Не делайтесь рабами человеков.
Не делайтесь рабами человеков.
Но здесь от страха гнутся спины
Или кнуту не прекословь!
Где мощный мускул дисциплины,
Там изгоняется любовь.
Ф. Искандер.
Святитель Феофан Затворник советовал избравшей монашество основательно подготовиться в миру, в своей семье: слушаться маму как игумению, родственников по крови как будущих сестер в монастыре; но то был XIX век, когда дети непременно изучали Закон Божий, когда, несмотря на издержки церковного законничества и официоза, православный уклад охватывал все сферы бытия, впитывался в плоть и кровь с первых проблесков сознания и прочно укоренялся; в крайних ситуациях нравственный выбор надежно определяли простые навыки правильного поведения вкупе с голосом совести: именно люди, родившиеся до революции, смогли вопреки объективным обстоятельствам выстоять и победить в Отечественную войну.
А сейчас растет уже четвертое поколение, вскормленное вне Церкви [183]; сама вера приобретает у постсоветских людей искаженный, безрадостный, устрашающий смысл, как альтернатива упраздненной идеологии, только вместо маркса-ленина Бог, властитель и каратель, блюститель порядка с плеткой, авторитет, безжалостный тиран, источник запретов и наказаний: «ропщешь, потому и болеешь»; «только попробуй уйти из монастыря – умрешь без покаяния»; «выступаешь? за близких не боишься?».
Христианство вместо неисчерпаемого источника живой воды становится сводом правил, инструментом подавления, а человек по отношению к такому Богу всегда занимает позицию раба или бунтовщика [184]; стоит ли удивляться, что в стране, пережившей социализм, любому общежитию угрожает сползание к зоне; всемогущий идол, называемый Богом, используется для принуждения, для воплощения принципа «я начальник – ты дурак».
Лагерный дух формируется из страха перед насилием; многие, если не большинство, особенно в наше время [185], готовы отказаться от чего угодно, даже от самих себя, только бы избежать боли. Опасение скандала, оскорбления, публичности, грубости: «ты чё, совсем, блин?!» заставляет неспособного к равнозначной реакции цепенеть и неосознанно добиваться покровительства лидера, формального или неформального, вплоть до участия в его наездах на других.
Обретая таким образом защищенность и безопасность, становишься полноправным членом замкнутой системы, в данном случае называемой монастырем. Формируется чуждый Православию сектантский дух, разделяющий своих и чужих. С привлечением из преданий старины глубокой громких имен и чудесных явлений [186] внушается сознание эксклюзивной спасительности отдельно взятой обители, на фоне, конечно, непригодности всех остальных и абсолютной гибельности окружающего мира.
Настоятельница обводит яркой помадой нос виновницы, чтобы предать позору за разбитый носик чайника; за грубое слово заклеивает скотчем рот; вешает на грудь доску с надписью я ропотница; игуменская власть практически безгранична: ни тебе контроля, ни отчета, ни профсоюза, ни вышестоящей организации; соблазн господствовать над наследием Божиим [187] велик, а человек слаб, потому и надувает щеки, став начальником, наказывает, угрожает изгнанием, изощренно смиряет, т.е. подвергает унижению, которое никогда никого не исправляет, а, напротив, порождает скрытую злобу, лукавство и прочие неблаговидные свойства извивающегося под прессом червя.
Грех находит прощение у Бога, но злоба и ненависть отдаляют от Него человека, и горе тому, кто внушил их другому [188]. Пьянящее чувство безграничной власти изобретательно и затейливо: можно, например, построить братию и заставить хором повторять я – ничтожество [189], можно наказать трехчасовым стоянием на коленях, можно распорядиться о падении ниц всякий раз при встрече со своей особой, можно предписать Великим Постом при полном воздержании от пищи очистительные клизмы, в целях истончения плоти, а заодно и удушения всякой способности к сопротивлению.
В большой моде подкрепляемое именами афонских старцев [190] требование слепого послушания, грозящее обернуться послушанием слепого, ибо учащие тому, оперируя громкими именами и цитатами, на практике послушания не проходили никакого, хотя бы потому что негде было его проходить. Священник небрежно обрывает монолог о мучительных сомнениях: о чем тебе думать? за вас думают вожди братства! [191].
Находит применение метод промывания мозгов, как в фильме «Пролетая над гнездом кукушки»: публично, с шутками-прибаутками начальствующего при дружном хохоте присутствующих, вскрываются и анализируются грехи избранной жертвы, узнанные на откровении помыслов [192]; цель та же, что и в фильме: на корню пресечь всё живое, нестандартное, своеобразное, препятствующее руководству вольготно, без помех манипулировать театром марионеток, в котором все услужливо исполняют распределенные роли.
Духовник женского монастыря, объединяясь в данном случае с настоятельницей, порицает сестер: мы вас заставляем читать святых отцов, мы требуем послушания; как неуместно для семьи Христовой противопоставление: мы – вас, расставляющее «вождей» и безличное стадо по разные стороны баррикады.
Один игумен (и один ли он?), выполняя исключительно руководящие функции, хвалится: я закончил сев… я провел отопление… ярасписываю храм… а провинившемуся послушнику чванливо объявляет: ты мне не нужен! Ничуть не лучше употребление где надо и не надо местоимения мы, означающего то же самое я в стиле императорских указов; эта манера отражена в романе Олеси Николаевой «Мене, текел, фарес»: мы встречали владыку… наш наместничий долг… мы болеем, у нас насморк.
Одна игумения со вкусом произносит: мои собственные сестры, а инокине, намекнувшей на крепостные порядки в монастыре, с обезоруживающим цинизмом ссылается на ответ в аналогичном случае преподобного Амвросия Оптинского: твое положение хуже – крепостные роптали, а вам нельзя.
Другая в знойный полдень, когда сестры после двадцатиминутного обеда возвращаются в поле окучивать картошку, не стесняется шествовать мимо них с книжкой к озеру, в сопровождении келейницы, понуро волочащей шезлонг и зонтик.
Третья в целях сугубого устрашения вызывает провинившихся на ковер после полуночи, вырывая из первого сна, как следователь НКВД; утром матушка, разумеется, отдыхает часов до десяти, в отличие от жертв, поднимаемых в пять, по уставу. Четвертая, выслушав неприятные для нее помыслы, направляет к знакомому психиатру, а та пугает курсом лечения известно где.
Пятая невозмутимо пресекает всякие жалобы на нездоровье: тяжело? терпи, умрешь на послушании – сразу в рай попадешь! Иногда тем и кончается: послушницу, страдающую тяжелой хронической болезнью, подлечиться не отпускали, а когда, наконец,благословили, оказалось поздно, и девушка скончалась, правда успели постричь, в больнице. Игумения, вопреки ожиданиям сестер, ни виноватости своей, ни раскаяния не обнаружила, напротив, возвращаясь с кладбища широко перекрестилась и удовлетворенно молвила: «слава Богу, еще одну проводила!».
Юный Паисий Величковский, когда новый игумен позволил себе ударить его по лицу, немедленно покинул обитель в Любече, хотя для этого и пришлось по льду перейти Днепр. А нынче бывает, вдруг ни с того ни с сего наместник на исповеди приступит к столь же юному, как святой Паисий, послушнику с требованием раскаяться в пакостнейших грехах, уверенно аргументируя разгул собственных гадких фантазий: вижу по глазам! тут уж психика надламывается и конфликт завершается дурдомом, к сожалению, для послушника; восторженные идеалы – преподобный Сергий, старцы, любовь – не выдерживают столкновения с извращенной жестокостью реальных отцов.
Издевательство и тиранство возможны, разумеется, при общности воззрений начальствующих и подчиненных; на стенах собственных келий некоторые смиренники развешивают большие черные плакаты: «ты ничто, никто и звать тебя никак!» [193]. Последствия заниженной самооценки, глубоко и всесторонне исследованные Достоевским, бывают ужасны: с одной стороны, позиция «какой спрос с ничтожества» означает отказ от принципов, стойкости, от всякой ответственности, в сущности, от христианства; с другой – неизбежно следует реванш гордыни, обостряется подозрительность, ожесточение: ведь всякий норовит обидеть слабого, если не отгрызаться; «я-то один, а они-то все!» [194].
Вступивший в монастырь склонен доверять чужому опыту – послушание же! – считая все смиряния вплоть до прямых издевательств допустимыми и даже необходимыми: память подсовывает темничников в «Лествице» и несчастного Сервия в «Сказаниях Нила Мироточивого»; сомнения от контраста с духом Христа и Евангелия изгоняются услужливой мыслью об особом статусе монашества в среде христианства. Идеальное послушание часто маскирует нравственную неразборчивость, стремление к карьере, ради которой приближенные к начальству становятся поощряемыми соглядатаями, доносчиками и гонителями.
Понятно, лишь длительный опыт веры, жизни со Христом рождает представление о свободе [195], а до того она только непонятное тяжкое бремя, сладкое слово, без практического применения; это как землю распределили колхозникам, а они ее быстренько за гроши продали, потому что никогда ею не владели и не пытались постичь, зачем столько крови пролито в сражениях за эту самую землю, как, впрочем, и за свободу, которую, говорят, в монастыре надо отдать добровольно в обмен на послушание; но нечего же отдавать! разве своеволие, а оно – страшный враг, с чем согласны все. – «Плачешь? Это не ты, гордость твоя плачет»! Что тут возразишь!
И потому всеми силами внедряют железную дисциплину [196] и непререкаемый авторитет настоятеля, культивируют истерическое, с объяснениями в любви и сценами ревности поклонение матушке [197], строжатся, угрожают, на каждом шагу козыряя святыми отцами, древними уставами и правилами; вроде до идеала одного недостает – покорности насельников; но ведь и другое горе неплохо бы увидеть: беремся лечить других, а сами покрыты струпьями, говорил святитель Григорий Богослов.
«Боюсь строгости для других, потому что боюсь ее для себя… и зная, что по грехам моим я первый достоин изгнания, боюсь без крайней нужды изгонять других» – так судил святитель Филарет [198]. Святой Феодосий Печерский высказал однажды упрек братии: за много лет никто из вас не пришел и не спросил: как мне спастись? Велик был преподобный, одарен тонкой монашеской интуицией, подвизался с детства, - но в чужую душу не вламывался и ни откровение помыслов, ни послушание себе, ни Иисусову молитву насильно не навязывал, останавливаясь перед тайной духовного возрастания человека.
Воспитание – это питание благодатью, и никаких методов воспитания нет и быть не может, писал священник [199], много успевший именно в воспитательной работе с детьми. Внешнее утеснение, дрессировка просто загоняет грех внутрь, воспитуемый приспосабливается к роли, которую вынуждают играть, и суть подменяется правильным поведением; это Толстой, по причине религиозной бездарности, утверждал: личность нуждается в подавлении, чтобы в ней проявилось добро.
Аналогичные благие намерения породили множество дисциплинарных изысков католической традиции вплоть до святойинквизиции. Хорошо бы начальствующим время от времени перечитывать чудное Слово, в котором святой Григорий Богослов объясняет удаление свое в Понт; всё, что делается недобровольно, кроме того, что оно насильственно и не похвально, еще и непрочно, пишет великий святитель.
Не будем, однако, забывать, что большинство российских обителей переживает детский возраст и населено монашествующими первого поколения; болезни их детские. Трудности роста со временем будут преодолены, исцелены Богом, не позволяющим делать принуждение и оскорбление Себе и Своему образу – человеку [200], пусть это утверждение и не отвечает поверхностному взгляду. Монашество не может противоречить христианству: не делайтесь рабами человеков, говорит апостол (1 Кор., 7, 23); сколько бы мы ни страдали от чужих несовершенств и собственных безобразий, главное, чтоб не склонялось сердце выть по волчьи, а, помня всегда об Истине и Правде, молилось и доверяло Спасителю, Который всё восполняет и исправляет.