ПОЭТЫ «СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА»

ПОЭТЫ «СЕРЕБРЯНОГО ВЕКА»

Август 1972 г. – 1980 г.

В 1972 г., в августе, я приехал с женой в отпуск в г. Ростов к о. Арсению, намереваясь прожить недели три. Через знакомых сняли небольшую комнату. Жить у Надежды Петровны не представлялось возможным: каждый день приезжали к батюшке духовные дети и, переночевав одну ночь, уезжали, а мы приехали на долгое время.

С о. Арсением меня связывало не только то, что он был моим духовным отцом и руководителем с 1920 г., но и то, что мы учились в одной гимназии, дружили, родители были знакомы «домами», часто встречались и любили друг друга.

Я родился в 1893 г. и был старше Петра (о. Арсения) на год. Наша дружба началась в детском возрасте и продолжалась до 1915 г., когда я в 22-летнем возрасте, на один год раньше, закончил университет и сразу добровольцем пошел в армию. Направили в пехотное офицерское училище, по окончании получил чин прапорщика и был отправлен на фронт. Знал, что Петр из-за болезни сердца был освобожден от военной службы и, как окончивший университет, по какому-то закону не подлежал призыву, да при этом был еще единственный сын у матери.

С 1915 г. по 1920 г. я воевал и о Петре ничего не знал, а если говорить откровенно, почти забыл. На Южном фронте был ранен, провалялся в госпиталях, признали негодным к военной службе и демобилизовали.

Возвратившись в Москву к родителям, я узнал, что Петр жив и стал иеромонахом. Удивился. Родители мои рассказали, что Петр несколько лет жил в Оптиной пустыни у каких-то старцев, постригся там в монахи, впоследствии его посвятили во иерея, он возвратился в Москву и сейчас служит в небольшом приходе.

Месяца через три после приезда я с большим трудом устроился на работу в учреждение с хорошим пайком. Голод в это время в Москве был сильнейший, мы жили плохо во всех отношениях: у нас отобрали более половины квартиры, отца и мать открыто называли «недорезанными буржуями», хотя отец был известным хирургом, мама – психиатром, работала в психиатрической больнице, образование получила во Франции. В то время женщины, врачи-психиатры, были редкостью. Папа и мама были глубоко верующими людьми, чем и объясняется их дружба с Марией Александровной, матерью о. Арсения.

Продолжу о житейских трудностях двадцатых годов. Дров не давали, в комнатах стоял невыносимый холод, грелись и готовили на печке «буржуйке», труба от которой выходила в форточку, тяга была плохая, комната всегда наполнялась дымом, глаза слезились и краснели. Топили книгами, стульями, штакетником от выламываемых заборов. Мерзлую пайковую картошку возили на детских санках. Вода в кранах систематически замерзала, электричество горело вполнакала или полностью отключалось. Списки расстреливаемых заложников помещались на газетных полосах, шли обыски и аресты. Кто завтра будет арестован или расстрелян из «бывших», или «недорезанных буржуев», никто не знал. Слова «Лубянка» и «ВЧК» были связаны в сознании людей с арестами и расстрелами.

Шесть лет, с 1915 г. по 1920 г., я в храме не был. В августе 1920 г. решил в воскресный день поехать в храм, где служил о. Арсений, подумав: «Вот отчудил так отчудил мой друг», но вспомнил, что еще в 1913 г. он увлекался русской стариной и православием.

Вошел в храм, купил три свечи и, всматриваясь в иконы, поставил перед образами Владимирской Божией Матери, Николая Чудотворца и Святой Троицы. Надо сказать, икона Владимирская – самая мною почитаемая и любимая. Вошел в храм, когда читали Апостол. Царские врата были открыты, в алтаре стоял священник выше среднего роста, и я сразу узнал в нем о. Арсения. Простоял литургию и был несказанно поражен его служением. Мне трудно передать свое восприятие, служба шла по уставу, конечно, все происходило внешне, как во всех церквях, но у меня создалось впечатление, что служил он не отстраненно от стоящих в храме людей («служба сама по себе, а вы, прихожане, сами молитесь», – как это бывает во многих храмах), а внутренне был среди них, как бы соединяясь с каждым стоящим в храме и делая его участником своего служения. Сказанное трудно описать, объяснить, это можно почувствовать только душой. Стоя в храме за литургией, я увидел не давнего своего друга Петра, а иерея Арсения, обладающего особой силой, тогда еще мной не полностью осознанной. Была встреча, долгая, радостная, и я стал его духовным сыном, братом небольшой, но крепко сплоченной общины.

Пишу воспоминания в 1980 г., мне уже 87 лет. Многие из нас написали воспоминания по завету батюшки еще при его жизни, все они мною прочитаны. К сожалению, неизведанными путями они распространились в «самиздате» с ошибками, неточностями, перепутанными датами, с самовольным внесением в текст изменений без согласия тех, кто писал воспоминания. При жизни о. Арсения я воспоминаний своих не писал и только сейчас решил беседу, услышанную в августе 1972 г. и тогда же записанную, включить в собранные уже воспоминания, потому что в этой беседе раскрывается ряд дополнительных, многим неизвестных подробностей из его жизни и ранее не высказанных взглядов.

Живя в августе 1972 г. в Ростове, я видел о. Арсения почти каждый день, присутствовал при многих вечерних беседах, но одна из бесед, продолжавшаяся два вечера, хорошо запомнилась мне.

В этот день за столом, как всегда, сидело человек девять-десять (я всегда задумывался, почему местные органы, вероятно знавшие о многочисленных приездах посетителей в дом Надежды Петровны, не пытались принять меры. И отвечал сам себе: Пресвятая Богородица охраняла о. Арсения от бед и напастей). За столом сидел незнакомый мне мужчина, чуть-чуть выше среднего роста, с худым лицом, обтянутым кожей, добрыми, довольно большими глазами, глубоко уходящими под глазницы, приятным голосом. Еще отличали его руки с длинными пальцами, не находившие себе покоя, легкое едва заметное подергивание верхней губы, довольно глубокий и широкий шрам на левой щеке. Он был очень нервным и заставлял себя все время от чего-то сдерживаться – видно, постоянно находился в напряжении. Вероятно, жизнь прожил нелегкую и когда-то много страдал. К о. Арсению он обращался с неизменной почтительностью.

Вначале, как всегда после чаепития, разговор был общий, но кто-то из сидящих женщин упомянул поэта Блока, а потом Сергея Есенина, при этом было сказано, что они верили в Бога и были в душе православными. Отец Арсений осмотрел сидящих и сказал: «Это очень интересная и нужная тема». – И обратился к неизвестному мне человеку со шрамом на лице: «Илья Сергеевич долгие годы вращался в литературной среде и хорошо знал многих поэтов первой четверти двадцатого века, в том числе упомянутых Блока и Есенина. Прошу Вас, Илья Сергеевич, рассказать о поэтах «серебряного века» и об их отношении к Богу, Церкви и православию. Илья Сергеевич, пожалуй, как никто другой знает эту проблему».

Илья Сергеевич ровным голосом начал рассказывать:

«В 1906 г. было мне 20 лет, родился в Санкт-Петербурге в 1886 г., сейчас мне 86 лет. Учился в университете и буквально бредил Блоком, Ходасевичем, Брюсовым, Бальмонтом, Андреем Белым, Соллогубом. Была мечта познакомиться, войти в их круг, познать «аромат их поэзии» и приобщиться к великим литераторам, несущим свет и радость людям. Но это была только мечта, войти в этот круг было невозможно.

Однажды совершенно случайно разговорился с одним из студентов своего курса, услышал, что он знаком с некоторыми поэтами и может познакомить меня даже с Блоком. Действительно, через несколько дней студент Юра Светлев позвал меня на литературный вечер, подвел к Александру Блоку и представил. Вероятно, я смотрел на него влюбленными глазами, заметив это, он подал руку, сказал: «Рад знакомству» и, повернувшись, подошел к кому-то еще. В этот вечер Юра познакомил меня еще с двумя великими «мэтрами». Я просто обалдел от счастья. В свободное и несвободное время стал постоянным посетителем литературных вечеров, собраний, концертов, лекций. Постепенно примелькался «великим» поэтам и в сознание их вошел знакомым, постоянным почитателем их талантов.

Семья, в которой я вырос, была стародворянской, патриархальной и по-настоящему, глубоко верующей, и все хорошее, что можно было, вложила в меня. Отец, мать, бабушка и две мои сестры-гимназистки постоянно посещали церковь и даже виделись с о. Иоанном Кронштадтским.

Три года я упивался литературной средой, впитывал ее взгляды, сам стал пописывать, подражая то одному, то другому «мэтру». Конечно, стихи были нелепы и бездарны. Показывал их «великим», они хвалили снисходительно, но в своих журнальчиках печатать отказывались. Только Николай Гумилев, прочитав мои стихи, сказал: «Молодой человек! Вы учитесь в университете и написали удивительно глупые и бездарные стихи. Если нет таланта, берите уроки по стихосложению, наши «мэтры», может быть, помогут». Я очень обиделся и стал избегать Гумилева.

В семье заметили мое увлечение модными поэтами, вечерами я постоянно отсутствовал, в университете учился «с грехом пополам» (забегая вперед, скажу – университет окончил). Отец и мать уговаривали порвать с литературным окружением, но я преклонялся перед Блоком, Соллогубом, Андреем Белым, Брюсовым и другими.

После окончания университета год бездельничал, потом с огромным трудом «пролез» в редакцию одного журнальчика на незначительную, почти не оплачиваемую должность с гордым названием «секретарь редакции». Мне верилось, что я вошел в великий мир литературы и поэтов «серебряного века» (это название появилось во второй половине XX в.). Всех этих поэтов окружало несколько сотен поклонников и поклонниц, зараженных духом декадентства, символизма и других «измов», они вились огромным роем, восхваляя то одного, то другого «мэтра», и, подражая им, объединялись в группы и вновь распадались.

Среди ожесточенных споров, сплетен и разговоров шла тяжелая и грязная война, полная предательства. Курсистки разных толков, влюбленные в «мэтров», менялись словно перчатки, но считали себя счастливыми. Папа мой, умнейший и необычайно добрый человек, был не интеллигент (он считал это слово чуждым и не любил его), а интеллектуал, впитавший в себя русскую культуру, православие, веру, любивший Церковь. Видя мое барахтание в литературной среде, долго и вдумчиво говорил со мною, убеждая меня порвать со всем этим.

Я взорвался, кричал, что это – моя жизнь, я уже не ребенок, но отец сказал: «Я ни в чем не убеждаю тебя. Помнишь, несколько лет тому назад ты увлекался психологией, прошу тебя только об одном: проведи психологические наблюдения и анализ окружающей тебя среды и твоих «мэтров» и каждый день дома записывай их в журнал. Помни, ты – православный верующий человек и выводы свои сделай с опорой на веру в Бога. Обещаешь?» Я согласился. Отец продолжал: «Я прочел много стихов и произведений Брюсова, Блока, Андрея Белого, Ходасевича, злого и угрюмого Соллогуба и других и понял: в большинстве стихов есть форма и в ней и за ней скрывается содержание, но духовности, согревающей человеческую душу, веры в Бога нет, есть изломанность, претензии на гениальность. Только один поэт – по-настоящему гений, это Александр Блок, но во всем, им прекрасно созданном, живет огромный внутренний надлом».

Год проводил я психологические наблюдения, записывая их ежедневно в тетрадь, потом сделал анализ и многое, многое увидел по-другому, хотя должен был все это заметить, вращаясь в окружении поэтической среды уже давно.

Неожиданно для родных и даже для себя женился, встретив у знакомых очаровательную девушку, дочь священника отца Михаила, служившего в храме св. Николая Чудотворца. Ксения была верующей, доброй, отзывчивой на чужую беду, человек глубокого и большого ума. Познакомились в августе, а в октябре обвенчались, свадьбу отпраздновали скромно, мои родители и о. Михаил с матушкой были рады.

Я позвал жену пойти со мной на три-четыре литературных вечера и даже познакомил с несколькими «мэтрами». На одном из этих вечеров присутствовали московские поэты Брюсов и Андрей Белый. Литературные вечера, выступления и особенно знаменитые поэты не понравились Ксении.

«Ты знаешь, – сказала она мне, – все искусственно, натянуто, наигранно, а твои «мэтры» мне не понравились, при всей их словесной изысканности смотрят грубо и откровенно на окружающих женщин, словно на скаковых лошадей», – и дала мне необычайно исчерпывающий анализ каждого из посещенных ею вечеров.

Беседа с отцом, скептические и тонкие наблюдения Ксении и мои личные наблюдения привели к выводу, который полностью открыл мне глаза на людей, в окружении которых я провел несколько лет. Как же я был слеп, будучи верующим человеком!

Перечитывая и вспоминая прочитанное, а также слушая читаемые ими стихи и поэмы, увидел, что каждый из поэтов постоянно писал и говорил о Боге – и сразу упоминал нечистую силу и диавола, а иногда здесь же сразу превозносил последних. В сущности, все написанное вело к отрицанию Бога, насмешке над Ним, сопоставлению Божией Матери, святых с фавнами, Афродитой, Аполлоном, дриадами, нимфами, Венерой и тому подобным.

Большинство «мэтров» были теософы, антропософы (например, Андрей Белый), бредили постройкой антропософского храма (где-то в Швейцарии или во Франции), некоторые увлекались учением Елены Блаватской, буддизмом, Тибетом, со значительным видом говорили о неизведанной стране Шамбале, занимались спиритизмом, служили «черные мессы» (Валерий Брюсов), верили в переселение душ. Один из мэтров доказывал, что переживает сейчас пятую инкарнацию (переселение души) и что во втором перевоплощении был индийским раджой. И наряду с этой смесью религиозных воззрений беспрерывно повторялось слово «Бог». Что это был за Бог? Понять не представлялось возможным. Особенно открыто свои религиозные воззрения старались не выставлять, но между строк, и не только между строк, «пропитывали» свои произведения своими взглядами.

Каждый поэт недоброжелательно относился к другому поэту, постоянно шли споры, словесные баталии, подсиживания, проявлявшие внутреннее противостояние. Произведения печатались поэтами в журналах, журнальчиках, отдельными тоненькими книжечками, жадно прочитывались почитателями, любопытствующими, особенно молодежью, вселяя в их сознание дух неверия, скептицизма в отношении к Богу, православию, вере и этим самым невольно подготавливая к принятию революционных идей, безбожия и атеизма.

Осознав и поняв при поддержке Ксении, благодаря разговорам с отцом и своим наблюдениям тот огромный разрушительный вклад, который вносили эти поэты в разложение человеческих душ, отравление их вредной мистикой, я внутренне отошел от этой среды «гениев», но внешне продолжал в ней находиться и работать; все это не украшало меня.

Высказываемые ими мистические и немистические идеи «упаковывались в обложку» красивых слов, изысканную, но часто непонятную, таинственную рифму, что завлекало читателя и внушало ему, что читая написанное, он поднимался над обывательской средой к чему-то таинственно высокому. Впоследствии я прочел много книг, воспоминаний, научных исследований, в которых подробно раскрываются биографии поэтов «серебряного века», анализируется их творчество, их взаимоотношения, сопоставляются разные течения, но нигде я не нашел ни одного слова о той отрицательной духовной роли, которую они своими творческими «идеалами» сыграли в разрушении России, в подготовке интеллигенции к принятию идей революции. Конечно, все, что писалось о них, выходило в советское время и такие мысли не могли попасть на печатные страницы. Возможно, за рубежом было об этом написано, но я этого не знаю.

Среди этих поэтов я был маленькой величиной, к которой привыкли, как к стоящему стулу, иногда кому-то нужному, а то и незамечаемому, но постепенно из секретарей маленького журнальчика стал секретарем «толстого» журнала, а с 1918 г. почти бессменно работал в Гослитиздате, в «Советском писателе» редактором, старшим редактором, на всю жизнь связав себя с литературой. В 1930 г. мы переехали в Москву, и я работал в издательстве «Советский писатель». В 1936 г. меня арестовали и приговорили к 10 годам лагеря общего режима, в декабре 1941 г. дело пересмотрели и дали 10 лет лагеря особо строгого режима без права переписки. В этом лагере я встретился с о. Арсением в 1951 г. и стал его духовным сыном.

Перейду к главному: о «духовности» поэтов «серебряного века» и их влиянии на русское общество перед революционными событиями 1917 г.

Начну с того, что большинство поэтов «серебряного века» были на удивление талантливы, а некоторые по-настоящему гениальны, и то, что я буду дальше говорить о них, не является умалением их творческих способностей, желанием принизить или оклеветать написанные ими произведения. Просто попытаюсь рассмотреть их творчество с точки зрения православного человека. Многое написанное ими вошло и войдет не только в серебряный, но и в золотой фонд русской литературы.

Безусловно, гениальным поэтом был Александр Блок. Многое, что он написал, было прекрасным, но он «утонул» в «Незнакомке», в стихах о «Прекрасной даме». Во всех его произведениях чувствовался надлом, глубокая боль, запавшая далеко-далеко в душу, и от этой надломленности и душевной боли он никогда не мог освободиться. В его стихах упоминались имена: «Бог», «Пресвятая Богородица», иногда почти отождествлявшаяся с «Прекрасной дамой», – я не напрасно сказал «упоминались», потому что эти слова помогали создавать образы, хорошо рифмовались и накладывали оттенок таинственности, что давало возможность создавать сопоставления. Конечно, Блок верил, что Бог есть, но это был его Бог, только его, но не Господь Русской Православной Церкви. Если внимательно читать его стихи, то это можно легко увидеть, хотя слово «Бог» часто живет в его произведениях. Каждый в мое время читавший Блока не видел истинного Бога в его стихах. Этим он нанес вред многим людям. Возможно, воспитание Блока его матерью не дало возможности найти Господа, а впоследствии на это повлияли отношения, сложившиеся с его женой, Любовью Дмитриевной Менделеевой.

Особым представителем озлобленного отношения к Богу и православию являлся Валерий Брюсов. Он был демонистом, устроителем «черных месс», постоянным раскопщиком учений древних религий, особенно египетской, где он старался найти «утерянную тайну». Своими произведениями он нанес огромный вред молодежи, ибо сам ни во что светлое не верил, крепко связался с темными силами, и многие его последователи в дальнейшем ушли работать на Лубянку, в ЧК, были «хорошими» следователями. Вы понимаете, как далек был Брюсов от веры, Церкви, Бога.

Сергей Есенин, конечно, обладал гениальностью поэта, глубочайшей лиричностью, тонкостью восприятия, любовью к природе (рябине, березке, клену, к глупому жеребенку), но не имел умственного кругозора, знания его были поверхностные, заимствованные из услышанных разговоров. Философский багаж его ума был убог и беден. В стихах часто он упоминал Иисуса Христа, Бога, Пресвятую Богородицу, некоторых святых, что-то знал из Евангелия и Библии (учился в церковно-приходской школе) и вставлял в строки своих стихов или цитировал эти священные книги, то опираясь на них, то подвергая поруганию. От христианства, Иисуса Христа, Церкви, православия он отрекся еще в 1918 г., написав оскорбительно кощунственное стихотворение, называемое «Инония», и никогда не считал написанное ошибкой.

Особенностью Есенина была гениальная, непревзойденная лиричность, обращенная к природе, женщине, любимому человеку, к селу, деревне, – думаю, подобных поэтов в России нет. Когда он писал стихи, на него нисходило озаряющее творческое вдохновение, даже не всегда понятное и ему самому, но если стихи или поэма были уже написаны, он становился ограничен, беден, бессодержателен, тускл, пока не наступал новый всплеск поэтической энергии, дающей возможность написать новый лирический шедевр. Отрицательное влияние Есенина на молодежь было огромным, оно характеризуется не только словом «есенинщина», выражавшим разгул и буйство, но и духовным воздействием его антихристианских мыслей и взглядов.

Все же Есенин верил в Бога, но все время осквернял Его образ и не мог найти к Нему верной дороги.

В одном из разговоров со мной он сказал: «Ты понимаешь, я верю и знаю, что Бог есть, есть Божия Матерь, «человеки» не напрасно ходят в церкви, но иногда, когда пишу стихи, хочется мне это все осмеять и сказать свое слово поэта и пророка». Понять высказывание Есенина было трудно, в нем как бы жили одновременно или по очереди несколько человек: гениальный лирик, человек, пытающийся иметь свою собственную философию, но ничего в ней не понимающий, поэт нежных «персидских» мотивов, лирик природы и женщин, «черный человек» и человек, по воспитанию в церковно-приходской школе православный. Он все время пытался выставить себя перед людьми, показать себя, но из-за отсутствия кругозора и образования не мог охватить то, что ему хотелось. Понимая это, он в бессильном раздражении оскорблял даже Бога. Так я воспринимал Есенина; возможно, многие понимают его иначе. Дополню: у Есенина упоминание Бога, Богородицы, церковных таинств и церковных слов было ничем иным, как удобной словесной терминологией, выражающей определенные поэтические образы, но это было не только у него, а убогих поэтов того времени.

Есенин мог написать теплое и проникновенное стихотворение с православной направленностью и тут же написать другое, оскорбляющее чувство читателя. Приведу по памяти отрывок из одного стихотворения, казалось бы, доброго и хорошего:

«Шел Господь пытать людей в любови,

Выходил Он нищим на кулишку.

Старый дед на пне сухом в дуброве

Жамкал деснами зачерствелую пышку.

Увидал дед нищего дорогой,

на тропинке с клюшкою железной,

И подумал: «Вишь, какой убогой, –

Знать, от голода качается, болезный».

Подошел Господь, скрывая скорбь и муку:

Видно, мол, сердца их не разбудишь…

И сказал старик, протягивая руку:

«На, пожуй… маленько крепче будешь»[18].

Но своей поэмой «Инония» он полностью отрекся от религии, от Господа Иисуса Христа.

Андрей Белый (Бугаев) был антропософом, его отношение к Богу основывалось на антропософских воззрениях, противоположных восприятию Бога в нашем православном понимании. Он мог зайти в церковь и поставить свечу, заказать об умершем знакомом панихиду, но это был обычай, традиция, а не вера. Конечно, многое он внес в свои произведения из антропософских мыслей и идей, проникавших и в сознание читателей, но поэт он большой, умный, знающий, обогащенный многими идеями, со своей собственной философией. Считая себя гением и великим поэтом, мечтал о постройке храма антропософов и был враждебен вере, православию.

Соллогуба я не любил, мне он всегда казался мрачным и неприятным человеком, и его поэзия не вселяла в меня радости. По натуре был пессимист, увлекался философом Шопенгауэром. Восставал против Бога, отвергая Его, считая человека центром вселенной.

Я приведу отрывки только из двух стихотворений Соллогуба, которые полностью характеризуют его отношение к Богу и противопоставление Его (Бога) Сатане.

Начало стихотворения:

«Когда я в бурном море плавал

И мой корабль пошел ко дну,

Я так воззвал: «Отец мой, диавол,

Спаси, помилуй – я тону».

Конец стихотворения:

«Тебя, отец мой, я прославлю

В укор неправедному дню,

Хулу над миром я восставлю

И соблазняя, соблазню ».

И в другом стихотворении продолжает:

«Что мы служим молебны

И пред Господом ладан кадим!

Все равно непотребны,

Позабытые Богом своим.

В миротканной порфире,

Осененный покровами сил,

Позабыл Он о мире

И от творческих дел опочил».

После приведенных отрывков из стихотворений Соллогуба, думаю, ничего не надо говорить об отношении его к Богу, православию, ничего не надо разъяснять. Следует сказать, что Соллогуб пользовался меньшей популярностью у молодежи, чем Блок, Андрей Белый, Гумилев, Бальмонт и даже Брюсов.

Бальмонт – я много раз встречался с ним, когда он приезжал в Петербург, но никогда не мог понять его внутреннее «я», был он верующим или нет, не знаю. Поэтический талант имел огромный, считал себя гением, в начале века все читающее общество России увлекалось его стихами. Во всяком случае атеистического или антиправославного начала в его произведениях я не видел, но если говорить откровенно, поэзия его была нежна и благозвучна, но духовно пуста и довольно скоро забылась. Осталась только фамилия Бальмонт как историческая веха в созвездии поэтов «серебряного века». Однако его творчество в свое время увлекало людей, уводя красивыми изысканными фразами от православия, Церкви, Бога.

Перечислять всех поэтов того периода не буду, главное сказано: упоминание святых имен, церковных слов и цитат использовалось ими для создания кощунственной атрибутики, рифм, сопоставлений – тем более что эти слова были близки русскому человеку, постоянно упоминались в богослужении и в разговорной речи и поэтому были понятны читателю. Это давало возможность поэтам, имевшим «собственного Бога», искусно вставлять их в свои творения, придавая издевательский смысл, опорочивая православие. Влияние этих поэтов на русскую читающую интеллигенцию было отрицательным, разлагающим и отравляющим душу и часто вело к потере духовности и веры, к нигилизму. Разрушалось духовное сознание общества, нарочитыми сопоставлениями святых понятий с темными осквернялись религиозные чувства людей, во многие сердца поселялись сомнения в вере.

Была особая группа поэтов, куда входили Николай Гумилев, Анна Ахматова, Чулковы, мужи жена, впоследствии Надежда Павлович и в какой-то степени Марина Цветаева.

Несмотря на утверждение советских биографов Гумилева, что он не был верующим, утверждаю, что он был человеком верующим и православным.

Анна Ахматова и дружившая с ней Надежда Павлович были верующими и в своих произведениях никогда не обмолвились ни одним словом в оскорбление Бога. Надежда Павлович была духовной дочерью Оптинского старца о. Нектария и написала прекрасную поэму «Оптина пустынь», ходящую сейчас в «самиздате», одно время была духовной дочерью московского священника о. Сергия Мечева, так же как Чулковы.

В 1957 г., после выхода из лагеря, я встретился с Надеждой Павлович и получил от нее в подарок «Оптину пустынь» и несколько стихотворений о старце Нектарии. Встреча была радостной, вспоминали Гумилева, Андрея Белого, Анну Ахматову.

Марина Цветаева всегда была для меня загадкой, встречался с ней до 1918 г. и больше ее не видел. При всей странности (для меня) ее творчества, она была верующим человеком, но со своим обостренным восприятием Бога. Натура ее была сложна и противоречива, выросла она в профессорской среде, где вера не была основой жизни. Все же Бог в ее сознании и душе жил, но Бог особый, личный, только ее Бог.

Перечислять всех поэтов «серебряного века» не буду, все они были разные, и в то же время во многих из них жило что-то общее, соединяющее. Это был русский нигилизм, старавшийся отрицать, осмеивать, абстрагировать устоявшие еще ценности, понятия, взгляды и, конечно, веру, Бога, православие и для себя сотворить собственного Бога, свою религию – в виде теософии, учения Елены Блаватской, антропософии, переселения душ, кармы или, подобно Брюсову, поклоняться нечистой силе и, подобно Есенину, поносить Иисуса Христа, отрекаться от таинств Церкви и придумывать туманную новую религию для русского мужика.

Тогда мне встречалось много молодежи, которую завораживала ритмика стихов, вычурных сочетаний слов, которая в полунамеках и фальшиво таинственных фразах искала смысл и выводила из всего этого мистические предначертания. Вы можете сказать, что они верили в Бога, – но какого Бога? Созданного своим воображением, ложного и враждебного истинному Богу, и православию».

Илья Сергеевич закончил свой рассказ и замолчал.

«Вы не упомянули имя одного из самобытных и интереснейших поэтов того периода, Максимилиана Волошина», – сказал о. Арсений. Илья Сергеевич хотел продолжить свой рассказ, но о. Арсений остановил его и произнес: «Я сам расскажу о нем. В 1924 г. в наш храм по окончании литургии вошел среднего роста коренастый человек с большой бородой, огромной шевелюрой, довольно широким лицом, лучистыми добрыми пытливыми глазами. Все это, конечно, я увидел, когда он подошел ко мне. Подойдя, сказал: «Отец Арсений! Я к вам на разговор, где мы можем спокойно поговорить?» – «Пройдемте», – и я провел его к скамье, стоявшей у одной из стен храма, предназначенной для престарелых прихожан. Мы сели, я взглянул в лицо пришедшего. Что-то знакомое проступало в его чертах, но я знал, что встреч с ним не было. Видел, что он не знает, с чего начать разговор, и несколько растерян. Решил помочь ему и неожиданно для себя сказал: «Максимилиан Александрович! Я слушаю вас». – Он вздрогнул и, несколько волнуясь, спросил: «Откуда вам известно мое имя?» Я не знал, что ответить, ибо имя возникло в моей голове внезапно, видимо по произволению Господа. Видя мое молчание, он начал свой рассказ:

«Я действительно Максимилиан Александрович, фамилия Волошин, по «профессии» – поэт, художник-акварелист, не совсем удачный философ-мыслитель, вечный искатель истины, ходатай по чужим делам, выдумщик и человек с не очень удачной (сумбурной) личной жизнью; по своей природе – поэт, художник и мечтатель, любитель красоты, в том числе и женской, и ощущаю свою греховность перед Богом. Живу в Крыму, в Коктебеле, приехал в Москву по делам и для того, чтобы зайти в Ваш храм и переговорить с Вами.

Мне это посоветовал Сергей Николаевич Дурылин, человек верующий и мой добрый знакомый. Я, отец Арсений, все время ищу Бога, ощущаю Его близость и даже неоправданную ко мне Его милость и снисхождение, но я – большой грешник».

Говорил внешне спокойно, но я чувствовал его внутреннюю напряженность. Я читал ранее многие его стихи, любил их внутренний смысл, знал о его необычайной доброте и о спасении им многих людей от расстрела и заключения. Рассказывали, что он склонен к эпатированию (самовыставлению перед окружающими), но сейчас передо мной сидел усталый, взволнованный и чем-то огорченный человек.

Сергей Николаевич Дурылин был искусствовед, мы были дружески знакомы, хорошо относились друг к другу. Я знал, что он верующий человек, и раза два встречал его в Оптиной пустыни, когда находился там на послушании у старцев. В 1920 г. он принял сан иерея и служил в храме святителя Николая в Кленниках на Маросейке, в общине о. Алексея Мечева, потом о. Сергия Мечева, был арестован, сослан в Сибирь и по возвращении из ссылки (или во время нее) женился на сестре общины – Ирине, поехавшей ухаживать за ним. После этого в церкви он уже не служил, а занимался только литературно-искусствоведческой деятельностью и, возможно, даже снял сан; но я предполагаю, что сана он не снимал, брак был фиктивный, дабы избежать повторного ареста. С. Н. Дурылин был слишком хорошим человеком, чтобы уйти от Бога и веры, однако, его поступок имел негативное влияние и был осужден духовенством, служившим в Москве, я все эти разговоры тогда слышал.

Вот он-то и рекомендовал Волошину встретиться со мной. Мы пошли на мою квартиру, где Анна Андреевна, хлопотливая старушка, моя хозяйка по дому, начала нас кормить чем-то средним между завтраком и обедом. С Максимилианом Александровичем проговорили почти до самой вечерни, и это была исповедь, рассказ о своей жизни, в которой он жил, и о его окружении. Конечно, содержание исповеди рассказывать не буду, но многое мне тогда было непонятно, только восемнадцатилетнее пребывание в «лагере смерти» научило меня, по соизволению Господа, понимать человеческую душу.

Многое было как у каждого человека, но поражала необыкновенная чистота его души, словно это была душа ребенка. Временами, слушая мои слова, он восклицал: «Конечно, так, верно, я так и думал». Выслушав исповедь, я спросил: «Максимилиан Александрович, Вы исповедовались, бремя греха снято, скажите, будете стараться не совершать вновь тех ошибок, в которых приносили покаяние?» – и он честно, как-то совсем по-детски, ответил: «Отец Арсений! Конечно, буду бороться сам с собой, но боюсь, что по своей природе слишком приземлен, и где-то и когда-то, в сложившихся ситуациях споткнусь, не совладаю с собой».

Смотря на Максимилиана Александровича, я понял всю чистоту его души и искренность ответа, отпустил его грехи и причастил.

С 1924 г. до самого моего первого ареста в 1927 г. Максимилиан Волошин приходил ко мне, когда приезжал в Москву, и наши отношения перешли в дружбу. Он очень любил свою мать Елену Оттобальдовну, называя ее Пра (от слова «праматерь»), но мне думалось, что о своих исповедях ей не рассказывал, потому что это лежало в его «запредельном я».

При наших долгих беседах он читал свои стихи, до глубины души поражавшие меня; помнится, одно из них называлось «Северовосток»:

«Расплясались, разгулялись бесы

По России вдоль и поперек,

Рвет и крутит снежные завесы

Выстуженный северовосток.

Ветер обнаженных плоскогорий,

Ветер тундр, полесий и поморий

Черный ветер ледяных равнин,

Ветер смут, побоищ и погромов,

* * *

Сотни лет тупых и зверских пыток,

И еще не весь развернут свиток

И не замкнут список палачей,

Бред Разведок, ужас Чрезвычаек –

Ни Москва, ни Астрахань, ни Яик

Не видали времени горчей».

Стихотворение большое, все приводить не буду. Волошина не печатали, потому что в его стихах жила правда о большевистском терроре и о гнете, которому подвергалась человеческая душа. Не знаю, напечатают ли когда-нибудь то, что он написал втайне[19].

В 1931 г., когда я был в ссылке на севере, приехали Кира с Юрой и привезли мне несколько стихотворений Максимилиана Александровича, специально присланных им мне и написанных его рукой, одно из стихотворений, называемое «Владимирская Богоматерь», сейчас по памяти прочту. К присланным стихотворениям Волошин приложил записку, в которой писал, что «Владимирскую Богоматерь» посылает своим первым двум читателям, мне и своему знакомому художнику-реставратору Александру Ивановичу Анисимову, который принимал участие в реставрации этой великой русской святыни. А. И. Анисимова я хорошо знал. По-человечески был глубоко душевно тронут письмом Волошина и поистине замечательным стихотворением как в духовном, так и в историческом смысле. Конечно, при советской власти оно никогда не печаталось, и никто из вас, кроме Киры и Юрия, его не слышал. Одновременно он прислал несколько отрывков из поэмы «Серафим Саровский», написав, что ее еще не закончил. Сейчас почти все забылось, в памяти осталось несколько строк:

«Лет с семи с верхушки колокольни

Оступился он. Но чьи-то крылья

Взвились рядом, чьи-то руки

Поддержали в воздухе и невредимым

На землю поставили.

* * *

Богородица сама избрала место

На Руси меж Сатисом и Сарой

Для подвижничества Серафима.

* * *

Болен был помещик Мотовилов

На руках был принесен он в Саров.

Старец строго вопросил больного:

«Веруете ль вы в Христа, что Он

Богочеловек, а Богоматерь

Истинно есть Приснодева?» – «Верю».

Полностью поэму я не читал и думаю, что уже не прочту, все наследие Волошина было изъято и находится в архивах.

Прежде чем по памяти прочесть вам стихотворение «Владимирская Богоматерь», скажу, что такое произведение мог написать человек, глубоко чувствующий Бога, Пресвятую Богородицу и имеющий в себе веру, даже если своим гениальным поэтическим восприятием что-то осмысливал и воспринимал не так, как все. За написанное стихотворение Максимилиану Волошину многое можно простить, оно входит в душу православного человека великой любовью ко Пресвятой Богородице. Оно радостно, и мы воочию видим историю Родины и то великое Божественное заступничество России, о котором русский народ восклицал: «Матерь Божия, спаси Землю Русскую».

Любил я стихотворение, называемое «Дом поэта» характеризующее его гостеприимство и любовь к человеку и природе, оно печаталось, найдите и прочтите. Начинается оно словами:

«Дверь отперта. Переступи порог.

Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.

В прохладных кельях, беленных известкой,

Вздыхает ветр, живет глухой раскат

Волны…

Войди, мой гость, стряхни житейский прах

И плесень дум у моего порога…

Со дна веков тебя приветит строго

Огромный лик царицы Таиах.

Мой кров – убог. И времена – суровы… . »

Волошин нес людям добро, многих принимал в своем доме и сам постоянно находился на грани ареста, лагеря, расстрела. Конечно, поэзия Волошина противоречива, но осудить его за это нельзя. Он был большой поэт, сын своего века и окружения, но был верующим и православным».

В то время когда Илья Сергеевич рассказывал о поэтах «серебряного века», а о. Арсений о Максимилиане Волошине, в столовой собралось десять человек, двух женщин я видел впервые. Обе были, вероятно, одних лет, 55–60, одна из них была молчалива, другая, порывистая и подвижная, все время что-то порывалась сказать. Молчаливую женщину, имя которой я узнал, – звали Елизаветой Александровной, вторую Людмилой Александровной. Во время наступившей паузы Елизавета Александровна, обратившись к о. Арсению, сказала: «Батюшка! Я много слышала от своих друзей, сестер нашей общины, о Максимилиане Волошине, а у мужа он – один из любимых поэтов.

Одна из наших друзей, Зоя Дмитриевна Прянишникова (дочь академика), болела с детства костным туберкулезом правого бедра, и в 1918 г. родители направили ее в Крым для лечения со своей знакомой. Но началась гражданская война, длившаяся почти три года, и они остались в Крыму, разобщенные от Москвы войной, без средств к существованию, защиты, помощи и умирали от голода.

Не могу сейчас припомнить, какими путями произошла их встреча с Волошиным, но он и его мама Елена Оттобальдовна взяли их к себе в дом, где они прожили больше года, и потом помогли уехать в Москву к родителям.

Второй наш друг, Елена Сергеевна Волнухина (дочь скульптора Волнухина, автора памятника первопечатнику Ивану Федорову), приехала в Крым для лечения слабых легких сразу после окончания гражданской войны. Ей посоветовали снять комнату в окрестностях Коктебеля. Утром, наняв татарина с арбой, сложила в арбу чемодан, сумки с вещами и сумочку с документами и деньгами и пошла рядом с повозкой.

Отъехали от города, татарин хлестнул лошадь и быстро уехал, а Елена Сергеевна осталась в легком ситцевом платье без вещей и денег. Пошла по дороге в полной растерянности и безысходности. Шла и беспрерывно молилась Пресвятой Богородицу, возложив на Нее всю надежду. Вскоре она увидела дом необычной постройки, подошла, постучалась. Разрешили войти, и плача, вся в слезах, рассказала пожилой женщине и мужчине о своем горе.

Впоследствии Елена Сергеевна (Леля) всегда со слезами на глазах и с удивлением рассказывала, что ее сразу приняли, поили, кормили, дали одежду. Прожила Леля у Волошина три месяца, пока не получила деньги от родных на дорогу. Максимилиан Волошин достал ей билет и проводил. Нам Леля рассказывала, что Елена Оттобальдовна и Волошин – удивительные, добрые и гостеприимные люди. Привезла Леля от Волошина много рукописных стихотворений, которые мы переписывали. Я рассказала об этих двух эпизодах, потому что они раскрывают душевный мир поэта и его матери».

Другая женщина, Людмила Александровна, оказывается, хорошо знала Андрея Белого, дружила с Надеждой Павлович, встречалась с Анной Ахматовой и довольно хорошо знала Брюсова и Надежду Чулкову.

Разговор о поэтах и их литературных взглядах и об отношении к Богу, вере, православию велся в течение двух вечеров. В конце второго вечера о. Арсений рассказал, что сам, будучи юношей, отдал невольную дань увлечению поэтами «серебряного века».

«Вы знаете, – говорил он, – увлечение этими поэтами было повальным, модным, почти все читающее общество знало их стихи, особенно Блока, его стихотворения произносились почти во всех домах. Куда ни придешь, слышались слова: «О доблестях, о подвигах, о славе…» или «Под насыпью во рву некошенном…», «Что же ты потупилась в смущении?»

Любили Игоря Северянина, Николая Гумилева и других, но я быстро осознал их внутреннюю духовную пустоту, не совпадавшую с моим миропониманием. Однако, некоторые стихотворения Гумилева я люблю, в основном из «Африканского цикла» – это «Носорог», «Жираф», «Ягуар», «Гиена» и даже «Озеро Чад». Значительными его стихотворениями являются «Андрей Рублев» и «Рабочий», в котором он как бы предсказывает свою смерть:

«Пуля, им отлитая, просвищет

Над седою вспененной Двиной,

Пуля, им отлитая, отыщет

Грудь мою, она пришла за мной.

Упаду, смертельно затоскую,

Прошлое увижу наяву

* * *

И Господь воздаст мне полной мерой

За недолгий мой и горький век».[20]

Николай Гумилев был православным и верующим человеком, об этом мне рассказывали люди, близко знавшие его. Конечно, вера его не была полностью церковной, он верил, как большинство интеллигентов того времени.

Отец Арсений обратился к Илье Сергеевичу: «Я Вас прервал и стал вспоминать Волошина, Вы, видимо, хотели еще что-то сказать?» Илья Сергеевич произнес: «Я взял на себя смелость подвергнуть критическому рассмотрению творчество многих поэтов и, возможно, кое-кто со мной будет не согласен, но так я воспринимаю их сейчас душой православного человека».

Было уже поздно, прочли молитву, батюшка всех нас благословил и ушел в свою комнату, мы стали расходиться. Несколько приезжих ночевали у Надежды Петровны. Я, Елизавета Александровна и Людмила Александровна вышли на улицу – оказывается, у них в Ростове были друзья, у которых они хотели переночевать одну ночь. Вызвался их проводить, вечер был теплый и тихий. Пока мы шли, узнал, что Елизавета Александровна и Людмила Александровна Дилигенская – двоюродные сестры и были сестрами одной когда-то большой московской общины, что их духовный отец давно расстрелян[21], и сейчас Господь привел их к старцу о. Арсению. Они считают это большим духовным счастьем, но, к сожалению, видятся с ним редко. Проводил их до дому, впоследствии встречал в Москве на квартирах, когда о. Арсения привозили в Москву.

Воспоминание двух вечерних бесед записал тогда же, в 1972 г., пока был в отпуске, запись была черновой, и только через несколько лет обработал ее. Стихотворение «Владимирская Богоматерь» переписал тогда же с рукописного оригинала, взятого у о. Арсения.

Владимирская Богоматерь

Не на троне – на Ее руке,

Левой ручкой обнимая шею, –

Взор во взор, щекой припав к щеке,

Неотступно требует… Немею –

Нет ни сил, ни слов на языке…

А Она в тревоге и в печали

Через зыбь грядущую глядит

В мировые рдеющие дали,

Где закат пожарами повит.

И такое скорбное волненье

В чистых девичьих чертах, что Лик

В пламени молитвы каждый миг

Как живой меняет выраженье.

Кто разверз озера этих глаз!

Не святой Лука-иконописец,

Как поведал древний летописец,

Не печерский темный богомаз:

В раскаленных горнах Византии,

В злые дни гонения икон

Лик Ее из огненной стихии

Был в земные краски воплощен.

Но из всех высоких откровений

Явленных искусством – он один

Уцелел в костре самосожжений

Посреди обломков и руин.

От мозаик, золота, надгробий,

От всего, чем тот кичился век, –

Ты ушла по водам синих рек

В Киев княжеских междуусобий.

И с тех пор в часы народных бед

Образ Твой, над Русью вознесенный,

В тьме веков указывал нам след

И в темнице – выход потаенный.

Ты напутствовала пред концом

Ратников в сверканьи литургии…

Страшная история России

Вся прошла перед Твоим лицом.

Не погром ли ведая Батыев,

Степь в огне и разоренье сел –

Ты, покинув обреченный Киев,

Унесла великокняжий стол?

И ушла с Андреем в Боголюбов,

В прель и глушь Владимирских лесов,

В тесный мир сухих сосновых срубов,

Под намет шатровых куполов.

И когда Хромец Железный предал

Окский край мечу и разорил,

Кто в Москву ему прохода не дал

И на Русь дороги заступил?

От лесов, пустынь и побережий

Все к Тебе за Русь молиться шли:

Стража богатырских порубежий…

Цепкие сбиратели земли…

Здесь в Успенском – в сердце стен Кремлевых,

Умилясь на нежный облик Твой,

Сколько глаз жестоких и суровых

Увлажнялось светлою слезой!

Простирались старцы и черницы,

Дымные сияли алтари,

Ниц лежали кроткие царицы,

Преклонялись хмурые цари…

Черной смертью и кровавой битвой

Девичья святилась пелена,

Что осьмивековою молитвой

Всей Руси в веках озарена.

Но слепой народ в годину гнева

Отдал сам ключи своих твердынь,

И ушла Предстательница-Дева

Из своих поруганных святынь.

А когда кумашные помосты

Подняли перед церквами крик, –

Из-под риз и набожной коросты

Ты явила подлинный свой Лик.

Светлый Лик Премудрости-Софии,

Заскорузлый в скаредной Москве,

А в грядущем – Лик самой России –

Вопреки наветам и молве.

Не дрожит от бронзового гуда

Древний Кремль, и не цветут цветы:

В мире нет слепительного чуда

Откровенья вечной Красоты!

Верный страж и ревностный блюститель

Матушки Владимирской, – тебе –

Два ключа: златой в Ее обитель,

Ржавый – к нашей горестной судьбе.

1925–1929 гг.

Коктебель.

Приписка о. Арсения (1961 г.): «Предполагаю, что последние четыре строки относились к А. И. Анисимову, реставрировавшему икону Владимирской Богоматери и охранявшему ее от посягательств на дальнейшее раскрытие красочных слоев. Александр Иванович Анисимов был расстрелян в 1937 г.».

Н. Т. Лебедев.

Из архива В. В. Быкова (получено в 1999 г.).