Начало конца

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Начало конца

Подобно греко-македонским завоевателям, римские императоры относились к иудеям не лучше и не хуже, чем к другим порабощенным народам. Однако, как и прежде, непреодолимые различия между религиями и, в особенности, между уровнями преданности догматам веры в сознании поработителей и порабощенных, наполняли эти отношения крайней жестокостью с одной стороны, и крайней непримиримостью — с другой.

Макс Даймонт, вслед за крупнейшим английским историком Рима Э. Гиббоном, подчеркивает: «Римляне считали все религии одинаково правильными, одинаково полезными и одинаково ложными… Репрессии, которым они подвергали евреев, всегда были расплатой за сопротивление евреев римскому игу».

В этом же ключе высказывается и русский переводчик Флавия, видный историк Я. Л. Черток, говоря о различном отношении евреев и других народов к самодурству отдельных императоров, всюду насаждавших свои изображения. «Языческие народы, — пишет он, — привыкли воздавать божественные почести своим властелинам и поклоняться им… в языческом быту одним богом больше или меньше не могло иметь особенного значения. Для иудейства же вопрос о признании императорского культа был вопросом всего его бытия — тут невозможны были никакие компромиссы и уступки».

Как видим, речь снова и снова идет о невозможности не столько физического компромисса с иноземным игом, сколько идейно-религиозного.

Идейного, прежде всего!

Мы все время сталкиваемся с той же бескомпромиссной, с той же непреступной, с той же единственно правильной идеологической силой, которая на протяжении всего предыдущего тысячелетия терзала и разъедала нас изнутри, несмотря на то, что была предназначена, казалось, не для поражений, размежеваний и гибели, а для побед и процветания.

Я уже приводил примеры нашей реакции на идеологические издевательства царя Антиоха Эпифана и, в начале очерка, — прокуратора Понтия Пилата. Нечто аналогичное произошло и в годы правления императора Гая (Калигулы), самодурство и жестокость которого не знали ничего равного даже по отношению к самим римлянам. Числя себя выше всех Богов и требуя от всех народов империи выставлять изображения себя в бронзе и мраморе, он отправил в Иудею полководца Петрония с целью установления своих статуй и там. Причем, зная об особой чувствительности евреев к этому, он приказал Петронию, в случае сопротивления, «противоборцев убить, а весь остальной народ продать в рабство».

Петрония встретили тысячи возмущенных евреев с заявлением, что они готовы умереть за закон и предания отцов, «которые запрещают ставить не только человеческое изображение, но даже и божественную статую и не только в храме, но и вообще в каком бы то ни было месте страны». И как Петроний ни уговаривал, ссылаясь на то, что он тоже выполняет закон императора, согласно которому все народы должны иметь его статуи, как ни угрожал, — в ответ он слышал только одно: если Гай хочет поставить свои статуи, то он «должен прежде принесть в жертву весь иудейский народ. Они с их детьми и женами готовы предать себя закланию» («ИВ», кн. 2, гл. 10).

Ну что, господа, был ли в мире еще один хотя бы народ, который во имя ритуала веры проявлял бы столько героической готовности к закланию?!

При этом, опять же, речь шла не об отказе молиться во славу императора-подонка. За него они молились и дважды в день в его здравие приносили жертвы в храме. Речь шла о формальности, о статуе, о внешнем символе! Ведь на фоне реального угнетения, издевательств и непосильных налогов; на фоне собственных коррупцированных правителей, движимых шкурным тщеславием и властолюбием; на фоне полнейшего разлада в быту, неудержимого роста преступности и возникновения различных грабительских банд — на фоне всей этой чудовищной реальности, что такое статуя?

Пустяк. Комариный укус.

Для любой другой нации — да, но не для нас. Мы готовы были за этот пустяк — на заклание.

Не думаю, однако, что здесь, как и во всех предшествующих случаях, можно говорить обо всем народе. На подвиг самоубийства шла лишь особо настроенная часть народа, прикрывавшаяся его именем для большей храбрости и самооправдания. Эти мятежно-патриотические силы страны действовали в едином настрое с силами уголовно-преступными. Перемежаясь и поддерживая друг друга, они создавали в стране атмосферу паники, истерии и разброда.

Приведу один пример. Неподалеку от Иерусалима разбойники напали на багаж императорского слуги Стефана и разграбили его. В отместку наместник Кесареи Куман приказал сделать набег на близлежащие деревни и забрать жителей в плен за то, что они не задержали разбойников. Во время набега один солдат разорвал Священное писание и сжег его. «Иудеи были этим так потрясены, точно вся их страна стояла в пламени». Они потребовали от Кумана наказать солдата, что тот и сделал, приказав «вести его к казни через ряды его обвинителей».

После этого самаряне убили еврейского пилигрима, шедшего во время праздника из Галилеи в Иерусалим. Это привело в большое волнение и галилейских евреев, и иерусалимских. Они побросали праздничные торжества и устремились в Самарию. Их атаковал Куман с войском и многих перебил, захватив главарей в плен. Вспышку удалось погасить лишь после вмешательства знатных иудеев, которые просили мстителей сжалиться «над своим отечеством, над храмом, над своими женами и детьми и не рисковать всем из-за мести за одного галилеянина».

«Грабежи и мятежные попытки со стороны более отважных бойцов, — пишет Флавий, подчеркивая нераздельность двух сторон экстремизма, — распространялись по всей стране» (Там же, гл. 12).

В числе разбойников Флавий называет атамана Элеазара, разорявшего страну в течение двадцати лет, и партию сикариев, названных так по имени маленьких, изогнутых острием внутрь кинжалов, которые они держали под платьем. Смешиваясь с толпой, сикарии закалывали своих политических врагов среди бела дня, и как только жертвы падали, они начинали тут же, вместе со всеми, возмущаться убийцами. Среди их жертв был даже первосвященник Ионафан. «Паника, воцарившаяся в городе, — пишет Флавий, — была еще ужаснее, чем в самые несчастные случаи, ибо всякий, как в сражении, ожидал своей смерти с каждой минутой. Уже издали остерегались врага, не верили даже и друзьям, когда те приближались».

В числе мятежников-патриотов он называет злодеев, «которые, будучи чище на руки, отличались зато более гнусными замыслами, чем сикарии». «Это были обманщики и прельстители, которые под видом божественного вдохновения стремились к перевороту и мятежам, туманили народ безумными представлениями, манили его за собою в пустыни, чтобы там показать ему чудесные знамения его освобождения». Среди них то и дело возникали лжепророки. Один из них, прибывший из Египта, собрал вокруг себя 30 тысяч «заблужденных, выступил с ними из пустыни на… Масличную гору, откуда он намеревался насильно вторгнуться в Иерусалим, овладеть римским гарнизоном и властвовать над народом с помощью драбантов».

Зная, что многие наши евреи, не прочитав ни одной страницы Иосифа Флавия, не признают его свидетельств, в связи с его успехами среди римлян, приведу суммарную характеристику описанной выше обстановки, сделанную историком Я. Л. Чертком, который постоянно выверял свидетельства своего древнего коллеги по другим источникам.

«Нет сомнения, — пишет Черток, — что самозванные пророки, как и сикарии, исходили из чисто патриотических побуждений; все они выходили из недр одной общей партии ревнителей (зелотов) и стремились к одной цели: освободить нацию от чужеземного гнета, но крайнее ожесточение, с которым они преследовали свои цели, сделали их в действительности страшным бичем для страны. Возможно, однако, что в рядах борцов за свободу находились и искатели наживы и профессиональные разбойники, которые весь смысл своего существования видели в смутах и анархии». (Одно из примечаний к «ИВ», кн. 2, гл. 13).

Черток переводил Флавия задолго до Октября. Ему в революции еще не открылось это знаменитое блоковское «ножичком полосну, полосну». Поэтому то, что для него предположительно («возможно»), мне, грешному, кажется ясным, как Божий день. Правдивость картины, нарисованной Флавием, удостоверяется открывшимся нам социально-психологическим аспектом революций.

«Обманщики (читай: революционеры — Л.Л.) и разбойники, — замечает Флавий, — соединились на общее дело. Многих они склонили к отпадению, воодушевляя их на войну за освобождение, другим же, подчинившимся римскому владычеству, они грозили смертью, заявляя открыто, что те, которые добровольно предпочитают рабство, должны быть принуждены к свободе» (Там же).

Принуждение к свободе! Господи, кому это еще не знакомо в нашем двадцатом, изрядно уставшем от революций веке!

«Разделившись на группы, — продолжает Флавий, — они рассеялись по всей стране, грабили дома облеченных властью лиц, а их самих убивали и сжигали целые деревни. Вся Иудея была полна их насилий, и с каждым днем эта война загоралась все сильнее» (Там же).

Не напоминает ли это нам современных арабов Египта и Алжира, которые такими же методами принуждают к исламской «свободе» своих сограждан, находящихся, на их взгляд, в духовном рабстве у Америки?

Флавий знал все это изнутри. Он возглавлял во время войны восставшую Галилею. Но особенное доверие к его свидетельствам вызывает и тот факт, что он нисколько не смягчает описаний и римских наместников. Они поданы с той же суровой объективностью.

Непосредственными виновниками катастрофы он называет прокуратора Иудеи Альбина и сменившего его Гессия Флора. Оба правили за 7 и 6 лет, соответственно, до разрушения Храма. Вот что он пишет об Альбине:

«Не было того злодейства, которого он бы не совершил. Мало того, что он похищал общественные кассы, массу частных лиц лишил состояния и весь народ отягощал непосильными налогами, но он за выкуп возвращал свободу преступникам… которые действовали заодно с Альбином. Каждый из этих злодеев окружал себя собственной кликой, а над всеми… царил Альбин, употреблявший своих сообщников на ограбление благонамеренных граждан… Вообще никто не смел произнесть свободное слово — люди имели над собою не одного, а целую орду тиранов» (Там же, гл.14).

Флор делал то же самое, но с более открытой наглостью, словно сознательно и планомерно побуждал Иудею к мятежу. «Обогащаться за счет единичных лиц ему казалось чересчур ничтожным; целые города он разграбил, целые общины он разорил до основания, и немного не доставало для того, чтобы он провозгласил по всей стране: каждый может грабить где ему угодно с тем только условием, чтобы вместе с ним делить добычу. Целые округа обезлюдели вследствие его алчности; многие покидали свои родовые жилища и бежали в чужие провинции» (Там же).

Как видим, атмосфера в стране накануне восстания была до предела накаленной, чему способствовали силы разнородного происхождения: от оккупационных до собственно национальных. Вместе с тем, необходимо подчеркнуть, что неизбежность надвигавшейся катастрофы не была столь фатально предопределенной, как это выглядит в контексте брожения низов. В верхних сферах имелись силы, способные ее предотвратить.

Дело в том, что почти все значительные конфликты с угнетателями чаще всего доходили до императорских канцелярий и там более или менее благополучно разрешались. Альбин продержался на посту прокуратора не более года, Флор, по-моему, — не более двух лет. Богатые еврейские финансисты в Риме, высокие еврейские чиновники при дворе, еврейские цари, назначаемые императорами и порой связанные с ними узами брачных отношений своих родственников, а также просто благосклонно относившиеся к иудеям и иудаизму влиятельные римляне, как, скажем, жена императора Нерона Поппея — все они часто вступались за угнетенных и выигрывали.

Даже конфликт, связанный с требованием Гая разместить в стране его изображения, был улажен. Царю Агриппе удалось убедить его в том, что изображения несовместимы с еврейской верой. Он, правда, взбесился и приказал казнить Петрония, когда узнал, что тот не справился с заданием. Но было поздно: он пал внезапно от руки заговорщиков.

Частые кровавые стычки евреев Александрии с греками, а евреев Кесареи с сирийцами тоже не обходились без вмешательства императоров и, по большей части, разрешались в пользу евреев.

Можно привести примеры конфликтов евреев с евреями, за улаживанием которых они также шли к императорам, хотя нелепость этих внутренних схваток едва ли уступала их остроте. Например, царь Агриппа II возвел дополнительный этаж в своем замке, чтобы иметь возможность наблюдать за тем, что происходит в храме. Возмущенные священники возвели, в ответ, дополнительную стену на западной галерее храма, что возмутило, в свою очередь, Агриппу.

Ясно, что все эти вещи, отражая напряженную политическую борьбу на еврейском престоле, не могли не раздражать Рим и его чиновников, которые не упускали случая, чтобы при малейшей возможности ни пролить эту раздраженность на непокорный и шумный народ. Так что одно цеплялось за другое, пока цепочка не прервалась взрывом.

Впрочем, момент взрыва в Иудейской войне не так легко назвать, как это было при восстании Маккавеев. Ко времени появления прокуратора Флора в различных точках страны война уже, в сущности, шла.

Ожесточение Флора разгорается с особенной силой после того, как евреи пожаловались на него властителю края (сирийского) Цестию Галлу, прося «сжалиться над изнемогающей нацией и освободить ее от Флора, губителя страны». Начну чуть издалека.

Одна синагога в Кесареи стояла на земле, принадлежавшей греку. Евреи хотели выкупить у него землю, но он не только не согласился на продажу, а начал застраивать это место мастерскими, оставляя для синагоги тесный проход. Еврейская молодежь тайными вылазками начала мешать строительству. Вмешался Флор, запретив эти незаконные действия. Тогда богатые евреи подкупили его «восемью талантами для того, чтобы он своей властью приостановил дальнейшую постройку». Он пообещал, но ничего не сделал, точно «за полученные деньги продал иудеям право употреблять насилие». На следующий день, в субботу, у дверей синагоги над еврейскими обычаями надругался один из эллинов. Завязалась драка. Двенадцать влиятельных иудеев отправились к Флору с жалобой. Он приказал бросить их в темницу, чем возмутил уже и евреев Иерусалима.

Чтобы еще больше подлить масла в огонь, он взял из казны храма «семнадцать талантов под тем предлогом, что император нуждается в них». Тут уж весь народ пришел в негодование. Люди «с громкими воплями» устремились в храм, взывая к имени императора освободить их от тирании Флора, а наиболее возбужденные не преминули открыто хулить Флора. Тогда вконец разгневанный прокуратор устроил судилище на площади и, когда «первосвященники и другие высокопоставленные лица» начали просить о пощаде, ссылаясь на молодость горячих голов, дерзнувших оскорбить его, он потребовал выдачи хулителей. Не получив удовлетворения, он приказал войску разграбить «верхний рынок и убить всех, которые только попадутся им в руки».

Получив такой приказ, солдаты постарались сверх меры. «Общее число погибших в тот день вместе с женщинами и детьми… достигло около 3600. В этот же день Флор отважился и на то, чего не позволял себе ни один из его предшественников: приказал бичевать и распять даже тех евреев, которые носили почетное римское звание „всаднического сословия“» (Там же).

В добавление к этим несчастьям, подкупленный кесарийскими эллинами секретарь Нерона, Берилл, сделал так, что император признал их, а не евреев, хозяевами города.

Вот, собственно, события, послужившие непосредственным поводом к войне, ужасные последствия которой, конечно же, вряд ли с ними сопоставимы, несмотря на всю их оскорбительную для народа силу.

Последним, кто пытался удержать мятежную часть маленького народа от войны с непобедимым гигантом, был царь Агриппа II. Узнав о бесчинствах Флора, он собрал народ перед дворцом и произнес речь, направленную на усмирение страстей и содержавшую доводы, достаточные для того, чтобы понять, что сколь ни тяжелы условия жизни под Римом, война с ним — не что иное, как самоубийство.

Иосиф Флавий приводит речь царя целиком во второй книге «ИВ» (гл. 16). Ниже я процитирую отдельные выдержки из нее в сокращенной редакции. В самом начале царь сказал:

«Если б я знал, что вы все без исключения настаиваете на войне, я бы не выступил теперь перед вами, ибо всякое слово о том, что следовало бы делать, бесполезно, когда гибельное решение принято заранее единогласно. Но так как войны домогается одна лишь партия, подстрекаемая отчасти страстностью молодежи, не изведавшей еще на опыте бедствий войны, отчасти неразумной надеждой на свободу, отчасти личной корыстью и расчетом, что когда все пойдет вверх дном, они сумеют эксплуатировать слабых, то я счел своим долгом сказать, дабы люди разумные и добрые не пострадали из-за немногих безрассудных».

Далее он советует разобраться, что конкретно толкает народ на войну: «притеснения прокураторов» или мечта о свободе. Если дело в плохих прокураторах, то причем тут война со всеми римлянами. Если мечта о свободе, то «в высшей степени несвоевременно теперь гнаться за нею», да и не по силам. Напомнив о том, что более сильные и лучше нас вооруженные народы не смогли сохранить своей свободы перед могуществом Рима, он задает простой вопрос: «А вы что? Вы богаче галлов, храбрее германцев, умнее эллинов и многочисленнее всех народов на земле?»

«Что вам внушает самоуверенность восстать против римлян? — продолжает он. — Вы говорите, что рабское иго тяжело. Но сколько же тяжелее оно должно быть для эллинов, слывущих за самую благородную нацию под солнцем и населяющих такую великую страну! Однако же они сгибаются перед шестью прутьями (знак власти в виде связки березовых или вязовых прутьев с воткнутой в них секирой — Л.Л,) римлян; точно так же и македоняне, которые бы имели больше прав, чем вы, стремиться к независимости. И, наконец, пятьсот азиатских городов — не покоряются ли они даже без гарнизонов одному властелину и консульским прутьям. Не говоря уже о гениохах, колхидянах и народе тавридском, об обитателях Босфора и племенах на Понте и Меотийского (Черного — Л.Л.) моря, которые раньше не имели понятия даже о туземной власти…». И далее он перечисляет все народы мира, которые вынуждены были терпеть римское порабощение.

«Таким образом, — заключает царь, — ничего больше не остается, кроме надежды на Бога. Но и Он стоит на стороне римлян, ибо без Бога невозможно же воздвигнуть такое государство… Войну начинают обыкновенно в надежде или на божество, или на человеческую помощь; но когда зачинщики войны лишены и того, и другого, тогда они идут на явную гибель. Что же вам мешает собственными своими руками убить своих детей и жен и сжечь свою величественную столицу! Вы, правда, поступите, как сумасшедшие, но, по крайней мере, избегнете позора падения».

Окончание речи настолько убедительно и по своей эмоциональной напряженности, и по основательности аргументов, что не могу не привести его почти полностью:

«Никто же из вас не станет надеяться, что римляне будут вести с вами войну на каких-то условиях и что когда они победят вас, то будут милостливо властвовать над вами. Нет, они, для устрашения других наций, превратят в пепел священный город и сотрут с лица земли весь ваш род; ибо даже тот, кто спасется бегством, нигде не найдет для себя убежища, так как все народы или подвластны римлянам, или боятся подпасть под их владычество. И опасность постигнет тогда не только здешних, но и иноземных иудеев — ведь ни одного народа нет на всей земле, в среде которого не жила бы часть ваших. Всех их неприятель истребит из-за вашего восстания; из-за несчастного решения немногих из вас иудейская кровь будет литься потоками в каждом городе… Имейте сожаление, если не к своим женам и детям, то, по крайней мере, к этой столице и святым местам! Пожалейте эти досточтимые места, сохраните себе храм с его святынями! Ибо и их не пощадят победоносные римляне, если за неоднократную уже пощаду храма вы отплатите теперь неблагодарностью».

Я не знаю, была ли в реальности такая речь, слышал ли ее Флавий или использовал чей-то пересказ, подсочинил ли сам немного — все это не столь важно. Не важно для меня и то, что Агриппа, воспитанный на римских нравах и обычаях, был, конечно же, далек и от народа своего, и от иудаизма. Важно другое. Важно, что такой взгляд, несомненно, был, и он отражал позицию наиболее умеренной и трезвой части населения. Возможно, что даже большинства.

Однако Всевышнему угодно было вновь испытать маленького расхрабрившегося Давида в схватке с могучим Голиафом. Но на этот раз без своей почему-то поддержки.

Война началась со взятия Масады «толпой иудеев, стремящихся к войне с особенной настойчивостью». Они перебили там солдат римского гарнизона и поставили своих. В это же время в Иерусалиме знатный юноша Элеазар, предводитель храмовой стражи и сын первосвященника Анания, сумел добиться запрета на дары и жертвоприношения от не-иудеев, что означало «отвержение жертвы за императора и римлян». Вокруг этого опасного распоряжения, противоречащего, на взгляд стариков, заветам отцов, разгорелась борьба, которая переросла в самую настоящую гражданскую войну. Священники и государственные чиновники, видя, что мятежные толпы выходят из-под их контроля, воззвали к помощи Флора и войск царя Агриппы II.

Флор, этот жадный на еврейскую кровь палач, на призыв не откликнулся, решив, по мнению Флавия, дать возможность огню как следует разгореться. Агриппа же прислал три тысячи воинов, которые получили большую поддержку от горожан, стремившихся к сохранению мира. Но и мятежники не дремали. Они готовились к захвату храма. «Семь дней подряд, — пишет Флавий, — лилась кровь с обеих сторон и, однако, ни одна партия не уступала другой занятых позиций».

Лишь на восьмой день, во время праздника, сикарии со своими кинжалами под платьем, слившись с толпой, проникли на территорию храма, перебили стражу в здании архива и уничтожили все долговые документы. Ободренные этим успехом, мятежники напали на другие государственные здания, сожгли дом первосвященника, а также дворцы царя и его сестры Вереники. После этого чиновники и священники скрылись в подземных переходах, а царские войска отступили.

На другой день на подмогу иерусалимским героям пришел со своим войском один из руководителей захвата Масады некий Манаим (Менахем) и объявил себя вождем восстания. Среди убитых и порубленных ими соотечественников оказался даже первосвященник Анания — отец, напоминаю, Элеазара, — который «был вытащен из водопровода царского дворца, где он скрывался, и умерщвлен… вместе со своим братом Езекией». В этом акте Элеазар усмотрел не столько жестокость Манаима по отношению к своему родителю, сколько покушение зарвавшегося соперника на власть. Поэтому люди Элеазара «напали на Манаима в храме, когда он в полном блеске, наряженный в царскую мантию и окруженный целою толпою вооруженных приверженцев, шел к молитве».

Когда между двумя самозванцами завязалось побоище (Элеазар был, оказывается, близким родственником Манаима), вся толпа народа восстала против того и другого и принудила их к бегству. Ясно, что не без кровопролития и многочисленных жертв.