II. Бог единый или Бог первый?
II. Бог единый или Бог первый?
Главная проблема христианского умозрения — это, несомненно, проблема монотеизма, и формулирование этого учения приобретает выраженную определенность как раз в период между II и III вв. имперской эры, пересекаясь с углубленными размышлениями языческой культуры относительно той же самой проблемы.
1. Формирование христианского монотеизма
Твердые представления о монотеизме, четко выраженные в Ветхом Завете, начиная с пророков, а затем продолженные и углубленные в Новом Завете, были сформулированы простейшим образом посредством прибавления к термину «Бог» эпитета «Единый» или, реже, «единственный». В рамках эллинистического иудаизма эта формула была дополнена тем, что, почерпнув метафору из политической жизни, иудеи стали называть единого Бога «монархом». Начиная с Филона, термин «монархия» превратился в расхожее слово, указывающее на «монотеизм». И хотя эти выражения были неизвестны новозаветным писателям, понятия «монарх» и «монархия» интегрировались в западную традицию, начиная со II в. (см. Иустин, «Разговор с Трифоном иудеем», 1,3; Татиан, «Речь против эллинов», 14,1 и 29; Феофил Антиохийский, «КАвтолику», II, 4; 28). По свидетельству Евсевия, Иустин и Ириней написали сочинения, имевшие в заглавиях слово «монархия», которое употреблялось ими, естественно, в отношении к Богу. Трактат с этим названием сохранился среди произведений, приписываемых Иустину.
Между атрибутами этого Бога — высшего, трансцендентного и единого, присутствует такой атрибут, как всеведение. Мысль о всеведении Бога часто встречается в Ветхом Завете, затем переходит в Александрийский иудаизм и, наконец, в литературу апостольских времен (см. «Первое Послание Климента», 55, 6 и 64; 59, 3). Во II в. можно проследить развитие этой терминологии, к которой прибегает даже Иустин («Апология II», 12,6; «Разговор с Трифоном иудеем», 127, 2).
Еще более важной является концепция «провидения». Вера в то, что Богу ведомо будущее, как отдельных людей, так и целых народов, находит себе широкое подтверждение в Ветхом Завете. Однако термин, который мог бы послужить для обозначения этого свойства Бога, очень скупо представлен в Ветхом Завете, но становится относительно более частым в Новом Завете — см. Откр. 2, 23 и 1 Петр. 1, 2. Эта терминология становится все более распространенной в результате контактов с философией, когда усилиями апологетов углубляется сам процесс размышлений о природе и о качествах Бога; Иустину знакомо однокоренное слово вторичного образования ?????????? [провидец], служащее для обозначения истинного Бога, Которому одному только ведомо будущее.
Таким же является и наиболее распространенное значение слова «провидение» в I и II вв. в целом — у Сенеки («Исследования о природе», II45, 2), у Квинтиллиана («Об образовании оратора», I 10, 7; X 1, 109), у Апулея («Метаморфозы», IX 27, 1; VI 15, 1; XI 10, 4; «Платон и его учение», I, 12). Только по истечении некоторого времени эта концепция стала ассоциироваться с христианской религией первых веков и произошло это под влиянием философской мысли. Концепция эта встречается в уже упомянутом «Первом Послании Климента» (24, 5) и становится более употребительной у апологетов, а затем у Иринея и еще в большей степени — у Климента Александрийского.
Что касается концепции «единственности» Бога, то она включает в себя также мысль о единстве, существующем между Его Лицами: термин «единство» (??????) имел широкое распространение в первых христианских общинах и употреблялся также в контекстах, имеющих этическую окрашенность. Он фиксируется уже в Новом Завете и становится своего рода ключевым словом в учении Мужей апостольских, особенно у Игнатия Антиохийского, который пользуется его смысловым дублетом ?????? [единение] для того, чтобы провозгласить Бога в качестве Начала единства, и в этом смысле глагол ????? [объединять] подчеркивает особую близость между Отцом и Сыном. Единство Иисуса и Отца становится образцом для единства всех верующих со своим епископом. Та же терминология, развиваясь в направлении, указанном Игнатием, берется на вооружение и Афинагором, чтобы обозначить единство и нераздельность трех божественных сущностей. И это он предлагает христианам познавать Бога и Его Логос, стремиться познать, в чем состоит единство Отца и Сына, а также Святого Духа, понимать единство и различие трех сущностей, образующих единую божественную природу («Прошение за христиан», 12). Эта терминология употреблялась апологетами еще с осмотрительной осторожностью, но это группа однокоренных слов уже широко представлена у гностиков, а в конце II в. его усваивает в качестве устоявшейся терминологии и сама Церковь.
Подобного рода монотеистическая концепция немедленно породила оживленные дискуссии христиан с язычниками, в среде которых также формировалось убеждение в существовании «единого» Бога, сообразно с присущим Ему способом бытия, и это было явлением, параллельным тому распространению монотеистической веры, которая являлась достоянием христианского мира. Суть проблемы сводилась к тому, как именно понимать единство высшего Бога: этот вопрос был поставлен еще Апулеем, и потому с Апулея и следует приступить к его рассмотрению.
2. Формирование языческого генотеизма
Одним из самых репрезентативных писателей, принадлежащих к латинской культуре II в., т. е. к эпохе апологетики, является Апулей из Мадавры. В одном из своих философских трактатов писатель, черпая свое вдохновение в среднем платонизме, так излагает учение Платона о боге («Платон и его учение», I 5, 190–191):
«Бог бестелесен, един, как говорит Платон, — он отец и творец мироздания, он блажен и дарует блаженство, он ни в чем не нуждается, будучи сам подателем всего. Платон говорит, что этот бог пребывает на небе, он неизречен, у него нет имени, и, по его же утверждению, он невидим и непобедим. Обнаружить сущность его природы нелегко; но, если бы она и была обнаружена, это знание не могло бы стать достоянием многих людей. Таковы слова Платона…» (далее цитируется известное место из «Тимея», 28с).
Этот отрывок может рассматриваться не только в контексте истории среднего платонизма, как это обычно до сих пор и делалось, но он также может расцениваться как выражение той религиозной веры, которая была характерна для Апулея. Речь идет о вере в единого бога (т. е. о концепции «генотеизма»), которая используется Апулеем и в других его произведениях, причем не только философских. И вера эта, к тому же, не сводится к чистому и простому цитированию положений платонической доктрины, ибо она не ограничена фактом принадлежности Апулея к определенной философской школе и она не замкнута на полученном им школьном образовании, но находит себе подтверждение также и в его деятельности в области литературы и софистики.
Первое определение гласит, что бог Платона един. Этим утверждением Апулей, судя по всему, отмежевывается от представителя среднего платонизма Алкиноя, с которым, впрочем, он во многом пребывает в полнейшем согласии: в самом деле, Алкиной, как и сам Платон, говорит о «первом боге», а не о «едином боге», именно потому, что он вращается в строго философском окружении. Но что тогда надо понимать под «единым богом»? Значит ли это, что он является единственным богом, что исключает существование других богов, кроме него самого, и, следовательно, такое понимание этого выражения соответствует тому смыслу, которое вкладывают в него иудеи или христиане? И раз этот бог один, поскольку он является первым, а будучи первым, он по определению должен быть единым, — значит ли это, что он есть начало всех вещей? Если бы Апулей придерживался такой точки зрения, он мог бы быть помещен в чреду философов–среднеплатоников, однако при таком подходе к богу Алкиною было бы все же трудно признать, что «первый» бог является «единственным» богом. Кстати, сам Апулей в другом месте («Платон и его учение», 111, 204—205) заявляет о своей вере во множество богов, над которыми возвышается верховный бог:
«Платон говорит о трех родах богов, первый из которых представлен богом единым и единственным, пребывающим по ту сторону этого мира и являющимся бестелесным, который, как мы показали, есть отец и строитель этого божественного мира. Другой род богов представлен светилами и всеми прочими богами, которых мы называем «небожителями»; а третий род богов представлен теми, которых древние римляне определяли как «промежуточные», так как они существуют обособленно и по месту своего пребывания и по своей силе являются низшими по отношению к высшим богам, но, разумеется, превосходят по своей природе природу людей».
Именно эту концепцию, признающую некую ступенчатую иерархию божеств, которая увенчивается высшим богом (и потому «единым»), и принято называть «генотеизмом». Она отражена также в сочинении «О боге Сократа», где Апулей действительно (см. 3, 124) говорит об «отце богов», который является «властителем и творцом всех вещей»; итак, существует верховное божество, возвышающееся над прочими, которые могут быть либо «богами–светилами» философии академической и перипатетической традиции, либо богами официального религиозного культа. В рамках этой основополагающей концепции глубинное различие между платонизмом и христианством принимает всецело непримиримый характер: новая религия склонна идти на некоторые уступки, признавая особую — хоть и ограниченную — силу за некоторыми другими существами, которые не являются богом (по сути своей это боги официальной религии или боги мистериальных религий), но они отождествляются исключительно со злыми демонами. Это коренное различие в подходах проявляется и у Апулея, который в знаменитом отрывке из «Метаморфоз» (IX 14), рассказывая о некой злонравной и распущенной женщине, приписывает ей именно те характерные гнусные черты, которые приписывались, по наветам непросвещенной черни, именно христианам. Но — и это главное — Апулей завершает свое описание обвинением этой женщины в богохульной самонадеянности (а именно к этому и сводились, как правило, обвинения, возводимые на христиан), поскольку она «дерзала утверждать, что бог един» (что расценивалось как лживое измышление с её стороны), — и таким образом в своих «Метаморфозах» Апулей показывает, что тот бог, в которого — в том, во всяком случае, конкретном духовном состоянии, которое предопределило написание им этого романа — он верует сам (а это — богиня Изида), не является «единым и единственным» богом. Конечно, другие боги (и, в частности, боги традиционной религии, которые уже не могли быть сколько–нибудь значимы в ту эпоху, когда писал Апулей) решительно унижаются под ударами едкой критики, наносимыми по ним писателем, и в силу острых полемических выпадов, которые он допускает по отношению к ним в так называемой «новелле об Амуре и Психее»; но в любом случае Апулей из Мадавры не считает, что существование бога, в которого он сам верует, исключает существование других богов.
Следует учитывать, что такие явления, как генотеизм Апулея и противостояние двух концепций — языческой платонического типа, настаивающей на существовании единого бога, возвышающегося над прочими богами, и христианской, утверждавшей веру в единого Бога, исключавшей признание помимо Него любого другого бога, — не ограничилось эпохой Антонинов, но они представлены также у тех писателей, которые принадлежали к последующему поколению — поколению Тертуллиана. В культурно–оживленной атмосфере Карфагена эта концепция не могла не быть распространена, ибо Тертуллиан неоднократно подвергает её педантичной и детализованной критике. Обращаясь к язычникам в своем сочинении «Апологетик» (см. 24, 3), он принимает во внимание и их религиозные идеи. Даже если допустить, что ваши боги действительно таковы, — замечает он, — разве вы не должны были бы признать, что существует бог более возвышенный и более могущественный, который, будучи господином мироздания, обладал бы неограниченной державной властью и величием?
«Ибо по общему представлению о божестве власть высочайшего господства находится в руках одного существа, а его обязанности принадлежат многим, почему и Платон говорит, что великого Юпитера сопровождает на небе толпа богов и демонов. Поэтому наряду с этим богом должно почитать равным образом и его прокураторов, и префектов, и наместников» [7].
Этой концепции язычников (причем апеллирование к «Федру», ср. 246е и сл., подтверждает, судя по всему, её платоническое происхождение) Тертуллиан противопоставляет тот факт, что христиане предпочитают поклоняться непосредственно Богу, так же, как они предпочитают воздавать почести непосредственно императору, а не его подчиненным. Со своей стороны, язычники могли бы возразить Тертуллиану, прибегая к той же аргументации, к которой прибегал и Апулей (а он высмеивал богов традиционной религии в не меньшей степени, чем Тертуллиан, и не отрицал существования верховного божества), заявив в ответ Тертуллиану, что и они поклоняются единственному верховному богу, возвышающемуся над всеми другими богами. В своем сочинении «Апологетик» христианский писатель не преминул, прибегая к любым возможным способам, продемонстрировать свой собственный монотеизм:
«Тот, Кому мы поклоняемся, есть единый Бог» (17, 1); «Бог единственный» (18,2); «и вы узнаете, Кто воистину есть Бог, и что Бог этот един, Которого исповедуем мы, христиане» (23, 11); «вы исповедуете веру в ваших богов, которые сами показывают, что они не таковы, какими вы их считаете, и только подтверждают, что не существует другого Бога, за исключением Того, Коего мы являемся рабами» (24,1).
В контексте той же языческой концепции генотеизма следует воспринимать также и следующее место из «Октавия» (10, 3) Минуция Феликса:
«Так откуда приходит и где должен пребывать этот единственный, одинокий, всеми покинутый Бог, остающийся неведомым для всего свободного народа, для любого царства, а также и для набожности римлян?».
Ссылаясь на мнения, расхожие в языческой среде своего времени, Минуций влагает в уста представителя язычников Цецилия насмешку над христианским Богом, «одиноким и покинутым», беззащитным в своем одиночестве, так как Он не окружен толпой низших божеств, над которыми Он мог бы владычествовать. Итак, в глазах язычников «единственность» христианского Бога есть не что иное, как признак Его слабости, что подтверждается печальной участью Бога иудеев, ставшего узником и рабом римских войск (гл. 10,4).
3. Свойства высшего Бога в рамках монотеизма и генотеизма
В том месте, которое мы разбирали выше (стр. 30—31), Апулей, заявив о том, что бог единственен, переходит к перечню определений его природы, которые станут впоследствии общим достоянием как языческой, так и христианской культуры. Некоторые из этих определений оказываются особенно интересными в силу того, что они не восходят прямо к платонизму, в отличие от всех других; мы хотели бы затронуть вопрос о таких определениях бога, как «блаженный», «дарующий блаженство» и «небесный». Совершенное блаженство бога не является концепцией, которую можно обнаружить у Платона, но это представление типично для народной христианской религии, согласно которой за Богом закреплена прерогатива сообщать неземное блаженство своим верным служителям. В этот же контекст вписывается и представление о боге как о «небесном». По учению платоников, бог трансцендентен, а значит, он является «запредельным небу», а не «небесным» в том же смысле, в каком Апулей в другом месте («Платон и его учение», 111, 204) говорит о боге, являющемся ultramundanus [премирным]. При этом следует иметь в виду, что данное утверждение Алулея имеет еще более широкое приложение. Так, в «Апологии» (гл. 64) и в сочинении «О боге Сократа» (3, 124) мы находим надлежащие подтверждения: существует верховный бог, отец всех вещей, как одушевленных, так и неодушевленных, творец мира и его господин, благодетель сотворенного, но вне прямого контакта с миром — и, что представляется наиболее важным, — бог этот служит «опорой для мира, не проявляя о нем никакой заботы» (sine сига sospitator), будучи непостижимым для всех, за исключением ничтожно малого числа лиц, которые постигают его в краткий миг мистического озарения, и он же — неизречен. Всё это — характерные составляющие теологического учения, имеющего среднеплатонические корни, которое впервые столь систематически изложено Апулеем, и — что особо примечательно — сделано это в рамках латинской культуры и, главное, почти вне её строго философских аспектов.
Но и в основном произведении Апулея, в его «Метаморфозах», также ставится вопрос о монотеизме, и его решение не сводится к простому повторению того, что сказано по этому поводу Платоном; к вопросу о монотеизме присоединяется проблема культа Изиды, восторженной пропагандой которого проникнут весь роман. Быть может, «Метаморфозы» написаны Апулеем на том этапе, когда он отходил от платонизма, а потому писатель и вводит в свой роман момент обращения главного героя, становящегося адептом мистического учения в результате прямого божественного вмешательства, независимо от каких–либо познаний в области философии, которая, судя по всему, низводится на более низшую ступень по сравнению с озарением и эпифанией, т. е. явлением и самораскрытием божества. И однако знание философии достаточно для того, чтобы предотвратить впадение человека во зло.
Злоключения главного героя романа Луция, которые стремительно возрастают на протяжении повествования, не были вызваны его curiositas [любопытством] или проявлениями враждебной Судьбы. Несколько раз в события вмешивается caelestis providentia [небесное провидение] («Метаморфозы», IX, 27) или divina providentia [божественное провидение] (Х,12), действующее во благо людей; что касается концепции «провидения», то она, вероятно, была широко распространена и даже популярна во времена Апулея. Впрочем, и в рамках неоплатонического учения проблема провидения будет занимать определенное и даже довольно значительное место, как мы убедимся в этом при обсуждении учения Оригена (см. ниже, стр. 133 и сл.); итак, в «Метаморфозах» божественное провидение, проявляющее свое вмешательство в события во благо людей, есть божество народного типа в большей мере, чем какая–либо философская спекуляция. Истинное провидение «Метаморфоз» — это провидение, реализуемое богиней Изидой, и потому само оно, по определению, связано с божеством мистериального культа.
Концепция Бога, понимаемого как optimus [наилучший наисовершеннейший], напротив, есть составляющая часть как христианского, так и платонического учения, ибо и там, и здесь определение это относится к Богу. Определение Бога как bonus [благой] встречается уже в Евангелиях,; что касается optimus, то, согласно Брауну, это был термин, который входил в двухсоставное выражение bonus et optimus, имевшее, вероятно, широкое хождение в христианских общинах Африки для определения наиболее очевидного и конкретного (если нам дозволено будет так выразиться) свойства Бога. Optimus встречается также у Апулея (см. «Платон и его учение» I 5, 190), но, с нашей точки зрения, следует исключить предположение о каком–либо взаимном влиянии двух философских и религиозных концепций. В этом случае мы сталкиваемся, вероятно, с общей идеей, которая начала распространяться (а быть может, уже давно существовала) в теологических построениях, как философских, так и христианских: для платоника было естественно рассматривать бога как optimus, если Платон уже определил его в «Тимее» в качестве «благого» (29е); а христиане, со своей стороны, почерпнули эту идею из вековечной традиции, которая была средоточием иудаизма, учившего своих последователей веровать в высшую благость и в высшее милосердие Божие.
Итак, религиозное учение Апулея оказывается в контексте латинской культуры, в определенном смысле, первым значительным опытом в той сфере, где Апулею удалось сказать некое новое слово. В последующие века Апулею будет отведено почетное место и он будет пользоваться даже не вполне заслуженной славой, но за его сочинениями, в любом случае, останутся закреплены основные черты присущего им генотеизма. Однако такой генотеизм, несомненно, был совершенно чужд христианскому богословию, которое, также и в силу целого ряда других причин, заняло по отношению к Апулею позицию полнейшего неприятия, так как в глазах новой религии он выступал как представитель самых отталкивающих проявлений язычества, как типичный поборник культуры, в основе которой лежало идолопоклонство, как человек, известный своей склонностью к магии, как фигура одиозная из–за проявляемой им по отношению к христианству острой враждебности.
Следовательно, латинское христианство относится к платонизму с намного большим недоверием, чем греческая апологетика (однако мы не должны забывать, что греческие апологеты писали в эпоху, когда христианство занимало более примирительную позицию по отношению к светской культуре, что уже не наблюдалось в те времена, когда написали свои апологии Тертуллиан, Минуций, Арнобий и Лактанций). Христианских писателей не устраивает существование умопостигаемого мира, параллельного существованию Самого Бога (что можно заключить из той критики, которой Тертуллиан подвергает платонические идеи в своем трактате «О душе»); христианские писатели признают в целом учение о трансцендентности Бога, но с неизбежными оговорками, поскольку такое учение им представляется слишком философским, ибо оно только доказывает невозможность познания Бога, не принимая в во внимание фундаментальных истин Откровения и игнорируя его самый существенный для любой религии сотериологический аспект. К примеру, Тертуллиан отказывается заимствовать у греческих апологетов учение о неименуемости Бога, столь любезное Иустину и другим христианским писателям II в., из опасений впасть в языческий синкретизм. Трансцендентность Бога не исключает провидения, понимаемого в самом глубоком значении этого термина, а именно у платоников провидение играет, в итоге, совершенно второстепенную роль. Христианам, вступающим в столкновение с язычеством, естественно представляется необходимым и более сообразным с их религией и их давними преданиями, коренящимися в иудаизме, подчеркивать те свойства Бога, которые делают Его благодетелем и промыслителем. Потому им «комфортнее» иметь дело с «народной философией» стоической окрашенности, весьма распространенной в раннюю имперскую эпоху, ибо эта философия особо отмечает благотворную и вполне конкретную деятельность Бога, проявляющего через эту деятельность Свое присутствие в мироздании.
А вместе с тем, обращаясь к язычникам в своем сочинении «Апологетик», Тертуллиан стремится сгладить некоторые углы и вести с ними свою оживленную полемику в несколько приглушенных тонах. Ведь концепция «нового» Бога могла бы быть воспринята и язычниками, а великий Карфагенец преследует именно эти цели, сохраняя, разумеется, в неприкосновенности некоторые характерные особенности христианского учения. Основная трудность состоит в том, чтобы заставить противников (и, в первую очередь, платоников) признать сотворение мира Богом из ничего. Вот отрывок из сочинения Тертуллиана, которое представляет для нас с этой точки зрения особый интерес (17, 1—3):
«Тот, Кому мы поклоняемся, — это единый Бог, Который всю вселенную со всем устройством элементов, тел и духов из ничего произвел словом, которым повелел, разумом, которым устроил порядок, силой, которой все возмог, для украшения Своего величия. […] Он невидим, хотя Его видят; Он непостижим, хотя по милости Своей является; Он недоступен восприятию, хотя воспринимается человеческими чувствами. Поэтому Он истинен и велик. Ибо, что обыкновенно можно видеть, постигать, воспринимать, то менее и глаз, которые видят, и рук, которые приводят в соприкосновение, и чувств, которые воспринимают; и это так, потому что Он безмерен, поскольку истинно известен только Самому Себе. Таким образом, постижение Бога сводится, собственно, к постижению того, что Он непостижим» [8].
Характеристики христианского Бога, на которых настаивает в приведенном месте Тертуллиан, частично ассоциируются с характеристиками платонического бога: мы встречаем термин «невидимый» (invisibilis), который совпадает с термином, употребленным Апулеем («Платон и его учение», 15, 191); термин «непостижимый» (incomprehensibilis) в равной мере принадлежит к платонической традиции, и он был изъяснен Апулеем в его сочинении «О боге Сократа» (3, 124: «…[бог] не может, в силу скудости человеческого языка, быть постигнут, хотя бы в малой мере, что бы о нем ни пытались сказать». В тот же ряд идей встраивается и идея о том, что Бог недоступен восприятию (inaestimabilis). Бог, к тому же, и «безмерный» (immensus): это определение будет часто встречаться у более поздних христианских писателей, таких, как Лактанций и Иларий Пиктавийский; но, если этот термин как таковой отсутствует у Апулея, у него не отсутствует сама концепция «безмерности» бога, поскольку и он (I 5, 190) выступает в поддержку тезиса, согласно которому единый бог Платона «неописуем» (????????????), и в своей «Апологии» он утверждает (гл. 64) следующее: «Он не стеснен ни местом, ни временем, ни сменой состояний». Хотя Бог и «безмерен», Он, однако, познается в какой–то мере людьми (ибо Он есть Творец и Господин мироздания, а потому представление о Боге есть «общее для всех представление», согласно стоическому и среднеплатоническому учению), но всецело Он познается только Самим Собою. А потому, быть может, даже нехристианин согласился бы с утверждением, что Бог soli sibi notus est [известен только Самому Себе] и неведом для человека.
Но вместе с тем комплексное исследование терминологии, которой пользуется Тертуллиан, не свидетельствует о сколько–нибудь значительном влиянии, оказанном на него со стороны платонизма. Так, два термина, которые особенно рельефно выступают в построениях среднего платонизма, такие, как «нетленный» и «неизменный», где они относятся к богу и к умопостигаемой реальности, не могут не создавать определенного рода сложностей для Тертуллиана. Термин «нетленный» прилагается в трактате о Платоне (I 5, 191) либо к материи, либо к высшей реальности мира идей (I 9, 200), которому Апулей сообщает также свойство быть «неизменным»: и это не христианский термин. И, напротив, «вечность» Бога, лежашая в основе христианской веры, никак особенно не подчеркивается платоником Апулеем. В «Апологии» (гл. 64) Бог, надо это признать, действительно определяется как «вечная основа для одушевленных сущностей» (aetemus animantium sospicator), но в другом месте, в трактате о Платоне (16,192), это же слово [вечный] отнесено к идеям, а в трактате «О боге Сократа» Апулей прилагает его к богам (14,127) и к демонам (I 13,148). Итак, различие между двумя концепциями — христианской и платонической — раскрывается перед нами с очевидностью: для христиан только Бог вечен, а всё прочее является сотворенной природой.
Бог Апулея является также summus [высшим] и ultramundanus [премирным], как он утверждает в своем трактате о Платоне (111, 204), и эти две концепции были исследованы с точки зрения их взаимосвязанности и их религиозного значения Кумоном уже много лет тому назад; а Браун совсем недавно отметил, насколько редко употребляется термин summus у христиан, как в кругах, придерживающихся библейских традиций, так и непосредственно у самого Тертуллиана, который прибегает к нему не более двух раз и притом в произведении «К язычникам» (II 7, 6 и 13, 2); как христиане в целом, так и Тертуллиан предпочитают замещать термин summus другими, аналогичными ему по смыслу, чтобы избежать подозрения в том, что они имеют что–то общее с отвратительными мистериальными культами, для которых именно этот термин является характерным.
Но никакие формы соприкосновения между двумя типами менталитета не оказали воздействия на термин, фундаментальный для христиан, а именно — на термин omnipotens [всемогущий]. Он употребляется Тертуллианом почти исключительно в контексте его обращения к текстам Священного Писания. И это в большей степени полноценный титул Бога, чем просто прилагательное, выражающее некое абстрактное понятие. С другой стороны, слово omnipotens достаточно широко употреблялось и у язычников: оно имело хождение даже вне платонизма и продержалось вплоть до конца эпохи Вергилия. Апулей, напротив, использует этот термин дважды в своих «Метаморфозах», но никогда не прибегает к нему в своих философских трактатах ради обозначения бога Платона. Что касается текста романа, то один раз этот термин всплывает в нем в шутливом, если не сказать глумливом значении, когда автор хочет охарактеризовать сирийскую богиню (а значит, он вписывается в откровенно полемическую ситуацию); но зато в другом месте этот термин оказывается, напротив, насыщенным своим истинным и прямым религиозным значением, поскольку он прилагается к Изиде (XI, 16); впрочем, в контексте платонического учения термин omnipotens оказался бы, в сущности, неуместным и плохо согласующимся с философской тематикой платонизма, так как он вступал бы в столкновение с абсолютной трансцендентностью божества — и потому, наряду с этим термином, Апулей избегает почти всех терминов и связанных с ними концепций, которые в сознании христиан служат конкретным доказательством деятельности Бога, проявляемой Им в Своем общении с людьми и с миром: к таким терминам относятся vis [сила], virtus [могущество], iustitia [справедливость] и misericordia [милость].
Всё вышесказанное свидетельствует о том, что Тертуллиан усваивает себе с подчеркнутой осторожностью теологическую терминологию платонизма, либо потому, что платонизм представляется ему квинтэссенцией языческой философии и наиболее ярким выражением аристократического мышления язычников, либо потому, что некоторые концепции, которые подчеркивают трансцендентность бога, оказываются слишком близки к абсурдным спекуляциям гностиков: мы еще увидим, что в определенных кругах христиан происходило сближение Валентина с Платоном (см. ниже стр. 57). Ряд концепций самого Тертуллиана выявляет сродство с рядом концепций Апулея, но мы не можем пойти дальше простой констатации этих аналогий и затрудняемся внести в них какое–либо конкретное уточнение; объяснением этому служит тот факт, что великий Карфагенец ближе к еврейской и христианской традициям, чем греческие апологеты, более открытые для воздействия со стороны платонизма, такие, как Иустин и Афинагор. В случае Тертуллиана платонизм — хотя он и присутствует в тертуллиановской теоретической разработке проблемы Святой Троицы, — делает только свои первые и очень медленные шаги на путях латинского богословия, и, быть может, здесь в большей степени проявляется посредническая роль Иустина, чем фактор непосредственного влияния платонизма на Тертуллиана. Так, в синкретической среде эпохи Северов и Аптонинов два великих африканских писателя — Апулей и Тертуллиан, достаточно интересно отражают в своем творчестве характерные черты генотеистического и монотеистического мировоззрений, опираясь при этом на совершенно несхожие базовые установки и исходя из совершенно различных культурных традиций, так что они могут пересекаться в своих построениях лишь в единичных случаях. И эти две концепции — генотеизм и монотеизм, — если и демонстрируют определенные черты обоюдного сходства, то это, вероятно, происходит скорее в силу того, что они суть порождения общей религиозной атмосферы той эпохи, в которую они возникли, а не в силу существующих между ними реальных и прямых точек соприкосновения.
Что касается Минуция Феликса, то общепризнанным является тот факт, что он в своем богословии идет по стопам учения, сформулированного Тертуллианом:
«Бог, Отец всего, не имеет ни начала, ни конца; Он обеспечивает всем сущностям возможность быть порожденными, а Самому Себе — вечность, поскольку еще до сотворения мира Он был для Самого Себя неким миром» («Октавий», 18, 7; см. также 35, 4).
Здесь мы обнаруживаем уже хорошо известные концепции, согласно которым Бог является источником всех вещей, причем источником вечным, который заключает в Самом Себе и начало собственной вечности. Но и в других случаях богословие Минуция заимствует свои положения у Тертуллиана:
«Все существующие вещи Он учреждает Своим словом, упорядочивает Своим разумом, совершенствует Своим могуществом».
Также и в другом месте (18, 8—9) Минуций подхватывает учение Тертуллиана («Апологетик», 17, 2—3): Бог невидим, непостижим, непознаваем, бесконечен, безмерен, будучи знаем только для Самого Себя — и Его нельзя заключить в человеческое слово. И, однако, у Минуция встречается нечто очень специфическое, что, как мне кажется, не может быть редуцировано к Тертуллиану: так, Минуций отмечает, что истинное имя Бога — это Бог и только Бог, поскольку никакое другое имя Ему не подобает, прибавляя к своим соображениям следующее:
«Отыми от Бога всё добавочно привнесенное Его именами, — и тогда ты узришь Его великолепие».
Концепция, согласно которой любое имя есть ограничение божественной природы, мне представляется беспрецедентным новшеством в рамках латинского богословия, и если в целом плоды размышлений Минуция оказываются достаточно скудными (так как, с одной стороны, он пребывает в сковывающей его зависимости от Тертуллиана, а с другой стороны, воспроизводит многие теоретические построения Цицерона и языческих учений как таковых), это его утверждение, пусть даже оно и не получает у него дальнейшего развития, представляется мне интересным, так как в нем проступает робкий намек на правомерность «апофатического богословия»: следует отъять от Бога всякое имя, чтобы познать Его таким, каким Он в действительности является. Минуций, как и Тертуллиан, пытается достигнуть некоего компромисса с языческой мыслью, представляя новую религию как более чистую и совершенную форму для целого ряда интуиций, которые уже были достоянием самых выдающихся языческих мудрецов («Октавий», 19 = «Апологетик», 21, 10 и сл.); и эта тенденция не останется в небрежении, поскольку она будет иметь широкое развитие в силу соответствующей позиции, которую займет такой её яркий выразитель, как Лактанций, причем не только в своих «Божественных установлениях», но и в своих малых произведениях. Программная речь Октавия завершается высказыванием Платона, пусть и в очень упрошенном виде:
«И таким образом, для Платона в его “Тимее” бог по самому своему имени есть отеи мира, создатель души, зиждитель вещей, пребывающих как на небе, так и на земле» (19, 14).
Это лишь первая часть высказывания Платона, причем весьма вероятным представляется то, что Минуций сознательно сообразовывался с манерой изложения платонического учения у Апулея (так, mundi parens [родитель мира] у Минуция соответствует выражению, к которому прибегает Апулей в трактате «Платон и его учение», 111, 204: patrem et architectum huius divini orbis [отец и зодчий этого божественного круга небесного и земного, т. е. мироздания]; I 5, 190; genitor rerumque omnium extructor [породитель и строитель всех вещей]; если Минуций говорит о Боге как об artifex animae [мастере души], то Апулей в «Апологии» называет Его summus animigenitor [верховным породителем души]); в «Платоне» Апулея мы читаем (I 8, 198; 9, 199; 10, 201), что Бог есть fabricator [изготовитель] мира. Что касается второй части этого высказывания, то она передает знаменитое место из «Тимея», 28 с:
«Конечно, творца и родителя этой Вселенной нелегко отыскать, а если мы его и найдем, о нем нельзя будет рассказывать» [9].
В этом оформлении высказывания Платона, приводимого Минуцием, быть может, сказывается посредничество Апулея, который, как мы видели это выше, пользуется этим высказыванием в своих философских произведениях. Сам факт, что Минуций оторвался от Тертуллиана, чтобы выдвинуть некоторые свои собственные концепции, обозначает то обстоятельство, что во время написания 19–й главы «Октавия» он получил доступ к источникам иного рода: в этой главе прослеживаются построения, принадлежащие Цицерону, а в том, что касается Платона, Минуций вполне мог прибегнуть к Апулею, тем более, что это знаменитое высказывание, почерпнутое из «Тимея», не встречается ни у Цицерона, ни у Тертуллиана.
4. Бог и высшее разумное начало
Вернемся к автору, от которого мы отталкивались в начале нашего исследования. В первых же строках второй книги сочинения Апулея «Платон и его учение» (II 1, 220) содержится следующее соображение: «Первыми благами являются высший бог и то духовное начало, которое Платон называет Умом».
Таким образом, божественным существом, в общем смысле, независимо от различия между «первым» и «вторым» богом, является также и mens [ум], или же, что точнее, «высший разум». Алкиной также позаимствовал у Аристотеля определение высшего бога в качестве Ума, проводя безусловное разграничение между Умом в действии и Умом в потенции. Но если мы задержимся в культурном латинском пространстве имперской эпохи, мы увидим, что понимание бога как mens есть некая константа, которая не ограничена в своих проявлениях рамками тех или иных философских школ, но фиксируется повсеместно: мы еще раз убедимся в этом, когда будем рассматривать отличительные свойства культуры эпохи тетрархов и Константина.
В христианском контексте Тертуллиан не использует термин mens для обозначения Бога; не использует он этот термин даже и в приложении к Сыну как возможный аналог греческого ?????. Ибо известно, что для передачи двух значений этого греческого слова, завоевавшего такие прочные позиции в языке христиан, на котором уже говорило и мыслило предшествующее Тертуллиану поколение, последний прибегает к терминам ratio [разум] и verbum [слово] (или же sermo [речь]). Однако учение о божественной разумности поддерживается также и великим Карфагенцем:
«А в Боге все вещи должны быть разумны, а не только естественны», — это он утверждает в своем сочинении «Против Маркиона» (I 23, 1), и учение о разумности Бога достаточно важно для его построений не только богословского, но и этического характера, поскольку Тертуллиан хочет свести именно к такого рода разумности нормы поведения истинного христианина. Мы еще увидим (стр. 229—239), что это учение Тертуллиана восходит не столько к схожему утверждению стоиков (см. Диоген Лаэрций, «Жизнеописания философов», VII 147 = SVFII, 1021), согласно которому «бог есть существо одушевленное, бессмертное, разумное, совершенное», сколько к учению греческих апологетов, в соответствии с которым в недрах Отца пребывает Сын в качестве высшего Разума, или Логоса.
С другой стороны, Минуций Феликс, который весьма далек от богословской глубины великого Карфагенца и в большей степени приближен к языческой культуре и, в свою очередь, отмечает, опираясь на Цицерона («О природе богов», II, 4), что из совершенства мира можно почерпнуть доказательство существования питеп praestantissimae mentis [божества, наделенного выдающимся умом] («Октавий, 17,4), причем Минуций употребляет термин numen, к которому с подозрением относятся христианские писатели из–за его более чем недвусмысленной языческой окрашенности. Таким образом, Минуций Феликс снова ставит себя в прямую зависимость от Цицерона и приходит к тому же заключению, к которому пришла концептуально более свежая платоническая традиция в интерпретации Апулея, предлагавшая усматривать равенство между богом и mens, и в этом Минуций оказался недалек от языческой теологии, трактующей тему разумного божества. Но при этом он отдалился и от христианской традиции, у истоков которой стоял Тертуллиан, который избегает употреблять такие термины, как numen или mens; у Минуция совершенно отсутствуют обозначения Бога, присущие строго христианской традиции и встречающиеся в Евангелии и в Посланиях апостола Павла.
БИБЛИОГРАФИЯ: J. Assmann. Monotheismus und Kosmotheismus. Agyptische Formen eines “Denken des Einen ” und ihre europaische Rezeptionsgeschichte. Heidelberg, 1993; Idem. Moses der Agypter. Entzifferung einer Gedachtnisspur. Munchen, 1998 (ит. nep. Mose I’egizio. Milano, 2000); P. Athanassiadi — M. Frede (изд.). Pagan Monotheism in Late Antiquity. Oxford, 1999; R. Braun. Deus Christianorum. Paris, 19772; A. Bausani. Note per una tipologia sul monoteismo // SMSR 8 (1957). P. 67–88; Idem. Can Monotheism be taught? (Further Considerations on the Typology of Monotheism) // «Numen» 10 (1963). P. 167–201; U. Bianchi. II “dio cosmico” e i “culti cosmopoliti” // Mythos. Scripta in honorem Marii Untersteiner. Genova, 1970. P. 97—106; W. Dietrich — M. A. Klopfenstein (изд.). Ein Gottallein? JHWH–Verehrungundbiblischer Monotheismus im Kontext der israeiitischen und altorientalischen Religionsgeschichte. Freiburg, 1994; G. Filoramo. II monoteismo tardoantico // Figure del sacro. Brescia, 1993. P. 109–125; J. P. Kenney. Mystical Monotheism, Hannover, 1991; B. Lang (изд.). Der einzige Gott. Die Geburt des biblischen Monotheismus. Munchen, 1981; N. Lohfink — E. Zenger — G. Braulik — J. Scharbert. Dio VUnico. Sulla nascita del monoteismo in Israele. ит. пер. Brescia, 1991; С. Moreschini. Apuleio e il Platonismo. Firenze, 1978; Idem. Monoteismo cristiano e monoteismo platonico nella cultura latina dell’eta imperiale // Platonismus und Christentum. Festschrift fur H. Dorrie. Munster, 1980. P. 131—160; idem. // demone nella cultura pagana delVetd imperiale 11 S. Pricoco (изд.). II Demonio ed i suoi complici. Dottrine e credenze demonologiche nella tarda antichita. Soveria Mannelli, 1995. P. 75–110; B. Nevling Porter (изд.). One God or Many ? Concepts of Divinity in the Ancient World. Casco Bay, 2000; E. Peterson. Der Monotheismus alspolitisches Problem. Leipzig, 1935; M. Simon. Anonymat et polyonymie divins dans Vantiquite tardive // Perennitas. Studi in onore di A. Brelich. Roma, 1980. P. 503–520; H. S. Versnel. Ter Unus. Isis,t Dionysos, Hermes. Three Studies in Henotheism. Leiden, 1990.