Дивеев
Дивеев
т Сарова до Дивеева монастыря только 12 верст, и две эти пустыни, мужская и женская, находятся в таком же отношении, как Оптина пустынь и Шамордино в Калужской губернии. Замечательно вообще, что великие старцы, как Серафим и Амвросий, являются или основателями, или могущественными покровителями и двигателями вперед женских монашеских обителей. Шамордино, громадный и богатый женский монастырь, был основан отцом Амвросием, и он за немного дней до смерти переехал туда и там умер; и матери Марии, 90-летней старице, игуменье Дивеева монастыря (в июле этого лета), отец Серафим предсказал еще в 30-х годах XIX века:
"Никогда еще женский монастырь не делался лаврою, но здесь будет лавра и место это посетит Государь со всею своею семьею". В прошедшем году последнее осуществилось: Царская семья остановилась именно в Дивеевом монастыре. Не менее достойно быть отмеченным, что хотя женские обители блистают большею упорядоченностью и вообще имеют более в себе пластической красоты "монашеского жития", тем не менее в них не выдвигается вовсе таких великих характером "молитвенников", как мы это наблюдаем в мужском монашестве. Пахомий, Макарий, Антоний, Феодосий, Зосима и Савватий, Нил Сорский — этому ряду светил церковных некого противопоставить женскому монашеству. Там были мученицы; то есть экстаз, минута — и все кончено. Но не было этой оригинальности "жития" и силы подвига. Таким образом, здесь, как и всюду в истории, на всех решительно ее поприщах, мужчина является новатором, творцом; он прорубает лес неизвестного и будущего могучим топором. Но когда эта грубая просека сделана — идут трудолюбивые следовательницы, которые расчищают землю, вспахивают, засевают. Культуру в ее подробностях, в мелочном и изящном, в ее удобном и поэтическом — делают женщины. Они разрабатывают жизнь в быт, биологический клубок развертывают в нить и плетут из него кружево. Но "образователь земли", образователь планет, новых миров — это всегда Он, а не она, всегда "Бог", который в филологии всех народов, всех языков и мифов остается мужского рода.
Усталый, я уже не пошел ко всенощной службе в Дивеевом монастыре, как и на другой день пошел только к поздней обедне и не видел красоты собственно общины монашеской здесь. Но заметно было, что все здесь первоначальное и как-то шире, нежели в отделившемся Понетаевском монастыре, который поразил меня красотой своей. Здесь же хранятся главные реликвии бытового образа и всех подробностей жития преподобного Серафима, и по способу отношения к ним видно, что нигде память его не чтится с таким нежным и глубоким вниманием, с такой чисто женской заботливостью и разработкой подробностей, как здесь. В отдельных витринах, под стеклом, собрано все, что он имел на себе или около себя.
Вот лапти, им сработанные и в которых он ходил, — огромного размера и неуклюжего вида, хотя он, по-видимому, не был сам очень большого роста; но, верно, жестокие морозы заставляли много навертывать на ноги онуч. Вот его посох, крест нагрудный, с которым он изображается на иконах и которого никогда с себя не снимал (благословение матери), мантия и клобук монашеские, и камень или часть камня, на котором он молился. Если — этот подлинный, то какой же стоит в Сарове?
Недостаток печатного руководства при обозрении трех монастырей, мною виденных, вообще спутывает понимание осматриваемых вещей. Здесь, уже подъезжая к монастырю, видишь множество убогих, калек, больных. В нескольких саженях от ворот я был почти испуган видом шести слепых, которые сидели рядом.
В самый вечер, как я приехал в Дивеево, случилась почти беда: в соборе есть не картина, а почти скульптурное изображение Успения Пресвятой Богородицы, вырезанное из дерева и украшенное венком и цветами. Оно стоит посреди храма, ближе к алтарю и немного вправо. Шла всенощная; и вот приведенный сюда душевнобольной дьякон неожиданно бросился к этому изображению и начал срывать с него венок и цветы. Его едва успели и имели силу оттащить. На другой день об этом шептались за обедней и указывали на больного, стоявшего тут же.
Свидетельством бережного отношения ко всем "памяткам" преподобного Серафима служит довольно длинная тропинка, которая ведет к его келье по невысокому валу. На дощечке надпись, предупреждающая посетителей, чтобы они не спускались вниз и не топтали дорожку сейчас же внизу этого валика, ибо по ней обыкновенно проходил преподобный Серафим. Выражено это деликатно — не как запрещение, а как надежда, что религиозное чувство самих молящихся удержит их от топтания священной тропинки. Самая келья, я уже сказал, одета в деревянный футляр, и, таким образом, ни дождь, ни снег не сократят ей жизни. Здесь непрерывно служатся панихиды по усопшем, как бы он еще вчера почил. Я пришел к концу панихиды, и служивший священник, взяв с аналоя просфору, подал мне ("кому-нибудь", в толпе страшно теснящегося здесь народа). Подробности кельи в моем представлении сливаются с подробностями виденной в Сарове. Но там — это копия, воспроизведение, а здесь — подлинная.
В Дивееве великолепная церковная живопись. Первый раз я имел случай убедиться, как тонко замечание знаменитого странствователя по Востоку епископа Порфирия Успенского, который писал под впечатлениями Афона: "Достойно внимания, что эфонские отшельники, не пускающие женщин на Святую Гору свою, любили отображать в своих церквах семейные добродетели и занятия. Представлю вам примеры: Иоаким и Анна угощают левитов и священников, пестуют Марию и любуются ею. Пресвятая Дева слушает благовестие Архангела с веретеном в руках, прядущая червленицу для храма. Спаситель и Матерь Его присутствуют на браке в Кане Галилейской. Апостолы Петр и Павел обнимаются и лобызаются после примирения. Весьма семейна икона Богоматери, питающей Младенца своего сосцом обнаженным. Умилителен образ Ее, называемый Сладкое Целование. Матерь и Сын лобызают друг друга. Эти картины и иконы внушили мне мысль возможности дать новое направление церковной живописи, так чтобы она была семейная и общественная, а не монашеская только. Домашние добродетели и общественные доблести послужат превосходными и назидательными предметами для храмовой живописи". Так писал один из самых великих наших монахов за XIX век. В сущности, о характере церковной живописи, позволительном или должном в ней, и мы судим по живописи городских приходских церквей, где она, как отметил епископ Порфирий, — "только монашеская". Ее одну и видят миллионы и десятки миллионов людей, весь народ. Между тем о "возможном и должном" гораздо больше могут сказать классические места сосредоточения Православия: и они говорят о живописи семейной, семейно-трудовой и общественной. Здесь, в Дивееве, я увидал широчайшее раздвижение темы: "Рождество Христово", с отдельными большими на стенах изображениями и пастухов около вертепа, слушающих пение ангелов, и поклонения "царей-волхвов" Спасителю, и самого рождения Его, и встречи Его богоприимцем Симеоном, как равно — рождения Иоанна Предтечи и Богородицы.
В последнем изображении, особенно семейном, женщины наливают в большой сосуд воды, чтобы совершить первое купание Новорожденной; тут же присутствуют родители Ее, Иоаким и Анна. По сюжетам — удивительная параллель, впервые мною увиденная, храмам Флоренции и Рима; и это — в пустыне, буквально в пустыне! на половине дороги между Нижним и Тамбовом! Сперва я готов был принять это за подражание итальянскому; но по одушевлению, которое здесь явно чувстововалось в выборе сюжетов, по отсутствию эклектизма, "набора", "мешанины" сюжетов и мотивов я не мог не признать, что все имело под собою почвою одушевление самого монастыря. Как это было не похоже на мертвую, пассивную живопись в Храме Спасителя в Москве! Снова я принужден был почувствовать, до чего в монашестве, и притом в нем единственно, христианство получило себе крылья, поэзию, полет, свободу и философию. И как оно просто "не принялось", осталось "втуне" везде, едва вы переступили за монастырскую стену. Известно, что с принесением Евангелия прекратились пророки. "Где пророки? где пророчество?" Таинственно и можно указать вопрошающим, что пророчество, только глубоко изменив колорит, переменив белый цвет на черный (монашество — "черное" духовенство), не угасло бесследно, а вот выявилось с другой и неожиданной стороны — в монашестве. "Кто пророк Нового Завета?" — на вопрос этот и можно ответить: "вот — Серафим! вот — Амвросий! вот — старица Мария!" — "Но они не гремят! не обличают! не угрожают!" Но это уже совсем другой вопрос: они воодушевлены, как и древние пророки (по-еврейски "пророк", "наби" значит "вдохновенный", "одушевленный"), но самый предмет и тема их одушевления действительно совершенно другие, до известной степени противоположные библейским. "Вот гроб мой: в него, вместо постели, ложусь я на ночь. Это и есть молчаливые письмена мои, которых я не пишу, так как смерть потребляет всякие письмена".
Каким образом с идеями тления и "кончины всех вещей", каковые, несомненно, составляют зерно монашества, сочеталась эта живопись семейная, общественная, библейская — необыкновенно трудно понять. Здесь мы стоим перед тою же трудностью, какую ученые встречают и при истолковании "хлыстовства", первый импульс которого, несомненно, состоял и до сих пор состоит в полном отречении от брака и всех плотских уз, а на другом конце оно имеет "радения" и пляски. Здесь, в нашей оригинальной секте, все доведено только до полюса: грубо и вместе сильно — как все у мужиков. Но это есть то же самое явление, краевая тень которого, первая зорька, отмечена уже Порфирием в Афонской живописи. "Таинственная смерть!", "таинственное воскресение" — лучше и нельзя формулировать, как этими краеугольными тезисами, "божиих людей".
Василий Розанов
1904