Юродивый
Юродивый
Вечерняя степь в синих снежных переливах. Звонко-морозная дорога, верстовой поникший столб, ветер и шуршистый тихий дым зачинающейся вьюги. По дороге идет путник. Без шапки, в рваном полушубке, седой и сгорбленный. Он шел истовым монашеским шагом и пел по-древнему заунывно и молитвенно:
Вы голуби, вы белые.
Мы не голуби, мы не белые.
Мы Ангелы Охранители,
А душам вашим покровители.
Навстречу путнику гром бубенчиков и песня. Из синих пушистых глубин вынырнули деревенские сани, с седою от снега лошадью. В санях сидели пьяные мужики, пели песню и обнимались.
– А… Никитушка! – загомонили они, останавливая лошадь. Куда плетешься, Богова душа?
Путник улыбнулся им и поклонился в пояс. От улыбки его глаза мужиков стали тихими и светлыми.
– Господь туда зовет… – зябко прошептал путник, указывая в степную завьюженную даль.
– Замерзнешь ты в степи!.. Ишь, снег-то пошел какой неуемный!
– Это не снег, а цветики беленькие, – строго ответил Никитушка, – Господни цветики!..
Поглядел на дымно-сизое небо и с улыбкой досказал:
– Весна на небесах… Яблоньки райские осыпаются!..
Мужики задумались, а потом, вспомнив что-то, засуетились:
– Никитушка! Не хорошо быть в степи одному. Садись к нам в сани. Поедем в гости, а?
Никитушка замахал руками.
– Не замайте меня, ибо на мне рука Господня!..
Один из мужиков, самый пьяный и лихой с вида, грузно сошел с саней и, сорвав с головы лохматую шапку, угрюмо молвил:
– Благослови меня недостойного! Ты святой!..
Никитушка рассмеялся и запел:
– Воскресения день, просветимся людие. Пасха, Господня Пасха, от смерти бо к жизни, и от земли к небеси!..
Смотрели на него затаенными, древнерусскими глазами. Самый пьяный и лихой с вида растроганно протянул Никитушке шапку и сказал:
– Прими от меня. Холодно тебе. А я без шапки доеду!
Путник скорбно отстранился от дара, низко поклонился мужикам, и ушел от них…
Долго смотрели ему вслед, и молчали.
Когда замолкли вдали бубенцы, то Никитушка повернулся в сторону уезжающих и перекрестил их.
С тонким льдистым посвистом, звеня снежной поземкой, колыхался по степи вьюжный ветерок.
С мертвой ракиты упал голубь, забитый морозом. Никитушка поднял его, запрятал за пазуху, и тихо улыбаясь, слушал, как вздрагивала окоченевшая птица.
Наступала долгая степная ночь. Вдали послышался озябший собачий лай, и засветили желтые крестьянские огни. Среди сугробов, вскрай дороги, стояла черная бревенчатая изба.
Путник вошел в теплое нутро ее и остановился на пороге. В тусклом свете керосиновой лампы, за длинным щербатым столом, сидело пять мужиков и пило водку.
Из сидящих за столом выделялся, как береза среди черных елей, лишь один. Был он ясноликим, кудрявым, ладным, с высоким чистым лбом.
При взгляде на вошедшего старика, он перестал пить, и глаза его стали тревожными.
– Кто это? – шепотом спросил он у хозяина.
– Никитушка, – ответил тот дряблым от опьянения голосом, – юрод. Не то блажен муж, не то вскуе шаташася[94]. Нам не разобрать. Мавра! – крикнул он за перегородку, – подай Никитушке штей!
– Да что это ты, Федор, так на него воззрился? – обратился он к кудрявому, – выпей жбанчик!
Федор залпом выпил водку и рассмеялся шипящим и ползучим смехом, от которого все вздрогнули.
– Что это тебя проняло-то? – спросили его.
– Старик мне преподобного напомнил, мощи которого я из гробницы выбросил!
– Какого преподобного? – испуганно съежились мужики. – Выпил ты, Федюшка, лишнего. Муть у тебя в голове пошла!
– Хотите, расскажу? – со смехом спросил Федор.
– Зачем же ты смеешься? – угрюмо заметили ему.
– Это я так. Я, братишки, не смеюсь. Смех этот, братишки, у меня вроде болезни. Итак, слушайте: в Сретенском монастыре вскрыли мы мощи одного святого и выбросили их на улицу…
За перегородкой послышался стон Мавры. Мужики опустили головы и старались не смотреть друг на друга.
– После этого пошли мы в трактир…
У Федора останавливалось дыхание, и лицо перекашивалось судорогами.
– Сколько я пил в трактире – не помню! Чем больше пью, тем на душе страшнее… И все время стоит рядом угодник в черной схиме, и желтые руки тянет ко мне… и шепчет что-то…
– Шепчет? – переспросил один из мужиков помутневшим голосом и тревожно посмотрел в темное окно.
– Я как вскрикнул в трактире! Меня успокаивать стали… После этого я в горячке пролежал больше месяца… И вот теперь, братишки, куда я не пойду, за мною все тень угодника ходит…
– Ты только не смейся, – перебили Федора, – не хорошо ты смеешься!
– Я не смеюсь, братишки! Я же вам сказал, что это у меня вроде болезни!
– Это не снег, а цветы райские осыпаются, – прошептал Никитушка, держа в руках обогретого голубя.
Он склонился над ним и пел однообразно и причитно: «Вы, голуби, вы белые… баю-баюшки-баю…»
Федор цепко прислушивался к заунывному баюканью юродивого, и ухватившись за руку хозяина, опять спросил его:
– Кто это?
– Я же говорю тебе, завьюженный ты человек, что это Никитушка, Божий человек. Погляди-тка, он голубя спать укладывает…
– У него лицо, как у того… и руки тонкие, желтые… его!
– У кого, Федор?
– У преподобного!.. Мощи которого я вскрывал…
Из-за перегородки вышла Мавра и спросила Федора:
– А почто ты это делал? Матушка, что ли, тебя не благословила, али Ангел-хранитель тебя покинул?
– Ты волк! – пробормотал охмелевший мужик, погрозив Федору землистым пальцем.
– Это верно, что я волк; по натуре-то своей я жалостный. Ежели, например, запоют, бывало, монахи панафиду, али акафист, то у меня на глазах слезы, и душа от жалости на части разрывается! Вот и поймите вы меня, братишки!
Мавре хотелось успокоить его, но вместо утешительных слов она подошла к иконе и затеплила лампаду.
Федор смотрел на Божий огонек, и лицо его светлело, и опять он казался березой среди черных угрюмых елей.
Когда все улеглись спать, то Федор подошел к лежащему на скамейке юродивому и поклонился ему до земли. Никитушка приподнялся со своего ложа, обнял его и благословил.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.