* * *
* * *
Через несколько дней его опять вызвал следователь и объявил ему:
— Следствие по твоему делу, Владыкин, закончено. Из-за недостатка доказательств твоей виновности, суд в производство дело твое не принимает, но, учитывая твое влияние на окружающую среду, особенно молодежь, и опасность твоих несовременных идей, на волю тебя мы не отпустим. Мы загоним тебя туда, куда "Макар телят не гонял" (на край света), и выбьем из твоей головы этот опиум. Мы не отпустим тебя оттуда, пока ты не расстанешься со своим Иисусом. Понял?
— Начальник, — ответил Павел, — я скажу вам на это: "Много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом", — так говорит святая Библия в Прит.19:21. Простите меня, если я, за это время, чем огорчил вас, кроме защиты истины. Один раз мы еще с вами увидимся: но уже не на моем суде, а на вашем — перед судом Божьим, если вы тоже не покаетесь и не станете христианином.
С высоким подъемом духа Павел возвращался в тюрьму, в это время он чувствовал себя, как Давид после сражения с Голиафом. Ему казалось, что он не шел, а летел на могучих крыльях и только, когда подошел к тюремным воротам, очнулся, как бы от сна. Ведь борьба только началась, но как и где ей будет суждено продолжаться, с какими противниками, препятствиями и опасностями придется встретиться? Где и какой ее конец? Все эти вопросы, как-то вдруг, предстали перед Павлом и, переступая порог камеры, он увидел не толпы ликующих девиц (как встречали Давида идущего со сражения), а те же серые лица арестантов, среди которых началась его тюремная жизнь.
Из камеры кое-кого забрали и поместили новых людей. В частности, перевели его советника "Бродягу", с которым он любил делиться о тюремной жизни. То, что следствие закончилось, его несколько опечалило тем, что ему не придется иметь сражений, в которых он благодушествовал, свидетельствуя своим обвинителям о Боге. Но рад был тому, что уже прекратились эти допросы, на которых из него выматывали душу бесчестными уликами или расспросами о верующих.
На второй или третий день его перевели с нижнего этажа наверх, как и всех, у кого оканчивалось следствие. Этому он был очень рад, потому что снизу, кроме тюремного двора, ворот и прочих тюремных построек ничего не было видно. Все это тюремное, жуткое, щемящее душу, так скоро надоело. Арестанты, конвоиры — все кружилось перед глазами, как заведенная машина, и от всего веяло горечью какого-то удушья.
Первое, что его обрадовало в новой камере — встреча с "Бродягой", с которым они встретились, как родные. Второе — в просторной камере, вместо сплошных нар, были расставлены железные кровати, отдельно для каждого арестанта. И третье, что особенно ободрило душу Павла — это обширный вид на окрестности города, открывающийся из двух светлых окон.
После первых же, коротких слов знакомства с новыми арестантами, Павел прилепился к окну и, ухватившись за тюремные решетки, жадно вдыхал свежий воздух, наслаждаясь зрелищем вольной жизни, которая была теперь в 4-х метрах за высокой тюремной стеной, и так заманчиво открывалась его взору.
Прямо под окном, он увидел дом Громова Максима Федоровича, где (в детстве) так много проходило первых собраний. Вон, тот таинственный сад, из которого он когда-то наблюдал, как арестанты перелезали через тюремный забор и, прячась в кустах малинника, убегали к семьям "на побывку". Может быть, из этого самого окна, когда-то в детстве, он видел, как "Рябой Серега" разговаривал с отцом, а вон, около той яблоньки, он робко прижимался к отцу и никак не мог разглядеть лицо того самого "Рябого".
За садом, под крутым обрывом, серебристой полоской тающего льда красовалась речка, там, когда-то в летние дни, он первый раз научился плавать, ловить уклеек и плотву.
Немного выше по течению, над крутым обрывом, как ласточкино гнездо, синел домишко, в котором было пережито столько волнующих моментов бурного детства. Дальше, за просторами огородов и заливных лугов, тянулось пригородное село, посреди которого возвышался храм, с высокой колокольней. Из прочих, шестидесяти колоколен города, она отличалась особенно бархатным звоном.
Все существо Павла рванулось к тем широким просторам, облитым сияньем весеннего солнца.
С шумом, отрываясь от карнизов, падали на землю сосульки, облитые весенними каплями. По-весеннему каркали вороны, шарахаясь в сторону от проезжих розвальней, нагруженных празднично-голубыми кубиками выколотого льда. С криком разбойничали голодные стаи воробьев по размякшим дорогам. На припеках весеннее солнце причудливо ноздрило, наметенные зимою, сугробы. Всюду виделось первое дыхание весны.
Сегодня Павлу исполнилось 21 год. В детские годы, в этот день, бабушка Катерина непременно, бывало, испечет из сеянки пахучую лепешку, помажет конопляным маслом или сметаной и, выждав, когда все лишние свидетели разойдутся из избы, украдкой сунет Павлушке в руку гостинец.
Да, любила она его, любила, как свою душу; а теперь, знает ли она, что ее "озорник", вместо жилистой бабушкиной руки, обнимает эту холодную, тюремную решетку, которая так безжалостно разлучила его с ней и, может быть, теперь уже, на все земные дни. Голова беспомощно упала на протянутую к решетке руку, и ресницы часто-часто заморгали…
— Ты что, оглох, что ли? Никак не дозовутся тебя, — толкнув в плечо Владыкина, подошел к нему "Бродяга". — На свидание вызывают.
Павел, очнувшись, посмотрел на открытую дверь камеры и торопливо вышел в коридор за надзирателем. В дежурке раздавался взволнованный, многоголосый говор людей, пахло вареной картошкой, жареным луком, ванилью от пышек и овчиной от деревенских полушубков.
— Родимец, ты мой! Дитятко, ты мое! — услышал Павел знакомый, волнующий голос Катерины и, не успев с улицы ничего разглядеть, он неожиданно запутался головой в распахнутой бабушкиной шубе.
После первого приступа нахлынувших чувств, при такой неожиданной для Павла встрече, всем усилием он взял себя в руки, и как только мог, поспешил утешить бабушку и мать. С пальцем во рту, непонимающими глазенками, рассматривала его сестренка, стоя между коленок Луши.
На первое свидание к Павлу пришла мать с сестренкой и Катерина. Больше месяца они не видели лица друг друга, а теперь, увидев, от избытка чувств не знали, с чего начинать и о чем говорить. Их посадили за длинным столом. А Катерине, по особому расположению надзора, разрешили сидеть рядом с внуком.
На столе стояла махотка с горячей вареной картошкой, обложенной солеными огурцами, и целая стопка тех самых лепешек, о которых Павел, всего несколько минут назад, мечтал у тюремного окна.
"Как велика милость Божья ко мне и Его любовь! — подумал Павел, глядя на бабушку с мамой и гостинец, — как она могуче проникает, даже в эти тюремные потемки!" Дома он не придавал бы значения: ни махотке с картошкой, ни лепешкам, а здесь — все это было необычайно дорого. Павел не мог удержаться и, отвернувшись на мгновение, вытер ладонью набежавшую слезу.
— Ну вот, сыночек, — начала Луша, — я уж, первая, тебе все выложу, что на душе, а потом бабушка. После твоего ареста, по всему заводу, все позорили тебя, у-у-х как страшно слушать, а люди-та все понимають, да мне все рассказывут, да многи, так полюбили-то тебя, по городу-то мне проходу не дають. Откуда только узнали, что я мать-то твоя? Да все подходють, да утешають, а уж слова-то твои все друг дружке пересказывуть. Ведь, всех поразило, как такой молодой, грамотнай, а сам, такой божественнай парень-то! А в газетах-то позорють, как толька им вздумаеца, ну ничего, сынок! Крепись, Бог правду Сам защитить!
Ну, меня из цеха тут же выгнали, как толькя тебя арестовали. А то хвалили, хвалили, как передовую, редкую мастерицу, а тут бац, да и вон, с завода-то! Я, было, уборщицей просилась. Ведь, жить-то нада?! Да, куда там, и близко к заводу не подпускають. Ну вот, хожу по богатым людям да стираю на них. А хлеб-та сейчас без карточек дають. Слава Богу!
А вот тебе твоя симпатья, Райка, с какой тебя гулять-то провожала тетка — гостинец передала, — продолжала Луша, передавая какой-то сверток сыну.
— Мама, — остановил ее Павел, — я ее гостинец не приму, блудница она, и пусть с мужем своим мирится, к греху возврата нет.
— Ну, а цыганка-то твоя (Катя) шлет уж какое письмо, да я в них ничего не разберусь, да и не распечатыву. По правде сказать, я сюда взять побоялась. Федор (так они условились называть отца) рад за тебя, все слава Богу. Верущи-то все услышали про тебя, да так зашевелились, каюца и не бояца уж собираца-то. А уж следователь-то, меня за тебя, все и так, и сяк, а я ему одно — я мать ему и все, а после, как Бог дал ума ответить, что он аж глаза вытаращил. Да и выгнал меня домой. Ну, а вот, вчерась, помягчел, дал свиданье, ну и вот, ведь, говорить, что судить-то тебя не будуть, может, отпустять. Ну, наврят, уж больно они на тебя обозлились, жалуюца, что, мол, сказать нам ничего не даеть: мы ему слово, а он десять в ответ. Ну, я радуюсь за тебя, сыночек, не унывай, будь тверд и мужествен до конца, Бог не оставить тебя!
— Да ты что, старая, — вмешался надзиратель, внимательно слушая Лушу, — сын в тюрьму попал, а ты, как на свадьбе радуешься, с ума сошла ты, что ли?
— Бабка, — обратился он к Катерине, — постыди хоть ты ее, я догадываюсь, ты мать ее. Парня надо на добрый путь направить, ведь ни за что он пропадет, а он, как я вижу, совсем неиспорченный. Молиться, мы все молимся, а это что ж за вера такая, что за нее в тюрьму сажают? Вразуми ты ее, ты старый человек, дай и парню ума, я вижу, как он любит тебя, да и ты слезы льешь по нему.
— Касатик, батюшка! Я уж, больно темная, старуха-то, — начала Катерина в ответ надзирателю, — да и не знаю, как тебе ответить-та. Я плачу не от жалости, родимец, от горя-то я уж все слезы выплакала; я плачу от радости, что мой внучек так любеть Бога-то, что жысть свою не щадить, и такую кару принял за Спасителя. Вот, когда он по вашим театрам шатался, я громко молилась Богу за него, я ведь, с пеленок его от смерти на коленях у Бога вымолила. Своею грудью в морозы отогревала, а теперь, когда он на Божий путь встал, я успокоилась. Бог сохранит его везде. А насчет тюрьмы, я тебе скажу, касатек, да и сам ты, чай, знаешь — нешто тут только разбойники сидять? Ой, родимец ты мой, сколько в ней сидело и царей, и великих князей, енералов, святых людей; в ней сидели ведь и Апостолы Господни, да и Сам-то Спаситель, батюшка, рядом с разбойником на кресте висел; вот то-то и оно, родимец, а что за внучека маво, он на истинам пути, и Господь сохранить его.
— Да так-то, конечно, так, это все верно, бабушка, — согласился надзиратель, — но жалко паренька-то, больно уж молодой.
— Да, а что, касатек, толку-то, вот, от нас-то, что вот, я на старость-то, чем я Богу-то служу? А он молодой, всем Богу послужить можеть.
Павел был настолько рад услышать и увидеть такое свидетельство со стороны матери и бабушки, что для него и дежурка, и люди в ней — все казались родными, милыми.
В детстве он слышал проповеди М. Д. Тимошенко, Степина и других великих проповедников, но как ему казалось, они не смогли бы принести того утешения и ободрения, какие он услышал из этих уст, неграмотных, простых, матери и бабушки.
Наговорились они досыта, с радостью он кушал, еще горячую, картошку с солеными огурцами, и, утешенные взаимно, расстались нехотя, когда им объявили о конце свидания.
Катерина встала, и уже без слез, обняв голову внука, сказала ему:
— Ну, дитятко мое, двадцать годов назад я вымолила тебя у Бога, на руках своих носила, за ручки потом водила, теперь я уж не услежу за тобой и не угонюсь, но зарок я Богу дала о тебе, все время молиться за тебя, пока Бог не приведет тебя опять на порог, в избу ко мне. Спаси тебя Христос! — С этими словами она поцеловала его стриженный лоб и проводила до двери дежурки.
Луша поцеловала сына, уже на ходу крикнула:
— Только молись, сынок!
У самой двери сестренка, путаясь в ногах, как-то необыкновенно уцепилась за руку и никак не отпускала Павла, пока надзиратель, уже решительно, приказал ей идти к матери. Павел только в последнее мгновение, когда отпустил ее, почувствовал в руках какой-то комочек. Только в камере он разглядел, что эта была "пятерка" денег.
— Паля! Паля!.. — услышал он приглушенный голосок сестренки, входя в дверь тюрьмы, и отчаянный стук в железные ворота.
— Ты смотри, она отчаянней меня, — проговорил Павел, вспоминая свое детство, когда приходил к отцу к воротам тюрьмы.
Возбужденный от радости, он вошел в камеру, раздал гостинцы арестантам. "Бродягу", как совершенно безродного, Павел накормил досыта, рассказав все подробности свидания. Видя такую привязанность к себе, "Бродяга" в свою очередь располагался к Павлу с каждым разом все больше, посвящая его в особенности тюремной жизни.
Однажды, в обычном порядке, Владыкину передали передачу, оставив все с сумкой, надзиратель приказал коротенько написать матери ответ. Павел все выложил на стол, тщательно осмотрел обшитую материей сумку и, написав ответ, решил поставить ее к дверям камеры. По пути его внезапно остановил "Бродяга" и, потянув к себе, сказал:
— А ну-ка, дай мне на ревизию, я вижу, что ты еще никак не привыкнешь к тюремным порядкам. С этими словами он внимательно посмотрел на дверь камеры, потом тщательно стал осматривать сумку, ощупывая ее обшивку. Ему показалось подозрительным, почему новая сумка оказалась обшитой тряпкой.
На глазах Павла он слегка подпорол внизу кончик обшивки, покопавшись пальцем под днищем, торжественно вытащил сверток, обернутый в тряпочку, и отдал ему. Сверточек был величиною почти в половину спичечной коробки.
Развернув его, Павел не удержался и вскрикнул от удивления: перед ним на ладони было миниатюрное Евангелие от Иоанна.
— Ну вот, парень, а ты бы отдал его обратно, видишь, мать-то у тебя, хотя и неграмотная, но смотри какая предусмотрительная, — ответил ему "Бродяга". — Да ты посмотри, нет ли там еще чего?
Павел, теперь уже сам, подорвал тряпку еще больше, просунул руку и обшарил под ней днище; рука что-то опять нащупала и, вынимая, он увидел, как блеснула красным цветом свернутая "тридцатка" (30 рублей).
"Бродяга" быстро взял сумку из рук Павла и, торопливо работая иголкой с ниткой, восстановил обшивку сумки, довольно заметив:
— Вот, парень, а ты бы сдал все обратно, да хорошо еще, если надзор без осмотра возвратил бы матери, а то, обнаружив, пользовался бы сам. Тут же, как никак, тридцать рублей тебе на много хватит.
Вот так, милый, приучайся к тюремной жизни, — с этими словами он все восстановил по-старому и, положив записку, кинул сумку к двери как раз в тот момент, когда надзиратель пришел за ответом.
Счастью Павла не было границ. Ведь Евангелие, Евангелие теперь в его руках! Именно его он просил у Бога. Оно так дорого, особенно в жизни арестанта. Но он не знал, каким путем Бог пошлет его. И оно пришло, действительно, вовремя. У Павла к этому времени наступал какой-то кризис, тоска все чаще и смелее стала заглядывать в окно его души, но периодически Господь чудесами Своими ободрял его.
Особенно ясным стало для юноши, что в каком бы раздумье он не оказался, стоило только ему начать беседовать с кем-либо о Боге, как в душу вливалась бодрость и радость, и он совершенно преображался.
В один из дней их погнали в баню, и там, когда уже Павел оделся и приготовился к выходу, ему, в сумерках, сунули конверт с письмом. От неожиданности он даже растерялся, а когда пришел в себя, то уже никого не мог заметить. Кто его сунул, ему осталось неизвестным.
Придя в камеру и распечатав его, он сразу затрепетал: на аккуратно свернутом листке Павел узнал почерк Катюши.
"Павел! Совершенно не знаю что думать: пишу пятое письмо, а ответа никакого нет от тебя. Заболел ли ты? Случилось ли что с тобой? А может, решил вообще порвать со мной? Пойми меня, душа мечется в думах, и я не знаю, что делать! Поехать к тебе, но ведь — это для девушки позор. Неужели нельзя прислать, хоть маленькую записочку? Прошу тебя, или, может быть, домашних твоих, сообщите хоть два-три слова, что с тобой?
Люблю по-прежнему, целую, твоя Катя."
Никогда он не испытывал еще подобного состояния. Душу охватила такая грусть и отчаяние, что он их ничем не мог унять. Павел пытался молиться, но молитва не изгоняла тоски, читал Евангелие, но тут же забывал, о чем читал. Беседовать ни с кем не хотелось.
Грусть совершенно овладела им, и он, как прилип к тюремной решетке, так и не заметил, как прозвонил тюремный "отбой".
Очнулся он лишь тогда, когда в двери камеры щелкнул замок, и, отворив ее, надзиратель молча, жестом руки поманил его к себе, на выход.
Недоумевая, он смотрел на незнакомое лицо.
— Садись! — проговорил ему надзиратель, усаживая на табуретку рядом с собой в своем уголке. — Ты не знаешь меня?
— Нет, я не вас знаю, — ответил Павел.
— Я брат "Сергея Рябого", Василий, работаю здесь надзирателем еще с тех пор, когда он был жив и сидел здесь. Мать твоя просила помочь тебе, чем могу, поэтому, если что надо, скажи или напиши, я все передам. Сегодняшнее письмо я тебе передал, но смотри, будь осторожен. Я помню, как много твои родители сделали добра моему Сергею, теперь я рад отплатить тебе за него.
Обрадованный этой неожиданной встречей и таким знакомством, Павел возвратился в камеру и стал на колени.
В ночной тишине юноша изливал свое переживание пред Господом. Он сердечно молил помочь ему — победить эту, разрывающую душу, тоску о Кате, жаловался Богу, что он совершенно растерялся от этого гнетущего чувства.
Во время молитвы, Павел на минуту как бы забылся от всего, и ясная, сильная мысль озарила его душу:
"Кто любит отца и мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня; И кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня. Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее" (Матф.10:37–39).
Тихим, но мощным потоком эти слова разлились, как лекарство по всему внутреннему существу Павла и принесли с собою всеутоляющий, действительный покой его мятущейся душе.
После молитвы он заснул спокойным, крепким сном.
При разговоре с Василием он готов был еще вчера, тут же написать ответ Кате, утешить ее признанием в своей любви, объяснить свое положение и убедить, чтобы она не оставляла его, но терпеливо переносила разлуку; что даже эта, неожиданная услуга Василия вовремя послана от Бога.
Пробудившись утром, Павел почувствовал, как мужество и тихая, святая уверенность от слов Спасителя, какие он вчера почувствовал в молитве, возвратились к нему и овладели всем его существом. "Только Его я должен и хочу любить всем сердцем и больше всего".
После утренней, камерной суеты с подъемом, оправкой и завтраком, Павел с нетерпением прильнул опять к тюремной решетке.
"Ничего я ей не напишу, кроме краткого объяснения, — подумал Павел про Катю, — она не должна быть дороже моего Спасителя, — а там пусть думает, как ей поступить".
За окном, бегущими ручьями и щебетанием птиц, звенела желанная весна. Колокольные перезвоны торопили, празднично одетых людей, к заутрене. С вербами в руках они, почтительно раскланиваясь проходящим, цветастой гурьбой толпились на церковной паперти, обласканные яркими утренними лучами играющего апрельского солнышка.
В открытое окошко Павла обдало весенней, бодрящей свежестью, и приятно пьянило голову.
Звонкой стайкой запоздалые девушки вынырнули из-под обрыва и с вербочками в руках, перебегая речку по льду, спешили в церковь.
У Павла что-то щипнуло в груди, когда он, завистливо, проводил их глазами до самой паперти.
Вспомнилось отрочество, стройное хоровое пение на собраниях, вечеря любви на праздниках — и так всколыхнуло душу; а теперь он здесь. Тоска злодейски, откуда-то издалека, начала медленно глодать душу.
Павел встрепенулся, вспомнил слова Спасителя, пришедшие на память в молитве и, зажмурив глаза, тихо, но сердечно воззвал к Господу:
— Господи, ведь Ты Сам сказал, потерявший душу свою ради Меня, сбережет ее, да еще получит во сто крат более.
Вот, я здесь решаюсь отдать Тебе самое дорогое в моей жизни: юность, первую любовь к девушке, жажду к учебе и знаниям. Но не только поэтому отдаюсь Тебе, пусть я ничего здесь не получу. Отдаюсь потому, что прежде и больше всего люблю Тебя. Господи, помоги мне не обмануться. Я всецело доверяюсь Тебе, хочу быть верным и послушным во всем, но желаю быть счастливым, грамотным и образованным. Мою любовь к девушке я жертвую ради Тебя, но хочу получить больше. Дай мне испытать это счастье — счастье потерянной жизни, ради Тебя и Твоего Евангелия. Аминь.
Долго, после молитвы, он наблюдал в окно, будучи совершенно отключенным от камерного шума, а во внутренней тишине так четко звучали слова Спасителя: "Не бойся, только веруй!"
Приступы грусти с тех пор не одолевали его: они подходили, но какой-то мощный барьер ограждал сердце юноши от них. И стоило Павлу вспомнить ту молитву посвящения, как все искушения отступали.