы быть свидетелями и прочувствовать невыразимые ужасы, которые рассказывает Иосиф[629], чтобы видеть своих собратьев, распятых на посмеяние «одного таким, иного другим образом», так что «не оставалось места для крестов, не хватало крестов для распятия»? Разве не дожили они до этих дней, для того чтобы испытать «глубокое молчание», нечто вроде смертной ночи, охватывавшей весь город в промежутках невыразимых неистовств; чтобы видеть 600000 мертвых тел, выносимых из ворот, — друзей, дерущихся безумно за траву и крапиву, за отказ в капле воды, — окровавленных зилотов, разинувших рот от жажды, спотыкающихся и падающих, как бешеные собаки? Разве не пришлось им пережить эти дни, чтобы слышать ужасный рассказ о несчастной матери, которая, вследствие мучений голода, съела собственного ребенка, — чтобы быть проданным в рабство в таком множестве, что наконец никто не хотел покупать, — чтобы видеть улицы, затопленные кровью, и пламя горящих домов, тушимое кровью их защитников, — чтобы видеть своих сынов, продаваемых сотнями или преданных в амфитеатрах оружию гладиаторов и бешенству львов, пока, наконец, (так как народ был избит, святой дом предан огню, город в пламени), уже нечего было более делать неприятелю? Предполагают, что в этой страшной осаде истреблено до 1.100.000 человек, кроме 97.000 взятых в плен, из которых большая часть погибла на аренах или в рудниках. Страшно было слышать мнение некоторых личностей, переживших это событие, его очевидцев и притом не христиан, — что город этот заслужил свой разгром, произведя поколение, которое было причиною его бедствий, и что «никакой другой город не вынес таких бедствий, но и ни один век от начала мира не производил более злостного поколения, как жившее в это время».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.