Д.Мережковский. На аршин от земли

Д.Мережковский. На аршин от земли

всю монастырскую жизнь прошел и никогда, ниже мыслью, не выходил из монастыря. Нет лучше монашеского жития, нет лучше!" Он еще в младенчестве посвящен был Матери Божией. Семнадцати лет решил постричься и от семнадцати до семидесяти, до самой смерти, не выходил из монастыря. Пустынька, в которой он спасался, была в дремучем сосновом лесу, на берегу речки Саровки, на холме, в пяти-шести верстах от монастыря, на восход зимнего солнца; одна хата с печкою; вокруг пустыньки он устроил себе огород с пчельником и обнес все забором.

Современник екатерининского века, великой революции, наполеоновских войн, двенадцатого года, декабристов — на все эти события не отозвался он ничем; все они прошли мимо него, как тени летних облаков.

"Стяжавший совершенную любовь к Богу существует в жизни сей так, как бы не существовал", — говаривал Серафим. — Он действительно и "не существовал в жизни сей" — у него, собственно, и не было жизни, а было только "житие". И ничем не отличается это житие русского святого в XIX веке от житий синайских и фиваидских отцов в V или VI веках. Время для него остановилось, история кончилась, или, вернее, никогда не начиналась.

Дух Божий и дух тьмы столкнулись, как два урагана, в крутящемся смерче революции, и рушились царства, гибли народы, а он стоял тысячу дней на камнях в безмолвной молитве. Люди боролись с людьми за будущность мира, а он боролся с бесами за себя одного.

Неземное видение — единственное событие земного жития Серафимова. Трижды являлась ему Царица Небесная и каждый раз повторяла, указывая на него: "Сей от рода Нашего". Он любил икону Умиление Божией Матери, "всех радостей Радость"; перед этою иконой на коленочках, во время молитвы, батюшка и отошел, как будто и не умер. От упавшей свечки загорелась келья, но тело почившего старца не тронул огонь; истлели только страницы книги, на которую он склонился лицом, как будто уснул, с крестообразно сложенными руками. Такова была огненная кончина Серафима Огненного.

Жил, как будто не жил, умер, как будто не умер. Пролетел сквозь тьму земную светлым ангелом, и, глядя вслед ему, мы только можем сказать: "сей не от рода нашего". Однажды четыре сестры провожали батюшку в пустыньку и, тихонько идучи за ним, говорили вполголоса: "Глядите-ка, чулочки у батюшки спустились, а ноженьки-то какие белые!" Остановившись вдруг, о. Серафим приказал им идти вперед, а сам пошел сзади. "Идем это мы лугом, — рассказывает сестра Анна, — трава зеленая да высокая такая. Оглянулись, глядим, а батюшка и идет на аршин выше земли, даже не касаясь травы. Перепугались мы, заплакали и упали в ножки, а он и говорит нам: Радости мои, никому о сем не поведайте, пока я жив, а после моего отшествия от вас, пожалуй, и скажите.

Все житие Серафима и есть хождение по воздуху, "на аршин от земли" — такое легкое, что тонкие травы не гнутся под ним, прозрачные звезды одуванчиков не осыпаются. И ножки у него белые, потому что земли не касались, в земле не запачкались. А мы, тяжелые, усталые, по земле влачащиеся, с ногами, в земной грязи увязающими, израненными, окровавленными, можем только смотреть на это неземное видение и пугаться, и плакать, как бедные сестры дивеевские.

"Аршин от земли" между ним и нами, между грешною землею и безземною святостью — вот несоизмеримость двух порядков, которая составляет сущность христианства. Мы не сомневаемся, что Серафим обладал реальной силой, которая побеждала если не физическое, то метафизическое притяжение земли; но он обладал этою силой один для себя и сообщить ее другим не мог. Чтобы подняться над землею, он должен был оттолкнуться от земли, — оттолкнуть от себя землю; но привлечь ее к себе, поднять за собою не мог. Он возвышался, а земля унижалась; и чем выше он, тем ниже земля. Его подъем — провал земли. И то, что делал он, последний святой, делает вся христианская святость.

В другой раз, подходя к дальней батюшкиной пустыньке по дремучему лесу, старица Матрена увидела вдруг о. Серафима, сидящего на колоде, а возле него медведя. Матрена обмерла от страха, закричала во весь голос: "Батюшка, смерть моя!" — и упала. О. Серафим, услыша голос ее, ударил зверя и махнул ему рукой. Тогда медведь, как разумный, пошел в ту сторону, куда махнул старец — в чащу леса. Но Матрена продолжала кричать: "Ой, смерть моя!" О. Серафим подошел к ней и сказал: "Нет, матушка, это не смерть, а радость". И повел ее к колоде, на которой сидел; помолившись, усадил ее и сам сел рядом. Не успели они сесть, как тот же медведь вышел из лесу и, подойдя к о. Серафиму, лег у ног его. "Я же, находясь вблизи такого страшного зверя, — рассказывает Матрена, — сначала была в великом трепете, но потом, видя, что о. Серафим обращается с ним, как с кроткой овечкой, и даже кормит его из рук хлебом, который принес в сумке, начала мало-помалу оживотворяться верой. Особенно чудным казалось мне лицо великого отца моего: оно было светло, как у ангела, и радостно. Наконец, когда я совершенно успокоилась, а старец скормил почти весь хлеб, он подал мне остальной кусок и велел самой покормить медведя. Но я отвечала:

— Боюсь, батюшка, он и руку мне отъест.

Старец же посмотрел на меня, улыбнулся и сказал:

— Нет, матушка, веруй, веруй, что не отъест руки твоей.

Тогда я взяла хлеб и скормила его весь с таким утешением, что желала бы еще кормить его, ибо зверь был кроток и ко мне, грешной, за молитвы о. Серафима. Видя меня спокойною, о. Серафим сказал:

— Помнишь ли, матушка, у преподобного Герасима на Иордане лев служил, а убогому Серафиму медведь служит. Вот и звери слушают нас, а ты, матушка, унываешь. А о чем нам унывать? Вот если бы я взял с собою ножницы, то остриг бы его.

Тогда я в простоте сказала:

— Батюшка, что, если этого медведя увидят сестры: ведь они умрут от страха?

Но он отвечал:

— Нет, матушка, сестры его не увидят.

— А если кто-нибудь заколет его? — спросила я. — Мне жаль его…

— Нет, и не заколют: кроме тебя никто его не увидит.

Я еще думала, как рассказать мне сестрам об этом страшном чуде.

— Нет, матушка, — ответил о. Серафим на мои мысли, — прежде 11 лет после моей смерти никому не поведывай, а тогда воля Божия откроет — кому сказать".

"У всякой твари человеку смиренному соблюдается честь, — говорит Исаак Сириянин. — Приближается ли он к свирепым зверям, едва только обратят взор свой на него, укрощается свирепость их — и подходят к нему, как к своему владыке, поникают главами, лижут руки и ноги его, потому что учуяли благоухание, которое исходило от Адама до грехопадения, когда звери собраны были к нему, и он нарекал им имена в раю. Это отнято у нас, но обновил нам Христос. Сим-то и помазано благоухание человеческого рода".

Вот где христианская святость выходит из своих пределов, как бы переливается чрез край. Вот где нарушается реальным воплощением физикой метафизика христианской святости. По метафизике, все плотское противоположно духовному, все человеческое и тем более зверское — Божескому; недаром в лике дьявольском чудится лик звериный. Какое же соединение человека со зверем в Боге? Но вот св. Герасим со львом, св. Серафим с медведем — светлый лик ангельский рядом с темным ликом звериным — что это значит? Может быть, сами святые не знают. Тут вообще вся христианская святость более значит, чем знает; более вещает, чем ведает.

Христос в пустыне был со зверями. Это в начале, а в конце: проповедуйте Евангелие всей твари. — Ибо вся тварь совокупно стенает, ожидая откровения сынов Божиих. — Богочеловек искупил человечество, Богочеловечество искупит всю тварь.

Но в христианской святости это — еще не откровение, а чаяние; не тело, а тень; не заря, а зарница. То древнее помазание, "райское благоухание человеческого рода", которому повинуется тварь, возвращено христианством лишь каждому человеку в отдельности, поскольку он "свят", а не всему человечеству, не всему миру.

Дмитрий Мережковский

1914