Лекция 17 Любовь
Лекция 17 Любовь
В довершение того, что было сказано о теологической работе в этом четвертом цикле наших лекций под заглавиями «Молитва», «Изучение», «Служение», необходимо отважиться указать на то начало, благодаря верховенству которого все названное и призвано стать добрым делом, угодным Богу и полезным человеку, и без содействия которого оно никогда не сможет стать таковым. С необходимой для этого отвагой мы уже завершали подобным указанием три предыдущих цикла. Цель первого цикла составлял Дух, цель второго — вера, цель третьего — надежда. С разных точек зрения речь всякий раз шла об условии богословской науки, которое она способна познавать лишь постольку, поскольку оно задано ей самим ее предметом, и к которому она может относиться только как к свободно врученному ей дару, только с благодарностью. Но и в благодарности она должна быть полна решимости обратить этот дар в дело, во всякое мгновение сознавая, что если ее работе не придано это conditio sine qua non [1], то, будучи даже во всем прочем совершенной, она с необходимостью будет и останется холодной, бесплодной, мертвой и недоброй. Как мы слышали до сих пор, в счет идут только дух, только вера, только надежда.
И вот теперь, с особой точки зрения, принятой в этом последнем цикле, мы еще раз взглянем на основное условие теологии, определяемое ее предметом, от него принимаемое и его освобождающей властью непрестанно подлежащее выполнению. Отважимся утверждать: теологическая работа тогда (и только тогда, но тогда — непременно!) есть доброе дело, когда она может и решается совершаться в любви. Скажем еще раз: только любовь идет в счет. Но идет поистине. Любовь созидает, утешительно писал Павел; и еще: любовь никогда не перестанет, она всегда пребывает вместе с верой и надеждой (но «любовь из них больше»!), даже когда все прочее прейдет (1 Кор 13:8,13). Но тот же Павел предупреждал: познание само по себе, познание in abstracto, богословские усилие и труд как таковые не назидают, а надмевают. И еще: даже если бы он, апостол, очень умело говорил языками человеческими и даже владел бы языками ангельскими, а любви не имел, то был бы медью звенящей и кимвалом звучащим (1 Кор 13:1). И если бы он имел дар пророчества, и знал все тайны, и имел всякое познание и всякую веру, без любви он был бы ничем (1 Кор 13:2), вовсе ничем! Нас предостерегают и утешают: сколь бы серьезной ни была наша молитва, сколь бы основательной и всеохватной ни была наша учеба, сколь бы ревностным ни было наше служение, без любви теологическая работа осталась бы жалким бумагомаранием и переливанием из пустого в порожнее. К ней можно приступать, ее можно и должно совершать и вести к цели как доброе дело, только принимая и осуществляя свободный дар любви. Об этом — в завершение не только этого четвертого цикла, но и всего «Введения в евангелическую теологию» — нам предстоит теперь сказать еще несколько слов.
Возможно ли при слове «любовь» не думать, прежде всего, об эросе, столь высоко воспетом в учении Платона? «Любовь» как эрос есть (в общем) могучее желание, влечение, вожделение и стремление, в котором тварное существо ищет самоутверждения, самоудовлетворения, самоосуществления, самосовершенствования. Ищет в своем отношении с чем-то другим, то есть в том, чтобы приблизиться к нему, завоевать его для себя, забрать его себе, с максимально возможной однозначностью и окончательностью присвоить его себе. И «любовь» (в частности) как научный эрос есть то же самое желание в его интеллектуальной форме: порыв, в котором человеческое познание дает увлечь себя своим предметам и спешит им навстречу, чтобы соединить себя с ними и их с собою, чтобы заполучить их в свое владение и в свою власть, чтобы наслаждаться ими.
Без научного эроса, — вспомним о том, что было сказано об изучении как таковом, — также нет никакой теологической работы, поскольку она, безусловно, есть также интеллектуальное, а по своему физическому субстрату и витальное человеческое движение. Что касается ее предмета, которого вожделеет человек ради собственного самоутверждения и самосовершенствования, то богословско-научный эрос издавна осциллировал и до сих пор осциллирует: в самом деле, он может быть преимущественно (или даже исключительно) обращен на Бога, а может быть преимущественно (или опять-таки исключительно) обращен на человека. Познающий субъект может интересоваться в первую очередь Богом или в первую очередь человеком; взирать прежде всего на Бога или прежде всего на человека, овладевать и пользоваться — и в этом смысле познавать их — прежде всего Богом или прежде всего человеком. Если в целом в античной и средневековой теологии научный эрос преимущественно сосредоточивался на первом, теоцентрическом направлении, то в целом в новейшей, определяемой Декартом теологии он преимущественно сосредоточивается на втором, антропоцентрическом направлении. И то, и другое не лишено основания в предмете теологии, потому что в нем действительно идет речь и о Боге, и о человеке. Но вот прийти, исходя из этого, к такому раздвоению, к такому осциллированию, к такому колебанию между тем и другим, какое обнаруживается в истории богословско-научного эроса, было бы невозможно. Точно так же не предмет теологии, а скорее сущность научного эроса повинна в том, что кто — как теолог — покорствует ему и понуждается им, тот примечательным образом может начать блуждать: вчера — в полях идеализма, позитивизма или экзистенциализма, сегодня — для разнообразия — в полях Ветхого и Нового Завета, а завтра (кто знает?), с тем же успехом, — в полях антропософии, астрологии или спиритизма. Разве не может здесь что угодно стать «интересным» и настоятельным «делом»? Так что научному эросу как таковому, когда он вступает на поле теологии, свойственно постоянно подменять ее предмет другими предметами, путать его с ними. И лишь его природой нужно объяснять тот факт, что, когда он является мотивом теологической работы, тогда любят и пытаются познать Бога не ради Него Самого и человека не ради него самого, но и Бога, и человека — ради вполне понятного и глубочайшего интереса богословствующего субъекта, а значит, ради его любви к самому себе.
Не будем обманывать себя: эта любовь, использующая и Божество, и человечество и потому вожделеющая их, тоже всегда имеет место в теологической работе, потому что существа, которые делают эту работу, всегда состоят из плоти и крови! И не нужно думать, будто можно и должно отрицать, что такого рода любовь внутри человеческой ситуации, — скажем, наконец, как особый феномен духов- ной жизни человека, — тоже имеет свое достоинство, силу и значимость. По правде говоря, это немалое дело, когда люди считают, что они могут и должны любить, а значит, и познавать Бога или человека — либо Бога и человека — ради своего собственного интереса.
Но вот чего ни при каких обстоятельствах нельзя допустить: нельзя полагать такого рода любовь тождественной той любви, которая делает теологическую работу добрым делом и без которой она не могла бы ни стать им, ни оставаться им. Говорить об эросе, что он данным нам Святым Духом излился в наши сердца, что он «созидает» и «никогда не перестанет», что нас с ним ничто не разлучит (ведь наша смерть, по крайней мере, точно сделает это), на одном дыхании называть его вместе с верой и надеждой, вместе с ними называть его пребывающим, когда все прочее преходит, — все это (не говоря уже о безвкусии подобных сочетаний!) возможно лишь для того, кто настолько слеп или дерзок, что упорно говорит не о том, что имеют в виду Павел и Новый Завет в целом, произнося эти и подобные слова.
Ясно, что отнюдь не случайно слово «эрос» и соответствующий глагол вовсе не встречаются у Павла и в остальных текстах Нового Завета. Новозаветное слово, обозначающее любовь — это агапе. Из контекста, в котором оно встречается, однозначно следует, что им обозначается движение, направленное прямо в противоположную сторону, нежели движение эроса. Правда, любовь в смысле агапе, — и в этом ее единственное сходство с любовью-эросом, — тоже есть тотальное взыскание другого, но такое взыскание, при котором любящий никогда не сочтет его источником свою собственную потребность, но только дарованную, ему самому изначально чуждую, совершенно новую свободу для другого. Сам по себе он не должен был бы вовсе любить другого и не любил бы его, — но он может любить и в этой возможности любит. Будучи свободным для другого, он любит его, а значит, любит не наугад, не блуждая, не распыляясь, но собираясь. И будучи свободным для него, он не ищет его для самого себя — как средство, потребное ему для собственного самоутверждения и самосовершенствования. Любящий ищет другого только ради него самого. Таким образом, он не хочет завоевать его и обладать им для себя, чтобы наслаждаться им и своей властью над ним. Он не подступается слишком близко к его свободе, а поскольку он уважает также свою свободу, он лишь, со своей стороны, пребывает совершенно свободным для него. Он любит другого бескорыстно, ничего не желая от него; он не хочет вознаграждения от него. Он хочет лишь быть рядом — для другого; лишь вручить, отдать ему себя, подарить ему себя так, как ему самому была дарована возможность любить его. Если любовь-агапе и взыскует, она взыскует не корыстно, но, — «давать блаженнее, чем принимать», — взыскует другого суверенно. Суверенно именно потому, что нацелена и направлена не на суверенитет любящего, но на суверенитет любимого. Итак, любовь как агапе, — повторим еще раз вслед за Павлом, — «долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего… Сорадуется истине, все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит» (1 Кор 13:4–7). Агапе так относится к эросу, как Моцарт к Бетховену. Как их можно спутать? Преодолевая любые споры и умничанья, преодолевая любую торговлю, агапе является абсолютно позитивной устремленностью к другому.
И тут можно оставить открытым вопрос о том, не было ли бы и для других наук полезным, если бы ведущим мотивом их стремления тоже был не эрос, но агапе. Для теологической работы такая иерархия жизненно необходима и потому обязательна. Хотя в теологической работе и невозможно просто так подавить и устранить этот интерес познающего человеческого субъекта, этот порыв, в котором он дает познаваемому предмету, в его самовозвышении, увлечь себя и сам устремляется ему навстречу, эрос должен быть в ней не господствующим, но только служебным мотивом. В ней вожделение и желание овладеть своим предметом будут во всяком своем проявлении иметь смысл только первого необходимого толчка в направлении к нему. Эта попытка должна будет затем смириться с тем, что в соответствии с предметом, в обращенности к которому она была предпринята, ей придется отступить перед совершенно иной попыткой; что в ней она будет не только очищена и поставлена под контроль, но преобразована и как следствие — интегрирована в нее. Не с научным эросом как таковым, но с его господством непременно должно быть — и будет — покончено в теологической работе. В противоположность познающему человеческому субъекту и его эросу, господствующей в теологической работе любовью может быть только основанная в подлежащем познанию предмете новая и чуждая агапе.
В самом деле, предмет теологической работы един, и это воспрещает ей не только блуждание и распыление во всевозможных глубинах, высотах и широтах, но и то раздвоение, в котором она, как это столь часто случается, склоняется то в сторону Божественных, то в сторону человеческих симпатий, поддаваясь воздействиям то с той, то с другой стороны. Ее предмет есть единый истинный Бог — не в Его самости и независимости, а в Его единении с единым истинным Человеком, — и единый истинный Человек — опять-таки не в Его независимости, а в Его единении с единым истинным Богом. Ее предмет есть Иисус Христос, а значит, история исполнения Завета (Bundes) между Богом и человеком — история, в которой свершилось — и свершилось единожды и на все времена, превзойдя все остальное, — что великий Бог, в изначально присущей Ему свободе, явил такую жертвенность и самоотдачу, что стал Богом малого человека; но в Нем свершилось и то, что малый человек, в Богом данной ему для этого свободе, явил такую жертвенность и самоотдачу, что стал человеком великого Бога. Предмет богословского познания есть это событие Союза (Bundesgeschehen), и в нем — связующая человека с Богом и Бога с человеком совершенная любовь. В ней потому нет страха, она потому изгоняет страх (1 Ин 4:18), что в ней Бог возлюбил человека ради него самого, и человек возлюбил Бога ради Него самого; потому что с обеих сторон присутствует не потребность в другом, не желание и вожделение его, а только свобода бескорыстно быть друг для друга. Присутствует изначально свойственная Богу свобода для человека и дарованная человеку свобода для Бога; присутствует агапе, которая нисходит и в то же время, силою этого нисхождения, восходит, и та, и другая — нет, эта единая — в равной суверенности.
Но коль скоро предмет богословского познания — Иисус Христос, а значит, совершенная любовь, только она может быть господствующим и формирующим первообразом и принципом этого познания. Что по отношению к своему предмету оно никогда не может быть ему равным, но всегда несовершенным, неадекватным познанием, побуждаемым разного рода необузданным и необращенным эросом, — это уж так устроено здесь и теперь, в состоянии и в ходе theologia viatorum [2], которые с очевидностью simul justi et peccatores sunt [3]. Но это не значит, что можно уклоняться от господства или формирующего воздействия совершенной любви, проходить свой малый путь по другому пути, нежели указанный ею. Напротив, богословское познание, богословская постановка вопроса об истине и ответ на него будут совершаться хорошо только в той мере, в какой они per speculum [4], пусть даже мутном зеркале, сделают зримой жизнь и власть совершенной любви. Богословское познание, как opus operantis [5], постольку будет добрым, угодным Богу и человеку, спасительным для Церкви и мира делом, поскольку в отношении к opus operatum jesu christ [6]оно есть, остается и каждый раз заново становится свободным для той свободы, в которой Бог бескорыстно отдал себя человеку и которой Он наделил человека, чтобы тот опять-таки бескорыстно отдал себя Богу. Будучи евангелическо-теолотческим познанием, оно должно осуществляться не в желании, не в постулировании и не в требовании, но только в признании и подтверждении того, что ему заранее дано в этом его предмете как его собственный прообраз. В этой направленности, которая подчиняется, следует, отвечает совершенной любви, при всем несовершенстве отображая ее, заключается то, что с некоторой сухостью может быть названо деловитостью теологической работы во всех ее дисциплинах. В этой деловитости она старается и стремится, — вспомним еще раз ключевые слова нашей первой лекции, — быть скромной, свободной, критической и радостной наукой.
Но действительно ли она такова? Что она становится и является таковой, этого люди, ею занимающиеся, не могут присвоить себе. Как не могут присвоить, приобрести своим трудом, добыть себе Святого Духа, веру, надежду. Решающая предпосылка теологической работы есть в то же время, радикальным образом, ее предел. И хорошо, что это так. Ибо это означает, что занимающиеся ею повсюду должны всматриваться в то, что превыше их самих и превыше их дела, — именно для того, чтобы хорошо делать свою работу. Это справедливо и применительно к совершенной любви, с точки зрения которой мы сегодня еще раз попытались рассмотреть решающую предпосылку теологии. Эрос, в том или ином его виде и в той или иной интенсивности, можно предположить в ком угодно, агапе — ни в ком.
Любой человек, в том числе и любой теолог, где бы и когда бы он ни жил, может принять и реализовать ее лишь как дар. Эта любовь — «во Христе Иисусе, Господе нашем» (Рим 8:39). Она присутствует там, где Он присутствует, действует и говорит. И поскольку Он есть наш суверенный Господь, постольку о ней будет верно повторить сказанное Лютером о Слове Божьем: Оно — тот «блуждающий ливень», который ныне проливается здесь, чтобы потом пролиться уже не здесь, но в другом месте. Отсюда следует, что богословское познание всегда может в большей или меньшей степени совершаться, — а значит, быть добрым делом, — только в такой любви. О Нем, в Ком эта любовь обладает Божественной и человеческой истинностью и действенностью, будет также справедливо сказать, что кто призывает имя Его, тот будет спасен. А это значит, что, прольется на него ливень или нет, он может жить, трудиться, молиться, учиться, служить, воспринимать, мыслить, говорить и, в конце концов, однажды умереть — с этим обетованием: что совершенная любовь (представляется ли она ему более или менее явной или скрытой) — это то небо, которое простирается и над ним.
Обращаться к ней, руководствоваться ею в своем малом познании никогда не будет напрасным, если человек знает, где ему нужно ее искать. Она пребывает в Том, в Ком исполнился Завет между Богом и человеком. И пусть теологии приходят и уходят, пусть в теологии оказывается то больше, то меньше света: солнце не скрывается за облаками, оно скорее торжествующе сияет над ними, — оно и тогда все равно останется «златым солнцем» [7]. Знать о совершенной любви как о conditio sine qua non [8]подлинной теологии, в любом случае, — даже если человек может лишь вздыхать о ней, — лучше, чем о ней не знать. Одно знание о ней, — а человек, в конечном счете, для того и делает теологическую работу, чтобы знать о ней, — достаточный повод, чтобы присоединиться к хвале, возносимой Богу, Богу Завета, который сам есть Любовь, в том известном месте старой церковной литургии, слова которой станут нашим заключением [9]:
Gloria Patri et Filio et Spiritui sancto,
Sicut erat in principio et (est) nunc et (erit) semper
Et in saecula saeculorum!
[10]