II. Религиозно–нравственный характер Византийской империи от конца XI до середины XV вв.
II. Религиозно–нравственный характер Византийской империи от конца XI до середины XV вв.
Изучение религиозно–нравственного характера христианского общества какого бы то ни было времени представляет большие трудности. Нравственность и религиозность составляют собой факты не столько внешней, сколько внутренней, сокровенной жизни человека. Историк только тогда мог бы с правом утверждать, что он достаточно изучил эти предметы, если бы был в состоянии проникать в душу и внутреннее расположение прошедших поколений, но гак как это невозможно, го ему остается довольствоваться лишь изучением внешних фактов, отмеченных летописцами, фактов случайных, разрозненных, нередко противоречивых, переданных рассказчиками, быть может, весьма неточно.
Одну из трудностей при изучении вопроса составляет то, что в рассказах о прошедшем черты темные, непривлекательные выступают всегда на первый план. Это и понятно, ибо истинная нравственность и религиозность, если они не выражаются в громких подвигах, остаются незаметными, между тем как пороки и нарушения требований религии, по свойственному человеку стремлению отыскивать недостатки в другом, чтобы оправдать собственные недостатки — пересказываются на разные лады и весьма часто в преувеличенном виде. Вследствие этого и историки, описывавшие прежнее время, ярче отмечают религиозно–нравственные недостатки общества, чем его достоинства и добродетели. Этого мало. В распоряжении историка нашего времени находится немало таких документов, из которых он и может извлекать только сведения о непривлекательных сторонах жизни общества того или другого века. Таковы записи судебных процессов. Во всякой подобной записи есть немало указаний на те или другие правонарушения и безнравственные поступки членов общества, но в них ничего не говорится — по самому существу документов — о добродетелях и светлых явлениях в области нравственной жизни общества. Восполнением этого пробела не могут служить ни панегирические Речи, ни описания знаменитых подвижников, ибо панегирические Речи весьма редко дают правильную оценку изображаемых личностей, а описания подвижников имеют дело с исключительными явлениями.
Еще философ Сенека говорил: «Мы жалуемся, предки жаловались и потомки будут жаловаться, что нравы испортились и все святое попрано». Это очень верное замечание. Приложимо оно не к одному языческому, а и к христианскому миру. За исключением первых двух веков христианской истории (да и тут еще не нужно упускать из внимания такого явления, как монтанизм,[80] который отчасти возникает из тех же причин, как и позднейшее монашество, — из протеста против нравственного расслабления жизни христианской), моралист остается недоволен жизнью христиан решительно всех времен.
После всего этого нет ничего удивительного в том, что и историк, описывающий историю христианской нравственности за период от конца XI до середины XV вв., за период явного и непререкаемого упадка Византийского государства почти во всех отношениях, с одной стороны, не может не жаловаться на упадок общественной нравственности, а с другой — принужден рисовать больше печальные картины нравственной испорченности, чем отрадные картины нравственной высоты и религиозного совершенства.
Во всяком случае, указанный историк не может изъявлять притязаний, что он вполне правильно понял описываемую им сторону и безошибочно раскрыл ее. Ни один историк нравственных отношений того или другого века не может похвалиться, что он проник в глубины вопроса и в состоянии исчерпать его. Мы со своей стороны сочтем свое дело исполненным удовлетворительно, если знающие византийскую историю не найдут возможности упрекнуть нас в недостатке беспристрастия и признают наше описание религиозно–нравственного характера византийского общества указанных веков относительно верным и дающим достаточное понятие о предмете речи.
Все светлые и темные черты религиозно–нравственных отношений от конца XI до середины XV вв. легко наблюдать на образе жизни и поведении царственных лиц этих веков. Многочисленные византийские историки сохранили для потомства богатые материалы для ознакомления с указанной стороной вопроса. Нужно только жалеть о том, что они были слишком скупы на характеристику общественной или народной нравственности, но и в этом случае историк нашего времени не остается беспомощным: чего не договаривают византийские историки, о том дают хоть и не очень полные, но все же драгоценные сведения некоторые другие памятники, так что совокупность источников дает возможность составить приблизительное понятие и о религиозно–нравственном характере общества, народа.
Странное зрелище представляют византийские императоры изучаемой нами эпохи в религиозно–нравственном отношении. Это какое?то бесконечное царство контрастов. Добродетель и благочестие то восходят на императорский трон и отсюда действуют в свойственном им духе, то будто совсем оставляют царский трон. Один византийский император — благочестив, образцово нравствен, другой же, рядом следующий, представляет собой чуть не чудовище нечестия и порока Этого мало: одно и то же царственное лицо действует столь различно в нравственно–религиозном отношении, что приходишь в истинное изумление от такого соединения подобных крайностей. Смена и смесь добра и зла, смесь и смена неуловимая и постоянная — вот религиозно–нравственный характер царственных лиц рассматриваемого периода Показное благочестие берет верх над благочестием сердца — это?то и может объяснить, почему у описываемых лиц такое непостоянство в жизни и поступках. Что мы видим? Храмы великолепно украшаются, но как будто бы для того, чтобы было что грабить в них; прилагаются заботы о том, чтобы иметь тонкое богословское образование, а вместе с тем подчас предаются забвению самые элементарные истины христианские; создаются превосходные благотворительные заведения, а рядом с этим подвергается угнетению весь остальной христианский народ; устраиваются великолепнейшие религиозные процессии, но сквозь всю эту помпу часто проглядывает грубо чувственная религиозность; издаются законы, воспрещающие монахам роскошь и обогащение, а вместе с тем для этих же монахов, как бы в расчете на неминуемое искушение для них, устраиваются такие пиршества, о которых, как явлении небывалом, считают долгом оповестить потомство историки; царственное покровительство монашеству, как училищу целомудрия, мирно уживается с самым беззазорным, грубым развратом самих покровителей целомудрия; прилежно и тщательно изучается Св. Писание, но как будто только затем, чтобы хвастаться этим знанием, а не затем, чтобы исполнить заповеди Божии и проч. Словом, это какой?то свет во тьме, причем тьма готова, нужно сознаться, объять свет…
Ряд царственных лиц, о которых мы хотим говорить, открывается Алексеем I Комниным (1080—1118). Алексей взошел на императорский византийский престол не как законный наследник, а как счастливый узурпатор. И сам по себе подобный поступок, конечно, не делает чести этому византийскому императору; но непривлекательность его (поступка) еще больше возрастает вследствие того, что войска, помогшие Алексею сделаться императором, в вознаграждение своего усердия в этом отношении позволили себе буйство, грабеж и другие безобразия в столице.[81] Сам Алексей чувствовал, как далеко его пособники зашли за ту черту, которая разделяет позволительное и терпимое от непозволительного и нетерпимого, а потому, желая умерить общественные толки, он вынужден был принять на себя очистительную епитимью.[82]
Сообщим важнейшие сведения, которые могут служить к характеристике нравственности и религиозности императора Алексея. По свидетельству Зонары, он отличался следующими нравственными качествами, определявшими общий характер его жизни и поведения. Он был спокойного нрава и не надменен, свободен от корыстолюбия, разборчив при назначении наказаний и доступен чувству снисходительности при оценке проступков; удовольствиями он пользовался очень умеренно, был ласков и доступен в обращении с лицами, окружавшими его и имевшими в нем нужду.[83] Склонность к воздержанию и нетребовательность Алексей в особенности умел обнаруживать во время военных походов: подобно лучшим полководцам древности, он делил с солдатами все лишения и недостатки. Во время войн, а этих войн было при нем много, он являл собой пример, поучительный для своего войска.[84] Таким он являлся как полководец. Многими прекрасными качествами отличался он и как правитель и распорядитель судьбами подчиненных ему лиц. Он щадил и даже награждал и таких людей, которые имели в своем сердце самые злобные намерения против императора, если эти люди чувствовали раскаяние в своих преступных намерениях;[85] тем меньше производили на него впечатление хульные отзывы и оскорбительные замечания, какие позволяли себе делать против императора его враги; за них он не мстил [86] с тем эгоистическим упорством и решительностью, на какие бывают способны мелкие натуры. Правилом Алексея было извинять и прощать как явных, так и тайных врагов его царствования, если покушения врагов не соединялись с нарушением высших государственных интересов, а ограничивались неприятностями лично для самого государя.[87] Вообще пролитие крови при таких случаях, где другие считали это делом самым естественным, чуждо было душе императора Алексея. Он щадил и военнопленных, когда видел, что избиение их не имело бы никакой цели. При одном случае доверенное лицо императора — Синезий — предложил Алексею казнить военнопленных печенегов; Но император не согласился на такое предложение, сказав прекрасные слова: «Хоть это и скифы, но все же люди, хоть это враги, но все же они достойны милости». Правда, эти печенеги в ту же ночь были перебиты, но повествователь утверждает, что случай этот произошел без ведома императора.[88] Во время сражений, щадя жизнь своих воинов, Алексей очень заботился о том, чтобы не было пролито ни капли лишней крови, принадлежащей его воинам; победа, стоившая слишком много крови, ему доставляла не радость, а печаль.[89] Очень выдающуюся черту в нравственном характере Алексея составляло стремление помогать бедным и несчастным. Алексей известен в этом отношении более, чем многие другие византийские императоры. Он хотел, чтобы плоды его филантропических стремлений пережили его самого и сделались дорогим наследием его потомков и всего византийского народа. Историки говорят следующее: в Константинополе с давних пор существовал на Босфоре дом призрения бедных. Алексей улучшил и расширил это убежище и превратил его в великолепное и огромное здание. Здесь в одно и то же время помещались и приют для сирот, и богадельня для немощных и престарелых. В богадельне существовали отделения для мужчин и женщин. Особые попечения прилагал император о сиротах: он хотел быть для них как бы отцом. Сироты, кроме содержания, получали образование религиозное и научное. Их образование вверено было учителям, назначаемым по воле императора. По обширности и великолепию учреждение в его целом походило на особый город, находящийся среди столицы. В филантропическом учреждении Алексея содержалось 10 ООО человек. При них было чуть не такое же число докторов, хирургов, учителей и прислуги того или другого пола. Здесь находилась Церковь, украшенная весьма богато; при церкви был особый многочисленный церковный причт. На издержки этого человеколюбивого Учреждения император отпускал большие суммы денег. Управителями здесь назначались по личному выбору Алексея люди испытанной честности и отличавшиеся умом; между ними встречаем лиц сенаторского звания, даже царских родственников.[90]
О религиозности Алексея дает несколько небезынтересных указаний историк Анна, его дочь. В трудовые минуты военных предприятий он возлагал надежду только на Бога, о чем и говорил открыто перед лицами, составлявшими его свиту.[91] В этом отношении особенно заслуживает внимания рассказ о том, как император приготовился к битве с печенегами и куманами. Историк говорит: «Не думая откладывать более сражение, Алексей стал призывать себе в помощники Бога. На закате солнца им первым вознесена была молитва при великом освещении и пении гимнов. Не дозволял он покоиться и всему стану, но каждому благоразумному советовал делать то же самое, а грубых заставлял. Молитвенные голоса воинов, кажется, долетали до самых небесных сводов или, точнее, возносились к самому Владыке Богу. В самом деле он уповал не на воинов и коней и не на военное искусство, но все относил к воле всевышней. И это продолжалось до полуночи».[92] При одном случае во время сражения, желая наглядно выразить свою веру в помощь Божию, он в одной руке держал меч, а в другой знамя — омофор Матери Божией, одну из священнейших реликвий византийских [93] (под омофором здесь разумеется головное покрывало Богородицы). Алексей был хорошо сведущ в Священном Писании и любил при случае цитировать более подходящие к случаю места из Библии.[94]
В таких чертах можно представлять себе лучшие стороны религиозно–нравственного характера Алексея. К сожалению, его нравственная жизнь не была чужда недостатков, а религиозность не была столь искренна, как можно было бы это думать. Так, по отношению к его нравственности нужно заметить следующее: хотя сам Алексей был умерен и воздержан в пище, напитках и удовольствиях, был совершенно не корыстолюбив, но он мало заботился о сбережении общественного достояния. Его родня и приближенные поглощали множество общественных денег, жили в роскоши, отчего страдали государственные интересы.[95] Супружеская жизнь Алексея не отличалась целомудренностью. По крайней мере в молодости, но уже на престоле, он нередко изменял своей жене Ирине и тем причинял ей великие муки, вызываемые чувством ревности.[96] Производит неприятное впечатление то издевательство, которое учинялось над некоторыми лицами, виновными в одном заговоре против Алексея, издевательстве, конечно, по воле этого последнего. Так как заговор был своевременно открыт, то виновные, Михаил Анема и другие лица, подвергнуты были не тяжким наказаниям, но в числе этих наказаний было и такое: преступникам острижены были волосы на голове и бороде, но острижены были каким?то мерзостным инструментом, называвшимся «дропак».[97] Из этих фактов видно, что нравственные достоинства Алексея нельзя так ставить высоко, как это делает историк Анна Комнина.
Что касается религиозности Алексея, то сомнительно, чтобы она была вполне искренна и истекала от чистого сердца. Нужно сказать, что Зонара, который ясно указывает нравственные достоинства Алексея, почему?то ничего не говорит о благочестии императора· Едва ли это простая случайность. Во всяком случае его религиозность едва ли не носила хоть в некоторой степени той особенности, которая отличала деятельность этого императора, особенности, состоявшей в хитрости и тонком расчете; благодаря этой черте характера, император весьма нередко являлся не тем, кем был на самом деле. Замечательно, когда Алексей был на смертном одре, Ирина, жена его, несмотря на торжественность и знаменательность минуты, обманувшаяся относительно престолонаследия, не могла воздержаться, чтобы не воскликнуть, обращаясь к умирающему: «Муж, ты и при жизни отличался всевозможным коварством, любя говорить не то, что думал, и теперь, расставаясь с жизнью, не изменяешь тому, что любил прежде». Историк, передающий нам эти слова Ирины, со своей стороны не считает нужным молчать, что он почитает Алексея «человеком, как нельзя более скрытным», т. е. таким, у которого поступки не находились в соответствии с внутренними расположениями. Стоит еще заметить, что вышеприведенные слова императрица Ирина говорила вслед за тем, как увидела, что Алексей «поднял руки к небу»[98] в знак благодарности за то, что ему удалось?таки обмануть надежды своей жены, несмотря на свои обещания исполнить желания этой последней. Положим, разрушая надежды жены, Алексей поступал на этот раз правильно; но все же весьма странно встречать одновременно нарушение обещаний, обман и молитву.
Несмотря на некоторые ограничения, Алексея по его религиозно–нравственному характеру нужно относить не к худшим, а к лучшим византийским государям изучаемого периода.
Считаем не лишним сказать несколько слов об Ирине, супруге Алексея. Историк Анна восхваляет добродетели и благочестие Ирины, своей матери.[99] Нет оснований отрицать показания историка. Ирина, действительно, во многих отношениях представляет отрадное явление. Между другими ее делами благочестия видное место занимает ее заботливость о распространении и благоустроении женского иночества в Константинополе. Так, она известна учреждением женского монастыря здесь во имя Пресвятой Девы Благодатной. Этот монастырь состоял под личным смотрением самой императрицы Ирины. Она составила для монастыря устав, имевший целью поставить эту обитель на высоте нравственно–религиозной жизни. Устав этот составлен подробно и тщательно.[100] Возможно, что он начертан рукой самой Ирины, женщины очень образованной и начитанной в богословских сочинениях. Но признавая достоинства жизни и поведения Ирины, в особенности ее благочестие, не следует в то же время преувеличивать их, как это делает пристрастный историк Анна. Несомненно, Ирина была горда и надменна, если сравнивать простоту и доступность Алексея Комнина с чересчур большой приверженностью Ирины к строгому придворному этикету, стеснительному для лиц, окружавших эту царственную особу. Видно, что эта последняя очень любила давать знать, что она царица и что все должны перед ней трепетать и чувствовать свое ничтожество.[101] Но еще важнее то, что Ирина, любя до страсти свою дочь Анну, ради этой любви готова была преступить законность и справедливость. Она употребляла все старания к тому, чтобы ее муж Алексей признал Анну преемницей его власти, обойдя законного наследника Иоанна, своего сына.[102] Такое стремление Ирины, естественно, вносило дисгармонию в семейные отношения царского дома и заставляло членов семьи становиться друг к другу почти во враждебные отношения. Конечно, никто не поставит таких планов Ирины и следствий, вытекавших из этих планов, в достоинство этой царственной особы. Правда, Ирина не достигла своей цели: Иоанн сделался наследником своего отца, но кто прочтет исторические сказания, повествующие об обстоятельствах восшествия Иоанна на престол, тот сознается, что Ирина не может претендовать на высокое место в ряду достойнейших императриц Византии. Вообще она была немного лучше своего мужа.[103]
Сын и преемник Алексея Комнина Иоанн Комнин (1118—1143) представляет собой один из самых редких примеров высоконравственных императоров, занимавших византийский императорский трон Нелюбимый почему?то своей матерью Ириной, он тем не менее приобрел общую любовь народа. Иоанн — это был император, 0 котором историки не говорят ни одного дурного слова.[104] В течение 25–летнего его царствования кротость и милосердие составляли правила государственного управления. Под его скипетром смертная казнь перестала проявлять свое могущество, каким она ознаменовала себя в прежние века. Замечательные примеры кротости и милосердия император показал при следующих случаях. Сестра его, известная Анна Комнина, не хотела примириться с совершившимся фактом — восшествием Иоанна на престол; она не хотела примириться с тем, что императорский трон, на который она рассчитывала благодаря содействию в этом отношении матери, занят другим. Спустя около года после вступления Иоанна на престол она сделала попытку путем переворота отнять царский престол у своего брата. И это делает Анна, та самая Анна, которая в известном историческом труде повсюду проявляет такую скромность и женственность! Но планы ее не осуществились, кажется, благодаря совестливости ее мужа, о котором она по этому случаю с непристойной иронией («в самых срамных выражениях») отзывалась, что природа по ошибке перемешала полы людей и Вриеннию дала вместо мужской душу женскую. По византийским обычаям Анну следовало казнить, а ее имущество конфисковать. Но император Иоанн милостиво решает сохранить ее жизнь и только присуждает конфисковать ее имущество. Но и это последнее распоряжение не было приведено в исполнение: по ходатайству приближенного к нему человека (Аксуха) Иоанн отменил свое приказание[105] и ограничивается в отношении к виновной упреками и порицаниями. С такой же беспримерной снисходительностью относится Иоанн и к брату своему Исааку, позволившему поступок, очень похожий на поступок Анны. Поссорившись из?за каких?то пустяков со своим братом, Исаак удалился за пределы государства, там перебывал у различных народов с целью найти себе союзников, которые могли бы ему отнять престол у брата. Но поиски Исаака оказались бесплодны. Он с повинной головой возвратился к царю в Византию. Как же царь принял преступного брата? Вместо всяких наказаний «он обласкал его и сердечно обнял; он не скрывал и в душе никакой тайной неприязни к Исааку; он не больше радовался 0 победе, чем о возвращении брата».[106] Никита Хониат даёт следующую характеристику императора Иоанна в нравственном отношении. «Это был человек, который и царством управлял превосходно, и жил богоугодно», он был далек от распущенности, воздержан, щедрость была чертой его характера. По замечанию того же историка, Иоанн являлся врагом безумной роскоши, которая почти всегда господствовала в византийском дворе, и служил прекрасным образцом простоты жизни для всей Византии. Никита так говорил: «Как убийственную заразу, он изгнал из царского дворца празднословие (лесть?) и чрезмерную роскошь в одежде и столе; и желая, чтобы все домашние подражали ему, он не переставал упражняться во всех видах воздержания».[107] Вообще император Иоанн, даже по отзыву Гиббона, столь далекого от всякой лести византийским императорам, в нравственном отношении «был строг к самому себе и снисходителен к другим, он был целомудрен и воздержан, и даже философ Марк Аврелий не пренебрег бы его безыскусственными доблестями, истекавшими из сердца, а не заимствованными от школ. Под властью такого монарха невинности нечего было опасаться, а для личных достоинств было открыто самое широкое поприще. Добродетели Иоанна были благотворны и ничем не запятнаны. Это был, — по суждению историка, — самый лучший и самый великий из Комниных».[108] С другой стороны, религиозность и набожность Иоанна служит предметом восхваления для историков. Теплая вера, усердная молитва к Пресвятой Богородице составляли для него укрепления в бедах и услаждение среди радостей жизни. Так, если случалась опасность во время войны, «он становился, — по свидетельству Никиты, — перед иконой Богоматери и с воплем и умоляющим взором смотря на нее, проливал слезы более горячие, чем пот воинов». Победа над врагом побуждала императора выражать свое религиозное чувство в каких?либо видимых для всех законах благочестия. Так, одержав однажды победу над печенегами, он, по возвращении в Константинополь, учредил в знак благодарности Богу особый праздник, называвшийся у византийцев праздником печенегов.[109] Или при другом случае, одолев врагов, царь следующим образом выразил свою благодарность Богу за ниспосланную победу, ясно показывая, что религиозность Иоанна далеко оставляла за собой гордость победителя. Византийские историки вот как описывают триумфальный въезд Иоанна в Византию после победы над персами. Когда наступил день для торжественного шествия, улицы украсили коврами, испещренными золотом и пурпуром, тут же развевались ткани, на которых художественной рукой вышиты были лики Христа и Святых. Великолепная триумфальная колесница, которую везли лошади шерстью белее снега, назначалась для царя. Но царь, не желая показаться гордым победителем, не сел на нее, а поместил на нее икону Богородицы, так как эта икона сопровождала его в походах· Приказав первейшим вельможам вести под узду коней поручив своим близким родным надзор за колесницей, он сам пошел впереди, неся крест. А придя в Софийский храм, он перед лицом всего народа воздал благодарение Богу. Как ни привыкли византийцы к религиозным церемониям, но все же это соединение пышности с царской благочестивой скромностью вызвало такое удивление, что о подобном явлении считает нужным сделать заметку один из историков.[110] Историк Никита Хониат, принимая во внимание высокие достоинства Иоанна, признает его идеалом царей византийских. Он говорит: «Иоанна и до сих пор (начало XIII в.) все прославляют хвалами и считают, так сказать, венцом всех царей, восседавших на византийском престоле из рода Комниных. Но и по отношению ко многим из древних и лучших императоров можно сказать, что он с одними из них сравнялся, а других даже превзошел».[111] Этот лестный отзыв тем замечательнее, что Никита строго судит других императоров XII в. Жена императора Иоанна, по сказанию другого историка, Киннама, представляла собой тоже образец высоконравственной жизни. Родом иностранка (она дочь венгерского короля), Ирина, по его словам, была государыней, отличавшейся перед всеми другими скромностью и исполненной добродетели. Все что ни получала от царя–супруга и из государственной казны, она не сберегала, подобно скупцу, но и не тратила на наряды и роскошь, а в течение всей своей жизни оказывала благодеяния каждому, кто просил ее помощи. Она построила в Византии во имя Вседержителя монастырь, который, по уверению историка, был во всех отношениях замечателен.[112]
Остается жалеть, что такие глубокорелигиозные и высоконравственные личности, как император Иоанн и его супруга Ирина, были явлениями, весьма не частыми на византийском троне. Уже наследник Иоанна, сын его Мануил Комнин (1143—1180), был человеком другого характера и направления. Народ византийский, восхищаясь статностью и красотой нового императора, в простоте души воображал, что с силами юности будет соединяться у нового властителя и мудрость старости.[113] Но это была жестокая ошибка. Он наследовал от отца военные таланты, но общественные добродетели Иоанн как будто унес с собой в гроб. Большую часть своего 37–летнего царствования Мануил проводит в бесконечных войнах, а в Византию является, казалось, только для того, чтобы сорить Деньгами, предаваться роскоши и разврату. Он окружил себя иностранцами, которые обирали его — сколько хотели; назначив управлять финансовой частью государства людей строгих и бережливых, Мануил, однако же, в тщетном стремлении прославиться щедростью, по словам историка (Никиты), «без всякой меры раздавал и расточал скопленное. Его пышность и роскошь, как бездна, поглощали государственные доходы». Он находился в позорной и открытой связи со своей родной племянницей, с которой пировал и веселился на прекрасных островах Пропонтиды. Эта страсть императора ложилась тяжким бременем на государство. По словам историка, «сын, родившийся царю от Феодоры (так звали его племянницу), а потом и другие дети переводили на себя целые моря денег».[114] Мануил представляет собой первый ясный образец из описываемого нами времени — образец той смеси хороших и дурных качеств, о которой мы замечали, как о характеристической черте византийских императоров от XII до середины XV вв. В самом деле, он является чистым аскетом во время военных походов, спит на палящем солнце, на снегу, терпеливо и спокойно переносит все неудобства походной жизни — и даже умышленно лишает себя всех удобств. Напротив, среди мира, в Византии он может жить лишь в роскоши, утопает в сладострастных оргиях.[115] В религиозном отношении он представляет ту же смесь добра и зла. Мануил глубоко привязан к вере и Церкви, он смиренно преклоняет свою буйную голову перед святостью Церкви, но это не мешает ему в го же время быть жалким, но убежденным суевером. В качестве факта, доказывающего благочестие Мануила, историк Киннам описывает поведение императора при перенесении в Византию одной, впрочем, весьма подозрительной, священной реликвии. Этот историк рассказывает: «Мануил с большим торжеством перенес в Византию священный, издавна лежавший в Эфесе камень и присоединил его к другим священным памятникам столицы. Что это был за камень, — говорит историк, — открывается из следующего рассказа. Когда Христос умер и положен был на камень, то Богородица, припав к нему, горько плакала. Эти слезы, упав тогда на камень, остаются и доныне неизгладимыми. Взяв этот камень, Мария Магдалина плыла на нем прямо в Рим, чтобы, явившись перед лицом императора Тиверия, обвинить перед ним Пилата и иудеев — убийц Христа. Но каким?то образом занесенная в Эфесскую гавань, она оставила камень здесь. С того времени до настоящего камень оставался в Эфесе. Этот?то камень перенесен был теперь со светлым торжеством. В торжественной процессии участвовал весь сенат, все духовенство и монашество столицы, участвовал и царь Мануил· Мануил, — отмечает с особенным ударением историк, — даже поддерживал камень своим плечом», а по другому сказанию: «Царь возложил камень себе на хребет», «ибо в подобных случаях — продолжает Киннам, — Мануил смирялся более, чем сколько нужно, и к таким предметам обыкновенно приступал с уничижением».[116] Но, по–видимому, преданный христианской религии, Мануил в то же время является человеком, насквозь пропитанным суевериями. Он вопрошает у гадателей, сколь долго продолжится ряд царей из фамилии Комниных; получает ответ, что греческое слово ???? определяет продолжительность царствования его фамилии; отсюда 0Н заключает, что после того, как царствовали уже Комнины с именами, начинающимися с буквы а (альфа) — Алексей, ? (йота) — Иоанн, и буквы ? (ми) — он сам, Мануил, еще остается царствовать одному с именем, имеющим начальную букву а (альфа); беспокоится, кто это будет царствовать после него, так как у него сначала не было детей мужского пола; недоверчиво смотрит на родственников с именами, начинающимися этой подозрительной буквой альфа; называет потом сына своего Алексеем, чтобы в исполнение предречения именно его сын — Алексей — с начальной буквой альфа в имени, царствовал после него; советуется со звездочетами во время беременности своей жены[117] и т. д. Под конец жизни Мануил принимает монашество, но почему? Не потому, что хотел подвигами благочестия загладить пороки своей жизни, а единственно потому, что постигшая его болезнь была смертельной. С какой неожиданностью умирающий Мануил захотел облечься в иноческий чин, это видно из того, что во дворце не оказалось монашеской одежды, пригодной для этого случая, почему на Мануила надели где?то второпях найденную ветхую и короткую мантию, которая едва достигала колен новопосвященного инока.[118]
Последний император из фамилии Комниных, занимавший царский престол в Византии во второй половине XII в., в нравственном отношении был не в пример хуже Мануила. В нем замечается уже решительный перевес зла и безнравственности над лучшими качествами души. Таков был двоюродный брат Мануила Андроник Комнин, занимавший краткое время (1183—1185) византийский императорский трон. Молодость Андроника — это была какая?то эпопея распутства. Преступные связи с женщинами то завязывались, то прерывались, словом, менялись, как одежды. Свои подвиги по этой части он начал кровосмешением со своей двоюродной племянницей Евдокией.[119] Когда его упрекали за подобную связь, он преспокойно оправдывался тем, что весь его род таков; он говорил, что люди одной и той же породы всегда как?то бывают похожи одни на других и что он лишь подражает своим родным (иронический намек на тогдашнего императора Мануила).[120] В целях любовных похождений, Андроник предпринимает путешествие в Антиохию, так как он наслышался о существовании там необыкновенной красавицы, по имени Филиппа.[121] С целью пленить эту красавицу, он с увлечением отдается роскоши, доходит до крайней изысканности в нарядах, с помпою ходит по улицам, окруженный телохранителями с серебряными луками, словом, по замечанию Никиты, он вполне «посвящает себя служению Афродиты». Этим он старался, по выражению того же историка, пленить ту, которая его пленила, в чем он и преуспел.[122] Продолжая рисовать нравственно распущенный образ Андроника, Никита следующими чертами описывает его дальнейшие похождения. «Из Антиохии Андроник отправляется в Иерусалим, вспоминая, как кошка о мясе, о прежних своих победах, и занимается новыми проделками. А так как он не привык стесняться в жизни, и до безумия любя женщин, без разбора, как конь, удовлетворял свои похоти, то и здесь вступает в преступную любовную связь с Феодорой»,[123] а эта Феодора была дочерью его двоюродного брата.[124] И этому?то жуиру судьба предназначила сделаться императором Византии. Его царствование было истинным несчастием для империи. Сначала он приближается к престолу в качестве опекуна малолетнего императора Алексея, сына Мануила (1180—1183), и затем преступлениями пролагает себе путь к престолу. Андроник вкрался в доверие нерассудительного византийского народа и вместе с этим доверием похитил царскую корону. Одной из первых жертв жестокости Андроника была императрица Мария, жена Мануила, и тиран был настолько изобретателен, что мучил несчастную женщину перед смертью и заставил сына ее, малолетнего Алексея, подписать смертный приговор матери.[125] За ней следовала очередь ее беспомощного сына, несмотря на то, что Андроник торжественно клялся, что будет заботиться о благе малолетнего императора. Несчастного юношу ночью задушили тетивой, и Андроник, с презрением попирая ногами труп, приказал отрубить у него голову, представить ее себе и, отметив императорской печатью, велел бросить голову в одно, а труп в другое место.[126] С юной женой Алексея, с которой этот последний вступил в брак лишь фиктивно — малолетний не мог быть действительным мужем — с этой особой Андроник, престарелый, сгорбившийся, износившийся и хилый, не постыдился насильственно вступить в брак.[127] Но странный этот брак, конечно, не целомудрил беспутного Андроника. С утверждением на византийском престоле он дает полный простор своим страстям. Историк Никита пишет: «Часто оставлял он столицу и с толпой блудниц и наложниц проводил время в уединенных местах, где воздух благораствореннее; любил выбирать в этом случае поэтические природные пещеры в горах и прохладные рощи и водил с собой любовниц, как петух кур или козел коз на пастбище. Лишь своим придворным, и то немногим, он показывался, а певицам и блудницам у него всегда был открытый доступ: их он принимал во всякое время. Негу и роскошь он любил, — продолжает историк, — подобно Сарданапалу, написавшему на своей могиле: я имею только то, что я ел и студодействовал. Словом, — говорит историк, — он остался эпикурейцем, человеком крайне развратным и до неистовства преданным сладострастию».[128] К тому, что нами сказано, присоединялись и многие другие весьма невыгодные черты, характеризующие Андроника. Для него ничего не стоило держать себя самым униженным образом, если ему нужно было достигнуть какого?либо благоприятного результата: тогда, по выражению историка, он «ласкался как собака».[129] Он умел так жалобно заплакать при случае, что своим искусством притворяться мог ввести в заблуждение и не простодушных людей.[130] Но рядом с этим он являлся неумолимо жесток, когда он знал, что его жестокость легко сойдет ему с рук. Казни и ссылки составляли главный предмет его царских распоряжений. Вскоре по вступлении его в управление государственными делами, «одни из людей знатных, — по словам историка, — были изгнаны из дома и отечества и разлучены со всем дорогим сердцу; другие заключены были в темницы и железные оковы, иные лишены зрения — и всегда безо всякой явной вины».[131] Самые усерднейшие его слуги не могли быть уверены ни на час в своей безопасности. «Кому вчера подносил он кусок хлеба, — замечает Никита, — кого поил благовонным, цельным вином, с тем сегодня поступал злейшим образом».[132] Убийства сменяли убийства, его тирания простиралась решительно на всех. «День, — пишет историк, — когда он возвращался в Византию от своих безумных оргий на островах Пропонтиды, был самым несчастным днем. Казалось, ни с чем другим возвращался он, как только с тем, чтобы губить и резать людей, которых подозревал в злоумышлении против себя. Будучи до глубины души проникнут жестокостью, этот человек считал погибшим тот день, когда он не ослепил кого?либо. Не было пощады даже и слабому полу».[133] Византийский народ, преимущественно высших классов, вышел, наконец, из терпения, и Андроник сделался жертвой народного бунта.[134] Но даже в Андронике, этом потерянном человеке, можно наблюдать характеристическую черту других императоров византийских — присутствие в нем доброго элемента рядом со злом. Об Андронике рассказывают, что он обыкновенно зачитывался посланиями ап. Павла, любил испещрять свои письма изречениями великого апостола и не щадил драгоценного металла на украшение его икон. По выражению Никиты Хониата, Андроник походил на сфинкса: «Будучи отчасти зверем, украшенным все же лицом человеческим, не совсем перестал он быть человеком»[135] и, прибавим, даже христианином.
Не лучше последних Комниных, а много хуже были в нравственном отношении немногие представители новой династии Ангелов, занимавшие византийский престол в конце XII и в самом начале XIII вв. Это были люди порока и чувственных утех. Укажем на некоторых императоров из фамилии Ангелов. Исаак Ангел (1185—1195) все время проводил в пиршествах. По меткому выражению Никиты, «все мысли свои он погружал в опорожняемые блюда».[136] Самыми обычными гостями за «соломоновскими, как называет их историк, обедами Исаака были некоторые испорченные монахи константинопольские; это были люди, по словам Никиты, «в насмешку над собой принявшие иноческий образ, гонявшиеся только за царскими обедами, поглощавшие, как и сам Исаак, разного рода самую свежую, самую жирную рыбу и попивавшие самое цельное старинное душистое вино».[137] Эти пиршества называли «соломоновскими», потому что они «представляли целые горы хлебов, царство зверей (по множеству мясных снедей), море рыб и океан вина».[138] Иногда эти пиры сопровождались самыми дикими, варварскими развлечениями. Когда «однажды пошла, — по остроумному выражению историка, — самая жаркая осада блюд во дворце, Исаак в виде веселого эпизода или в виде десерта приказал подать голову одного убитого возмутителя — Враны; ее принесли с искаженным ртом, с закрывшимися глазами, бросили на пол и как мяч начали дротиками перекидывать из стороны в сторону в разных направлениях».[139] Другие приятные занятия царствующего Исаака состояли в следующем: «Он увешивался разными одеждами как корабль с галантерейными товарами, завивался. Наряжаясь подобно павлину, он не позволял себе надевать одного и того же платья дважды. Любя забавы и услаждаясь песнями нежной музы, царь наполнил дворец шутами и карликами, раскрывал широко двери для всех комедиантов и скоморохов». Все это сопровождалось пьянством и наглым сладострастием.[140] Как ни странно это, Исаак, при всей своей нравственной распущенности, показывал себя человеком религиозным и другом страждущих и неимущих. В отношении к церквам и монастырям он отличался замечательной щедростью. Одни из них он украшал, другие поправлял. Он сделал множество драгоценных окладов на иконы. Один обширный дом Исаак обратил в странноприимницу, устроив в ней стол на сто человек, равное число кроватей и столько же стойл для лошадей, так что останавливающиеся здесь бедняки–путешественники могли жить в убежище без всякой платы несколько дней. Один дворец Исаак также обратил в больницу и устроил отличную богадельню. Когда пожар истребил северную часть Константинополя, он приказал раздавать деньги для облегчения пострадавших. В Страстную неделю он рассыпал подарки бедным вдовам, неимущим невестам.[141] Но рядом с такими обнаружениями благочестия и милосердия в истории царствования Исаака встречаем и грабежи церковных сокровищ. Такие контрасты могли существовать, кажется, только У византийских императоров, которыми благочестие понималось в чисто формальном смысле. Историк Никита передает, что Исаак отбирал у церквей священные сосуды и давал им житейское употребление. Вместо бражных кубков у него за столом служили драгоценные чашеобразные изделия, какие висели над царскими гробницами; священнические умывальницы превращались в его рукомойники, снимая с крестов и Евангелия дорогие оклады, он делал из них ожерелья и цепи. Когда же кто?либо замечал императору, что это святотатство, то Исаак отвечал, что он делает то же, что делал и Константин, который гвозди Христовы вделал в узду своего коня и шлем.[142] С его фальшивым благочестием мирно уживалось суеверие самого низшего сорта. В одном из городов по северозападному побережью Мраморного моря проживал некий полоумный шарлатан по имени Васильюшка; он слыл предвещателем будущего. В хижине его всегда толпилось много праздного народа, в особенности из низших классов: пастухов, крестьян, матросов; его пророчества были запутанной, обрывочной болтовней, иногда этот гадатель позволял себе дикие и неприличные выходки — в особенности в обращении с женщинами. И тем не менее, когда Исаак был в городе, где жил этот Васильюшка, он не преминул посетить этого, как он называл его, отца Василия. Предвещатель будущих судеб ничего толкового не напророчил императору, а ограничился тем, что обезобразил палкой портрет императора, нарисованный у него на стене. Присутствовавшие истолковали это, впрочем, как дурное предзнаменование для императора.[143] Вторым византийским императором из дома Ангелов был брат Исаака — Алексей III (1195—1203). Он не может быть причислен к хорошим государям. Безграничная расточительность, отличавшая царствование Алексея Ангела, приводит к истощению государственного казначейства. Очутясь в безденежье, он хочет отобрать у церквей все драгоценные священные сосуды, за исключением потиров. Но он встретил сопротивление и ограничился разграблением царских гробниц.[144] Историк Никита отдает честь этому жалкому императору по крайней мере за то, что «он не выкалывал глаз, не отрезал ни рук, ни ног, как грозды с винограда, не был мясником по отношению к подданным».[145] Значит, и это уже считалось современниками большим благодеянием судьбы. Жена этого императора Евфросиния с ее любовными похождениями была предметом неистощимых рассказов, восполнявших собой и без того богатую скандальную хронику Византии.[146]
В начале XIII в. Константинополь подпал под власть латинян–крестоносцев. Императорский византийский трон перенесен был в Дикею. Это несчастье образумило шедших по пути нечестия византийских государей. Гром ударил — византийцы встрепенулись, пo крайней мере, некоторые из византийских императоров в Никее доказали себя образцами нравственности и религиозности. Таким был в особенности император Иоанн Ватац (1222—1255).[147] Вместо безумной расточительности, отличавшей многих императоров византийских XII в., он показывает собой пример чисто сельской жизни. Он заводит у себя хлебопашество, разводит коров, овец, лошадей, занимается продажей натуральных продуктов своего хозяйства. Невиданная идиллическая простота нравов господствует во дворце императора. Все родственники Иоанна и его вельможи следуют примеру царя. Роскошь изгнана была как из дворца царского, так и из домов вельмож. Император запретил покупку дорогих иностранных тканей, изготовленных итальянцами, вавилонянами и ассирийцами.[148] Дела благотворения и религиозности заняли в деятельности Иоанна Ватаца первое место. Он заводит больницы и богадельни, доход с некоторых участков земли, принадлежащих к вотчине императора, назначен был для пропитания престарелых, больных и убогих. Там и здесь император строил храмы в честь св. Креста, Богоматери и Предтечи, снабдил их имениями и доходами, не оставлял без своего внимания и монастыри. Как на слабость в поведении Иоанна Ватаца, историк Никифор Григора, подробно описывающий это царствование, указывает на случай увлечения царя одной придворной дамой до забвения своих семейных обязанностей, но тот же историк замечает, что Иоанн не остался нераскаянным и в этом проступке — он, по замечанию историка, чувствовал укоры от совести, как от иглы, и просил у Бога прощения греха.[149] С выгодной стороны историки изображают и другого императора никейского периода, сына Иоанна Ватаца — Феодора II (1255—1258). Историк Пахимер так характеризует этого государя: «Не было ни дня, ни ночи, ни времени скорбей, ни часов радости, ни восхода, ни захода солнечного, когда видели бы или слышали, что царь не расточает благодеяний или сам лично, или располагая к тому других». Несмотря на это, по замечанию историка, он, однако же, для своих вельмож казался тяжелым государем, потому что назначал людям должности и удостаивал их почестей, обращая внимание не на благородство происхождения и родственные связи с царским домом, а на собственные качества Кто был с ним в родстве, тому, по мнению царя Феодора, уже довольно было и одного этого преимущества. Историк, кроме того, похваляет этого государя за то, что он любил науки и благодетельствовал всем ученым.[150]