Симулятивная идентификация: роль «слабых» форм

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Симулятивная идентификация: роль «слабых» форм

Итак, в целом можно сказать, что «православное» сейчас в России примерно тождественно русскому/российскому и отмечает внешний периметр (мысленную границу) государственно-национальной общности. Показательно, что в качестве символического обозначения наиболее общего «мы» россияне сегодня, как правило, используют отсылки именно к такого типа воображаемым общностям, обобщенным смысловым конфигурациям, которые как бы не предполагают последствий для повседневной жизни индивида и его ближайшего круга, словно они не накладывают на него ни малейших обязательств, ответственности и вообще никак не связаны с практическим действием. Так, свои представления о народе россияне чаще всего связывают с прошлым и с территорией, гораздо чаще чувствуют принадлежность к России, чем гордятся этим (кстати, с религией свои представления о «народе» связывают не более 10 % россиян). Как представляется, образец для такого отстраненного, дистанцированного и необременительного отношения к наиболее значимым, казалось бы, символам и значениям «я» и «мы» («я» в соотнесенности с «мы») задает телевизор, конституирующий сегодняшнее общество в России как «общество зрителей», о чем уже приходилось писать15. Если говорить о религии, то можно сказать, что самоопределение россиян связано сегодня с символической демонстрацией принадлежности к вере, а не с делами во имя веры и силой веры.

Подобную рассогласованность планов «высокой» символической идентификации и повседневной инструментальной адаптации можно обозначить понятием «симулятивной социальности». В последней предлагается видеть особое состояние или устройство социокультурной структуры социума, который либо выходит из режима постоянной мобилизованности, либо «устал» от длительной мобилизации и в такой сугубо пассивной форме посильно сопротивляется ей. Рассредоточенность «воображаемого сообщества», по известному выражению Бенедикта Андерсона16, расхлябанность или непригнанность друг к другу разных уровней, планов, осей ориентации, самоопределения и принадлежности (за которым стоит эрозия и фрагментация социума без его функциональной дифференциации и трансформации) выступает здесь способом поддержания относительной устойчивости целого, его воспроизводства в ненапряженном, полуразобранном, «плохом» состоянии. Но это состояние ценностного люфта, во-первых, не репрессивно и дает относительную, но крайне ценимую обыкновенным россиянином «свободу», а во-вторых, оно – именно в силу относительной же нерепрессивности и разболтанности – имеет модус обиходного, привычного для россиян и в этом смысле нормального существования. Так или иначе, оно повседневно действует и рутинным образом воспроизводится.

В принципе православная церковь относится для социолога к такого типа социальным образованиям, которые требуют «безраздельной преданности» и полного самопожертвования, – Льюис Козер в свое время обозначил их понятием «ненасытные институты»17. Однако сегодня подобные конструкции – «держава», «церковь», «армия» (образы, подчеркну, наиболее традиционных институций социума или рудиментов традиционного порядка в модерном обществе) создаются респондентами и существуют в их сознании уже по-другому, иначе и по функции, и по способу. Они фигурируют в коллективном сознании и ответах наших респондентов так, как будто их самих, их повседневной жизни подобные фигуры и инстанции нимало не касаются, оставаясь объектами стороннего почитания, но не более того. Модус существования рядовым россиянам задает виртуальная реальность телевидения, ежедневного многочасового телесмотрения. И мысленная идентификация с такого рода воображаемыми инстанциями у респондента в России тем сильней, чем менее они для него реальны, чем менее они вообще связаны с его повседневной жизнью18. Можно сказать – чем менее они ему доступны и чем более дают возможность дистанцироваться, ускользнуть, остаться в стороне, а может быть даже, чем в большей мере наделены значениями экстраординарного, далекого, тайного.

Это как бы аморфные образы «иного» в полноте его потенций и сил. Рядовому адаптирующемуся человеку советской и постсоветской эпохи подобная полнота и сила, понятно, недоступны, поскольку в его сознании подобные качества принадлежат исключительно власти, пусть далекой от человека, но все-таки «нашей». А обращены такого рода конструкции по преимуществу к «другим», чья власть, в отличие от «нашей», незаконна и неправедна, узурпирована, основана на «угнетении» и пр. Так что описываемые образы нацелены в первую очередь против «чужаков», любых «нарушителей порядка». Если же они направлены на «нас», то коллективные «мы» при этом приравнены к поднадзорным. Важно подчеркнуть, что проблемой для респондента, для коллективного сознания россиян, внушающим им тревогу обстоятельством во всех подобных случаях остается «другой». Его дистанцированный и подозрительный образ – это вытеснение и перенос проблематичности собственного определения. Поэтому «я» и отсутствует во всех фигурах коллективной идентификации подобного рода – как некое «слепое пятно», «черное зеркало», взгляд, не видящий себя.

Характерно, что подобные перечисленным инстанции самоопределения для россиян вынесены либо в условное и недостижимо утраченное прошлое, которое «было», но которое «невозможно вернуть», или в сослагательное будущее, которое невозможно приблизить и к которому невозможно прийти, но которое «ужо настанет» («Вот подождите, будет вам» и т. п.). Всё это фигуры и конструкции, воплощающие непереносимость настоящего, отторжение от него, бегство от настоящего – от времени и пространства реальных действий, взрослости, взаимности и ответственности. Именно эти образы в их неизменности, принципиально защищенные от сопоставления, сравнительной оценки, воздействия и трансформации, а значит, минимально доступные рационализации – составляют рамку восприятия реальности, общую сегодня для большинства российского населения. Отсылка к ним и дает условное и нестойкое ощущение россиянином своего социального «я».

Нестойкость этого самоощущения и подобного типа идентификации в целом как раз и объясняется разрывом между планом предельной общности (коллективного «мы») и реальными требованиями ролевого взаимодействия в практиках повседневной адаптации, между негативной конструкцией такого самоопределения и содержательными задачами выбора, решения, принятия на себя его последствий. Сам же этот разрыв определяется принципиальными институциональными дефицитами тоталитарного и посттоталитарного общества – исторической и актуальной слабостью, грубостью, упрощенностью социальных представлений и связей, атомизированностью индивидов, во всех ключевых отношениях зависимых от государства и привычно адаптирующихся к социуму, сплоченному репрессивной властью19. Не зря среди считаных институтов, которые еще сохраняют доверие большинства россиян, в последние годы лидируют церковь, армия, органы госбезопасности, президент Путин. Под «легким бременем» православия, не отягощенного для большинства россиян сознанием греха, терпимостью и долгом, церковной дисциплиной и помощью ближним, в массовом сознании при его внимательном анализе обнаруживаются принципиальные установки и смысловые ориентиры совсем иных, «тяжелых времен». По видимости выступая будто бы преодолением и отрицанием советского общества, его антропологического субстрата и социального опыта, массовая религиозная культура в нынешней России остается их продолжением и консервацией, пусть и в реликтовом, ослабленном виде.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.