3. Культура и иконосфера

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Культура и иконосфера

 В начале нашего исследования мы пи­сали о том, что сам объект исследова­ния — древнерусское пение — следует рассматривать не как самоцель, но как временное, преходящее средство, используемое для достижения цели. Своей же целью мы условились считать исправление ошибочности нашего мира и преодоление раздробленности нашего сознания, следствием чего должно стать обретение живого духовного синтеза. В процессе обретения этого синтеза древнерусское богослужебное пение должно выполнять роль Вергилия, выводящего наше сознание, как заблудившегося Данте, из состояния ослепления к узрению истины. Теперь, приближаясь к самому концу исследования, мож­но позволить себе еще одно сравнение, предостерегающее от чрезмерного увлечения изучением древнерусского богослужебно­го пения самого по себе. Древнерусское богослужебное пение можно уподобить Полярной звезде, которая интересует нас не своим химическим составом и массой, но тем, что с ее помощью можно определить правильное направление пути. Однако, если мы будем ориентироваться только на Полярную звезду, мы не смо­жем верно определить нужное направление. Для этого необхо­димо принимать во внимание расположение других звезд и зем­ных ориентиров. Точно так же и точность духовной ориентации не будет удовлетворительной, если мы будем держать перед нашим взором одно только древнерусское богослужебное пение, — для обретения необходимой точности нужно уметь увидеть все куль­турные явления, как существующие одновременно с древне­русским богослужебным пением, так и предшествующие ему и следующие за ним. И, подобно тому, как люди научились состав­лять карты звездного неба, можно научиться составлять и карты культурных явлений, на которых явления эти будут точно скоор­динированы и соотнесены между собой. Собственно говоря, это исследование и является попыткой составления именно такой карты. Сама идея составления подробной карты не может счи­таться оригинальной, более того: идея эта уже неоднократно на­ходила практическое воплощение. Наиболее яркими авторами таких воплощений в XIX веке можно считать Н.Данилевского и К.Леонтьева, в нашем же столетии такими авторами являются, очевидно, О.Шпенглер и А.Тойнби. Ни в коем случае не вступая в полемику с этими концепциями и не претендуя на их полноту и стройность, настоящее исследование ставило перед собой бо­лее скромные цели: констатировать некоторые особенности об­щекультурной картины, ставшие особенно заметными в самом конце XX века, и более внимательно рассмотреть свойства обще­культурного процесса в его отношении к Церкви. Акцент на ре­шении именно последней из вышеупомянутых проблем и предоп­ределил конкретные объекты этого исследования, которыми ста­ли богослужебное пение и музыка. Именно подробное рассмотре­ние взаимоотношений богослужебного пения и музыки может вывести нас на понимание более обширной проблемы — пробле­мы соотношения Церкви и культуры.

Для того чтобы древнерусское богослужебное пение могло стать некоей путеводной звездой в нашей культурной ситуации, нам необходимо отдать себе отчет в точном соотношении этого пения с состоянием нашего сознания. Нам нужно понять, в ка­кой степени наше сознание может войти в реальное соприкос­новение с древнерусской певческой системой, а для этого преж­де всего необходимо отсечь возможность возникновения различ­ных вариантов иллюзорного соприкосновения и иллюзорного понимания. Основная опасность возникновения иллюзии доступ­ности древнерусского богослужебного пения нашему пониманию таится в словах «музыка» и «эстетика», применяемых по отноше­нию к древнерусской певческой системе. Достаточно красноре­чивым примером такого применения может служить собрание древнерусских текстов, посвященных вопросам пения, составлен­ное А.Роговым и озаглавленное им «Музыкальная эстетика Рос­сии Х1-ХУШ веков». Ложность этого названия заключается даже не столько в его изначальной ошибочности, ибо в России XI-XVII веков, по существу, не было ни музыки, ни музыкальной эсте­тики, сколько в низведении древнерусской певческой системы с метаэстетического уровня на свойственный современному созна­нию эстетический уровень, в результате чего и возникает иллю­зия понимания. Современное сознание, не преображенное аске­тическим подвигом, мыслит эстетическими категориями, в то время как древнерусское богослужебное пение, являющееся аске­тической дисциплиной, подчиняется метаэстетическим катего­риям. Это значит, что реальное понимание древнерусской систе­мы богослужебного пения может наступить только в результа­те аскетического преобразования сознания. Сознание же, не преображенное аскетическим подвигом, может довольствовать­ся лишь иллюзией понимания древнерусского богослужебного пения, результатом чего и являются разговоры о музыкальной эстетике, якобы имевшей место в России в XI-XVTI веках. Таким образом, первое, что необходимо иметь в виду, говоря о древне­русском богослужебном пении в современной культурной ситуа­ции, так это его принципиальная недоступность для сознания, не преображенного аскетическим подвигом, ибо непонимание этой недоступности и порождает ложное понимание и иллюзию на­шей причастности к древнерусской системе пения.

Ярким примером практического возникновения такой ил­люзии могут служить различные методы современной расшиф­ровки древнерусских певческих памятников. От расшифровщи­ка не требуется аскетического преобразования сознания, но тре­буется владение специальной техникой расшифровки, которая должна как бы восполнять непричастность сознания к аскетичес­кому подвигу. Применение техники расшифровки позволяет как бы взломать систему богослужебного пения, как бы проникнуть насильно внутрь аскетической дисциплины, не преобразуя при этом свое сознание. Но поскольку такое проникновение изна­чально невозможно, то результатом расшифровки оказывается не реальное, но иллюзорное проникновение. Ведь если отдать себе отчет в том, что происходит в процессе расшифровки, то при­дется признать, что расшифровщик всего лишь превращает в музыкальное произведение ту часть богослужебно-певческой си­стемы, которая стала объектом его расшифровки. Фрагмент богослужебно-певческой системы становится музыкой, или «музы­кальной вещью», и метаэстетический объект превращается в объект эстетический. И это совершенно закономерно, ибо соз­нание, не преобразованное аскетическим подвигом, не будучи в состоянии возвыситься до метаэстетического уровня, может только низводить фрагменты богослужебно-певческой системы до своего собственного уровня. Будучи изначально лишен досту­па к живой устной традиции, расшифровщик не может быть причастен к живому воспроизведению мелодического архетипа. Он может только наблюдать и воссоздавать внешний резуль­тат этого воспроизведения, в то время как само внутреннее творческое воспроизведение мелодического архетипа непод­властно никаким методам расшифровки, ибо оно есть преж­де всего результат повторения слов Иисусовой молитвы. Вооб­ще же деятельность расшифровщика можно уподобить деятельности чучельника, создающего чучела животных. Чучело может быть выполнено крайне искусно, оно может настоль­ко жизненно и правдиво передавать внешний облик и позу животного, что, кажется, еще немного, и чучело этого живот­ного бросится на нас, хотя мы прекрасно отдаем себе отчет в иллюзорности этого впечатления. Точно такой же иллюзией реального соприкосновения сознания с системой богослужеб­ного пения является расшифровка, или перевод на современ­ную нотацию древнерусских певческих памятников.

Дальнейшая судьба расшифровки, или расшифрованного фрагмента богослужебно-певческой системы, только усугубляет эту ситуацию иллюзорности, ибо такой фрагмент или превраща­ется в научную публикацию, или попадает в руки исполнителей. Превратившись в факт научной публикации, расшифрованный фрагмент становится достижим для более широких кругов чита­ющей публики, что создает у этой публики иллюзию доступно­сти богослужебно-певческой системы ее пониманию. Попав в руки исполнителей, расшифрованный фрагмент может быть испол­нен на концерте или записан на компакт-диске и, став реально звучащим, он может вызывать у слушателей иллюзию причастно­сти слушательского сознания к системе богослужебного пения. Конечно же, и в том, и в другом случае происходит какое-то по­нимание и какое-то соприкосновение сознания с богослужебно-певческой системой, однако весь вопрос заключается в том, в ка­кой именно степени происходят это понимание и это соприкос­новение. Иллюзия заключается в том, что мы думаем, что наше фрагментарное восприятие системы богослужебного пения но­сит временный характер и что если мы соберем все мыслимые фрагменты этой системы, то в идеале получим систему в целом и, таким образом, наше соприкосновение с нею будет полным. Однако этого никогда не произойдет, ибо те фрагменты, с которыми мы имеем дело, гораздо в большей степени являются фраг­ментами, чем мы об этом думаем, в силу чего такие фрагменты никогда не смогут составить целого. Дело в том, что фрагменты эти не заключают в себе самого главного — внутреннего воспро­изведения мелодического архетипа, но представляют собой лишь фиксацию внешнего результата этого воспроизведения. Мелоди­ческий континуум, являющийся сущностью богослужебно-певческой системы, может иметь место только там, где осуществляется живое воспроизведение мелодического архетипа. Он не состав­ляется из фрагментов, но как бы прорастает из этого живого вос­произведения. Само же воспроизведение мелодического архети­па может осуществляться только в условиях устной традиции, опирающейся на аскетическую практику. Стало быть, там, где нет устной традиции, опирающейся на аскетическую практику, не может быть и воспроизведения мелодического архетипа; там, где нет воспроизведения мелодического архетипа, не может возник­нуть и мелодический континуум; там, где нет мелодического кон­тинуума, нет и богослужебного пения, но есть иллюзия его пони­мания или иллюзия возможности его воссоздания путем соеди­нения расшифрованных фрагментов. Таким образом, только уст­ная традиция, опирающаяся на аскетическую практику, может даровать нашему сознанию реальную причастность к богослужеб­но-певческой системе, в то время как все современные методы исследования и способы расшифровки могут создавать лишь ил­люзию этой причастности.

Сейчас крайне затруднительно сказать, существует ли в со­временном мире возможность для существования устной тради­ции, опирающейся на аскетическую практику. Возможно, в неко­торых ныне восстанавливаемых монастырях условия для суще­ствования такой традиции только еще складываются, где-то, ве­роятно, такая традиция набирает силу, а где-то, быть может, на основе такой традиции уже становится возможно воспроизведе­ние мелодического архетипа. Но даже если этого ничего нет, и в современном мире нет ни места, ни условий для существования богослужебного пения, — это не должно приводить нас к отчая­нию и к полному отказу от занятий проблемами богослужебно-певческой системы, напротив: проблема богослужебного пения приобретет в таком случае гораздо большее значение. Осознание факта невозможности существования богослужебного пения в нашем мире может помочь нам лучше понять этот мир, нас самих, а также наше место в мире, но для этого нам необходимо избавить­ся от всех иллюзий ложного понимания самой системы богослужебного пения, и только тогда оно станет нашим ориенти­ром и путеводной звездой.

Признав тот факт, что существование богослужебного пе­ния связано с определенным историческим периодом, за преде­лами которого не может возникнуть даже реального понимания этого пения, мы должны признать и то, что период этот должен обладать какими-то особыми качествами и свойствами. И действи­тельно: если мы возьмем период наивысшего расцвета древне­русской системы богослужебного пения, приходящийся на XV-XVI века, то должны будем признать, что период этот явля­ется неким узловым моментом в общемировом культурном процес­се. Более того, он является некоей фокусной точкой всего исто­рического процесса, ибо именно в этот период практически было завершено многовековое возведение общехристианского знания синергийной культуры. Исторические судьбы сложились так, что именно России выпало на долю завершение этого грандиозного строительства. Запад начал утрачивать синергийность и стал постепенно ниспадать на уровень гуманистической культуры еще в XI веке. Византия, окончательно сформулировав аскетически-богословские основы синергийной культуры в ходе паламитских споров XIV века, практически уже не могла воплотить их в конк­ретные культурные формы, ибо, проживя одно бурное и крайне нестабильное столетие после паламитских споров, Византийская империя прекратила свое существование. Все остальные страны православного Востока к этому времени так или иначе находи­лись под властью турок. Вот почему миссия завершения строи­тельства синергийной культуры практически могла быть выпол­нена одной только Россией. Таким образом, когда мы говорим, что культура Московской Руси XV-XVI веков является фокусной точкой и узловым моментом всего культурно-исторического про­цесса, то имеем в виду, что именно в России в этот период синергийная культура сказала свое осознанное последнее слово.

Говоря об осознанном последнем слове синергийной куль­туры, мы будем подразумевать те особые формы, которые, воз­никнув в условиях древнерусской культуры и встречаясь только в ней, в то же самое время как бы подытоживают и суммируют основные идеи синергийной культуры. Речь идет о таких специ­фически русских явлениях, как чин распевов и иконостас. На при­мере иконостаса можно наиболее наглядно продемонстрировать, как общехристианская идея, постепенно вызревая в контексте разных культур, получает законченную классическую форму имен­но в контексте культуры Московской Руси.

Первоначально место иконостаса занимали низкие пре­грады с колоннами, через которые можно было свободно ви­деть росписи и мозаики алтаря. Юстиниан Великий приказал поставить в храме святой Софии (VI век) двенадцать мрамор­ных колонн и поместить на архитраве рельефные изображения Спасителя, Богоматери, ангелов, апостолов и пророков. Пос­ле периода иконоборчества большие писаные иконы начали появляться в промежутках между колоннами. В это время над царскими вратами на архитраве появляется трехчастная икона Деисис-моление, которая стала тем ядром, из которого разви­лась вся последующая тематика иконостаса.

Византийские преграды не превышали двух-трех рядов икон, и именно в таком виде они и были восприняты на Руси. Иконостасы в виде сплошных стенок здесь имели место, очевид­но, уже с древнейших времен. В деревянных церквах из-за неболь­шой высоты внутреннего помещения они закрывали все алтар­ное пространство. В XTV веке на Руси появляются отделяющие ал­тарь сплошные высокие каменные стены с тремя отверстиями для дверей. В это же время появляются и многоярусные иконо­стасы. Иконостасы дорублевского времени состояли из трех яру­сов: местного, деисусного и праздничного, причем иконы были небольших размеров, а деисусные чины — главным образом по­луфигурные. Постепенно происходило увеличение размеров икон. Так, Феофан Грек и преподобный Андрей Рублев, работая в Московском Благовещенском соборе в 1405 году, написали ико­ны деисусного чина в рост, необычных для того времени разме­ров: более двух метров высоты. А в 1408 году Андрей Рублев и Даниил Черный, работая во Владимирском Успенском соборе, довели высоту икон деисусного чина более чем до трех метров. Именно с этого момента иконостас становится одним из основ­ных элементов храма, и именно с этого момента он окончатель­но скрывает алтарное пространство от глаз молящихся и превра­щается в «границу между миром видимым и миром невидимым», делается «видением святых и ангелов - агиофанией и ангелофанией»[56]. Помимо увеличения размера икон преподобный Андрей Рублев и Даниил Черный добавили к иконостасу пророческий ярус. В начале XVI века добавляется еще один ярус - праотечес-кий. С его появлением складывается окончательный тип пяти­ярусного иконостаса, обретающий характер законченной образ­но-богословской системы. Дальнейшее увеличение ярусов иконостаса, происходящее на протяжении XVII века, повлекло за со­бой нагромождение рядов и общую перегруженность, замутив­шую догматическую ясность и полноту классического периода. В этом сказывается утрата аскетических традиций в преддверии ду­ховного заката, свойственного XVII веку. В XVIII веке иконостас окончательно превращается в декоративный элемент храма, представляющий собой нагромождение богатых рам, затейливой резьбы, колонн и пилястр всех орденов. На этом практически за­канчивается история иконостаса в России. Во всем остальном православном мире низкие алтарные преграды продолжали суще­ствовать вплоть до конца XVII века, когда под русским влиянием высокие иконостасы перешли на Афон, а оттуда в Грецию и на Балканы. Что касается Запада, то там очень скоро низкая ограда вообще отмирает, и алтарная часть храма оказывается свободной для обозрения.

Этот краткий экскурс в историю иконостаса был необходим для того, чтобы показать почти что полное стадиальное совпаде­ние истории иконостаса с историей чина распевов, а также для того, чтобы продемонстрировать нерасторжимую связь идеи ико­ностаса с идеей чина распевов. И структура иконостаса, и струк­тура чина распевов являются специфически русскими, нигде бо­лее в таком объеме не встречающимися явлениями. И в то же са­мое время и иконостас, и чин распевов представляют собой конкретные культурные формы, воплотившие в себе весь богословско-аскетический опыт восточной Церкви. И развитие иконостаса, и развитие чина распевов могло начаться только после окончания паламитских споров в Византии в середине XIV века, а потому вре­менем наивысшего расцвета и для иконостаса, и для чина распе­вов является период с XV по XVI век. Совершенно очевидно, этот расцвет связан с расцветом русской монашеской жизни, ибо от­нюдь не случайно XV век называют золотым веком русской свято­сти. Именно на протяжении XV и XVI веков складывается клас­сическая структура пятиярусного иконостаса и классическая струк­тура чина распевов, включающая в себя знаменный, путевой, демественный и большой знаменный распевы. И именно дальнейшее увеличение количества иконных ярусов и дальнейшее увеличение числа распевов, происходящие на протяжении XVII века, повлек­ли за собой кризис и идеи иконостаса, и идеи чина распевов. Опять-таки, совершенно очевидно, что этот кризис связан с об­щим духовным кризисом России, проявившимся и в трагедии рас­кола, и в общем упадке аскетических традиций. Наконец, XVIII век можно считать тем временем, когда и иконостас, и чин распевов вообще прекращают свое существование, ибо как нагромождение даже самых прекрасных барочных и ампирных архитектурных мотивов не может считаться иконостасом, так и самые прекрас­ные хоровые композиции партесного стиля не могут уже считать­ся образцами богослужебного пения. Таким образом, мы можем констатировать практически полное синхронное совпадение пе­риодов развития, расцвета, упадка и полного исчезновения в ис­ториях становления иконостаса и чина распевов.

Имея практически общую историю, иконостас и чин распе­вов в конечном счете воплощают одну общую идею, но если в ико­ностасе эта идея воплощается по отношению к священнодействи­ям, происходящим в алтаре, то в чине распевов эта идея вопло­щается по отношению к молитвенному слову. Только поверхност­ный ум может думать, что иконостас закрывает алтарное про­странство от глаз молящихся. На самом деле иконостас не скры­вает того, что происходит в алтаре, но, напротив, вскрывает суть происходящего там. Иконостас делает видимым невидимое, он показывает то, что есть на самом деле, и то, чего не видит физи­ческое зрение. Эту мысль крайне образно выразил П.Флорен­ский, написав, что «храм без вещественного иконостаса отделен от алтаря глухой стеной; иконостас же пробивает в ней окна, и тогда через их стекла мы видим, по крайней мере можем видеть, происходящее за ними — живых свидетелей Божиих»[57]. Таким об­разом, иконостас представляет собой образ единого молитвенно­го предстояния земной и небесной Церкви перед Господом на­шим Иисусом Христом, и именно это молитвенное предстояние является внутренним смыслом и содержанием каждого конкрет­ного действия, каждого жеста, совершаемого в алтаре за иконо­стасом. Такая же ситуация возникает и во взаимоотношениях чина распевов с молитвенным словом. Многим музыкантам кажется, что распевы, входящие в состав чина распевов, выхолащивают смысл молитвенных текстов, так как не передают их конкретно­го эмоционального состояния. Для них совершенно непонятно, например, то, что стихира, посвященная Крестным Страданиям, и стихира, посвященная Воскресению, — и та, и другая — построе­ны на одних и тех же попевках, хотя эмоциональные состояния их текстов диаметрально противоположны. На основании этого непонимания они и выдвигают свои претензии. На самом же деле чин распевов не выхолащивает смысл молитвенных текстов, но, напротив, раскрывает их наиболее сокровенный смысловой уровень, ибо смысл молитвенных текстов заключается не в том или ином эмоциональном состоянии, свойственном тому или иному конкретому тексту, но в том едином внутреннем молитвенном предстоянии, которое скрыто присутствует во всех текстах без исключения.

Таким образом, сущностью и иконостаса, и чина распевов является единое внутреннее молитвенное предстояние. Это внут­реннее молитвенное предстояние составляет сердцевину жизни восточной Церкви, однако только в России оно получило наибо­лее полное воплощение в конкретных формах культуры. Очевидно, феномены иконостаса и чина распевов являются наиболее фун­даментальными вкладами России в сокровищницу мировой куль­туры. Именно благодаря этим феноменам неповторимость русско­го национального духа достигла того высшего просветленного со­стояния, которое редко достигалось когда-либо другими культура­ми. Однако значение и истинный масштаб обоих феноменов нами явно недопонимается и недооценивается. Недопонимание истин­ного значения феноменов иконостаса и чина распевов происте­кает от фрагментарного и расколотого состояния современного со­знания, неспособного уже охватить эти феномены в их целостно­сти и единстве. Будучи лишено духовного синтеза, современное со­знание не воспринимает иконостас и чин распевов в виде жи­вых единств, но мыслит их в виде специфическогонабора икон и совокупности распевов, или собрания песнопений. Но если совре­менное сознание уже не может соответствовать тому духовному уровню, о котором свидетельствуют иконостас и чин распевов XV-XVI веков, то слабая память об этом уровне может быть усмот­рена в русской философии второй половины ЖХ-начала XX века, ибо разрабатываемые ею идеи соборности и всеединства, несом­ненно, являются отдаленным отзвуком духовного опыта единого молитвенного предстояния, свойственного XV-XVI векам.

Недооценивание и недопонимание масштаба феномена иконостаса и чина распевов XV-XVI веков проистекает еще и от­того, что явления эти смешиваются с современными им явления­ми западноевропейской культуры, почитаясь нами за явления од­ного порядка. То, что древнерусский иконостас и древнерусский чин распевов становятся в один ряд с западноевропейской жи­вописью и западноевропейской музыкой, закреплено и на тер­минологическом уровне, так как и то, и другое относится нами к разряду явлений культуры. Но может ли понятие «культурное яв­ление» и вообще «культура» одинаково применяться для обозна­чения столь разных явлений, как иконопись и живопись, богослужебное пение и музыка? И достаточно ли для разделения этих явлений всего лишь добавлять к слову «культура» такие понятия, как синергийность и гуманизм, расцерковленность и воцерков-ленность, аскетическая дисциплина и искусство, метаэстетика и эстетика? Думается, настал момент, когда со всей решительно­стью надо заявить: если одно является культурой, то другое уже есть не культура, но что-то иное, чему следует подобрать подхо­дящий термин. Но как можно отказаться от всеобъемлющего смысла слова «культура», если само это слово восходит к слову «культ», а «культ» есть не что иное, как богослужение, общее и для Востока, и для Запада? Если культура есть то, что вырастает из культа, что надстраивается над культом, что, в конце концов, может развиваться, даже полемизируя с культом, то тогда следу­ет признать, что и Западная Европа, и Русь занимались именно культурным строительством. Но если мы более пристально всмотримся в самый начальный момент, когда культ только пе­реходит в то, что уже не является культом в полном смысле слова, то здесь мы обнаружим, что между Востоком и Западом имеется существенное различие, и это различие сводится к наличию или же отсутствию некоей преграды, отделяющей алтар­ную часть храма от молящихся.

И на Востоке, и на Западе собственно богослужение совер­шается в алтаре, а молящиеся находятся вне алтарной части хра­ма. И на Востоке, и на Западе все совершающееся в алтаре имеет символическое значение и является по существу иконой. Теме иконности богослужения посвящено множество святоотеческих писаний, но краеугольным текстом, разрабатывающим эту тему, следует считать, очевидно, ареопагитический текст, называемый «О церковной иерархии». Этот текст, сформулировавший основ­ные принципы иконности богослужения, послужил основой по­нимания всего происходящего в алтаре как на Востоке, так и на Западе. Если до сих пор мы не обнаружили никакого различия между Востоком и Западом, то следующий шаг нашего рассмот­рения неизбежно приводит к обнаружению этого различия. На Западе священнодействия, производимые в алтаре и имеющие символическое значение, постоянно находятся перед глазами мо­лящихся, так как между молящимися и алтарем нет никаких пре­град. На Востоке же наличие иконостаса, отделяющего алтарь от остального храма, делает невидимым для молящихся все то, что происходит в алтаре, за исключением тех священнодействий, которые происходят на солее или видны через открытые цар­ские врата. Таким образом, разница между Востоком и Западом заключается не только в том, что происходит в алтаре, но и в том, насколько доступно происходящее в алтаре для молящихся в хра­ме, или другими словами, различие между Востоком и Западом нуж­но искать не только в культе, но в способе или в методе, при помощи которого этот культ созерцается.

На Западе человек, стоящий в храме, физически видит, как священнослужитель совершает священнодействие или, говоря по-другому, он физически видит физическое отправление культа. Мы не будем останавливаться на том, что каждое священнодей­ствие имеет благодатную силу и что сила эта воздействует на каж­дого молящегося человека, ибо сейчас нас интересует чисто пси­хологическая сторона дела — а именно то, что конкретное свя­щеннодействие или отправление культа доступно физическому зрению. Но, физически видя конкретное священнодействие, че­ловек не может физически увидеть символический, иконный смысл данного священнодействия. Этот смысл должен быть домыслен и дочувствован человеком, а для этого нужно привлечь способность рассуждения, воображение и, может быть, даже фан­тазию. Именно здесь и коренится начало культуры, ибо культура есть всего лишь дополнение к культу, продолжение и разъяснение культа или комментарий к культу. Именно это предопределило художественную направленность западной культуры — ту направ­ленность, которая проявилась и в художественности молит­вы Франциска Ассизского, и в художественности «Духовных уп­ражнений» Игнатия Лойолы. То, что физически увиденное священнодействие должно быть дополнено собственным домыслом и воображением, предопределило и возникновение схоластики, и экспансию проповеди, и вообще превращение богословия в профессиональную теоретическую дисциплину.

Когда мы говорим о культуре как о комментарии к физичес­ки наблюдаемому культу, то тут же необходимо напомнить еще раз слова П.Флоренского о том, что «храм без вещественного иконо­стаса отделен от алтаря глухой стеной». Эти слова следует пони­мать в том смысле, что культура, возникнув, как разъяснение куль­та или как комментарий к нему, со временем обретает самодо­влеющее значение, превращаясь в стену, отгораживающую чело­века от культа. Воображение и рассуждение имеют свои собственные механизмы и собственные законы существования, а потому, подключаясь к физически наблюдаемому культу, они начинают не только комментировать его, но и вовлекать культ в действие сво­их механизмов и своих законов. Именно поэтому культура, порож­денная культом, будет неизбежно удаляться от породившего ее культа, и именно поэтому эволюция культуры будет выглядеть сле­дующим образом: интерпретация культа — полемика с культом — отрицание культа. Если в общеисторическом процессе не все культуры проходят такой путь до конца, то западноевропейская культура целиком и полностью укладывается в рамки этой схемы.

В отличие от Запада, на Востоке человек, стоящий в храме, физически может видеть далеко не все, что происходит в алта­ре, но он видит символический, иконный смысл происходящего в алтаре, запечатленный на иконостасе, отгораживающем алтарь от остального храма. Благодаря иконостасу человек видит не фи­зическую сторону отправления культа, но символический, икон­ный смысл, присутствующий в отправлении культа. Человеку, сто­ящему перед иконостасом, уже не нужно домысливать и дочувствовать символический смысл культа, так как он дан ему уже фи­зически в материально существующем иконостасе. Таким обра­зом, иконостасом пресечено само начало культуры, понима­емой как интерпретация культа. (Может быть, именно отсюда про­истекают все последующие обвинения русских в бескультурно­сти и нецивилизованности.) Однако пресечение домысливания и дочувствования нельзя понимать как полное отрицание мыслей и чувств. Причастность к символическому, иконному смыслу куль­та может быть достигнута только путем преображения мыслей и чувств, но отнюдь не отрицанием их. Нужно не домысливать культ, низводя его на уровень своих возможностей, но преобра­зовывать свои мысли и чувства, стараясь возводить их до уровня культа. Именно в этом моменте нужно увидеть альтернативу культуре, и этой альтернативой будет служить понятие иконосферы. Если культура есть чувственно-интеллектуальная интерпретация культа, то иконосфера есть преобразование мыслей и чувств в процессе совершения культа. Однако такое определение будет не­полным, ибо оно не указывает, ради чего осуществляются эта ин­терпретация и это преобразование. Интерпретация культа низ­водит культ на уровень человеческого понимания, в то время как преобразование мыслей и чувств возводит мысли и чувства на уровень молитвенного соучастия в культе. Таким образом, если домысливание культа порождает культуру, то молитвенное соуча­стие в культе порождает иконосферу.

Иконостас делает ненужными проповедь, схоластику и бо­гословие как теоретическую дисциплину, ибо у человека, находя­щегося в силовом поле иконосферы, каждый жест, каждое дей­ствие и каждое слово уже есть богословие. В иконосфере сама жизнь становится богословием, а богословие жизнью — именно в этом смысле следует понимать слова Пахомия Великого о том, что истина Божия познается силою жития. Неотделимость бого­словия от жизни и жизни от богословия есть закон иконосферы, и появление специального, отдельного от жизни богословия надо рассматривать как следствие нарушения или некоего поврежде­ния иконосферы. Так, XV век, называемый золотым веком рус­ской святости и прославившийся целым сонмом святых, проси­явших в российской земле, не дал ни одного специально бого­словского труда. «Просветитель» преподобного Иосифа Волоц-кого явился ответом на ересь жидовствующих, а «Послание мно­гословное» инока Зиновия — ответом на ересь Феодосия Косо­го. На примере этих двух основополагающих богословских сочи­нений XVI века можно легко убедиться в том, что надобность в специальном богословии возникает только в момент опасности, угрожающей существованию иконосферы, тогда как иконосфера, находящаяся в здоровом, спокойном состоянии, не нуждается ни в каком специальном богословии, ибо жизнь в условиях иконо­сферы и есть богословие.

Отличительной особенностью иконосферы является ощу­щение освященности жизни, жизненного пространства и жиз­ненного времени. Такие понятия, как Святая Русь, Русь — Дом Пресвятой Богородицы, Москва — Третий Рим, отнюдь не явля­лись некоей поэтической метафорой или красивым вымыслом. В книге М.Кудрявцева «Москва — Третий Рим» убедительно пока­зано, как в градостроительном плане Москвы были задействова­ны ключевые моменты планов первого Рима и Рима второго — Константинополя. Градостроительные планы Москвы и многих других древнерусских городов заключали в себе также черты и земного, и небесного Иерусалима, описанного в 21 главе Апока­липсиса. Лебединой песней русского иконосферного мышления явился Новый Иерусалим, построенный патриархом Никоном и совмещающий в себе черты реального иерусалимского храма Вос­кресения с обликом некоего непостижимого небесного видения. Что же касается освящения жизненного времени, то эту задачу выполнял священный православный календарь, который своим сакральным ритмом освящал все действия человека и все процес­сы природы. Живым звуковым выражением этого ритма являлись богослужебное пение и колокольный звон. Все это вместе взятое образует тело Святой Руси и вместе с тем это есть то, что мы на­зываем иконосферой.

Иконосфера держится только на силе молитвы и на силе жития, и если эти силы почему-то ослабевают, то иконосфера неизбежно прекращает свое существование. Так как иконосфера не нуждается ни в проповеди, ни в специальном теоретическом богословии, то, лишившись силы молитвы и силы жития, иконо­сфера становится крайне хрупкой и уязвимой. Под натиском куль­туры она рассыпается, словно карточный домик, и в результате сама становится культурой. Именно это произошло в России на рубеже XVII-XVIII веков. Ослабление аскетических традиций и ослабление молитвенного подвига, ощутимые уже в середине XVII века, привели к тому, что к XVIII веку иконосфера полно­стью переродилась в культуру. Это перерождение проявилось, в частности, в том, что классический тябловый иконостас превра­тился в насыщенно декорированную разнообразными архитек­турными мотивами стену с редко вставленными иконами, даже не всегда образующими полный набор чинов, а богослужебное пение превратилось в партесный концерт. Развал иконосферы был столь стремителен и столь катастрофичен, что понадобилось не более трех десятков лет, чтобы вся система распевов и крю­ковая письменность были преданы полному забвению, и в русской Православной Церкви уже не было человека, способного читать крюки.

Таким образом, когда мы говорим о России и Западной Ев­ропе XV-XVI веков, то речь должна идти не о сопоставлении двух различных культур, но о сопоставлении иконосферы и культуры. Осознать это тем более важно, что уже в XVI веке в России началось разрушение иконосферы, в результате чего в XVIII веке ико­носфера полностью переродилась в культуру, ничем не отлича­ющуюся по существу от западноевропейской культуры. На Западе перерождение иконосферы в культуру практически закончилось к XI веку. Так что, когда мы говорим об иконосфере, существу­ющей в России вплоть до XVII века, то мы не говорим о каком-то специфически русском явлении, но подразумеваем явление, свой­ственное некогда всему христианскому миру. Иконосфера России ХII—XVI веков представляет собой наиболее полную, совершенную и завершающую форму общехристианской иконосферы. Понять же это явление во всей полноте мы сможем только тогда, когда от­кажемся от применения слова «культура» по отношению к России XII—XVI веков, ибо слово это ставит Россию данного периода в один ряд с существующими тогда же другими культурами, что не соответ­ствует действительности и что может быть выражено только про­тивопоставлением понятий «культура» и «иконосфера».

Перерождение иконосферы в культуру есть неизбежный процесс, отражающий более глубинные сдвиги, протекающие в самых сокровенных недрах истории Церкви. Для того чтобы по­нять духовный смысл этих сдвигов, нужно обратиться к 12 главе Апокалипсиса, где Церковь представлена сначала в образе жены, облеченной в солнце, а затем в образе жены, укрывающейся в пу­стыне. Жена, облеченная в солнце, и жена, укрывающаяся в пус­тыне, — это две фазы исторического существования Церкви. Жена, облеченная в солнце, — это Церковь, духовно господству­ющая в мире, Церковь, излучающая творческое духовное сияние на весь мир, это Церковь, воцерковляющая весь мир, всю вселен­ную. Жена, укрывающаяся в пустыне, — это Церковь, потерявшая духовное господство в мире, Церковь, утратившая творческое ду­ховное сияние, просвещающее мир, это Церковь, находящаяся во враждебном расцерковленном мире и в расцерковленной куль­туре. Превращение жены, облеченной в солнце, в жену, укрыва­ющуюся в пустыне, есть предначертание Божие, но совершает­ся оно в результате падения силы молитвенного подвига и ослаб­ления силы жития. Падение монашеского подвига, предсказан­ное многими отцами еще в V-VI веках, должно привести к тому, что монахи последних времен будут жить, как миряне, а это зна­чит, что аскетическое понимание Евангелия должно быть полно­стью вытеснено пониманием художественным. Эти последние времена или уже наступили, или только еще наступают, но чер­ты их, во всяком случае в наши дни, уже вполне различимы. При­менительно к нашей теме и к нашей проблеме это означает, что Церковь последних времен лишится иконосферы и будет вынуж­дена пользоваться средствами расцерковленной культуры. Соб­ственно говоря, именно это мы и видим в практике современной Церкви, ибо архитектурные облики таких петербургских храмов, как Казанский или Исаакиевский соборы, вид барочных или ам­пирных иконостасов, превратившихся в декоративный элемент интерьера, объемная реалистичность икон и стенных росписей, а также пение по линейной нотации песнопений, целиком и пол­ностью подчиненных музыкальным законам, — все это свидетель­ствует о том, что у современной Церкви нет собственно церков­ных законов, организующих визуальное и акустическое простран­ства, и что для организации этих пространств Церкви приходит­ся прибегать к услугам законов не просто светской, мирской куль­туры, но культуры, уже расцерковленной. Таково конкретное ис­торическое содержание, кроющееся за апокалипсическим обра­зом жены, облеченной в солнце, и превратившейся в жену, укрывающуюся в пустыне, определяемое нами как превращение ико­носферы в культуру. И если нам удастся постигнуть внутренний смысл этого содержания, а так же совместить результат на­шего осмысления с реалиями настоящего момента, то, возможно, у нас появится шанс распроститься наконец-то со статусом чело­века заблудившегося и вновь стать человеком разумным. Возмож­но, тогда перед нами возникнут новые перспективы понимания.