ПРИТЧА
ПРИТЧА
ПРИТЧА — дидактико-аллегорический жанр, в основных чертах близкий басне. В отличие от нее форма П. 1) неспособна к обособленному бытованию и возникает лишь в некотором контексте, в связи с чем она 2) допускает отсутствие развитого сюжетного движения и может
[362]
редуцироваться до простого сравнения, сохраняющего, однако, особую символическую наполненность; 3) с содержательной стороны П. отличается тяготением к глубинной «премудрости» религиозного или моралистического порядка, с чем связана 4) возвышенная топика (в тех случаях, когда топика, напротив, снижена, это рассчитано на специфический контраст с высокостью содержания). П. в своих модификациях есть универсальное явление мирового фольклорного и литературного творчества. Однако для определенных эпох, особенно тяготеющих к дидактике и аллегоризму, П. была центром и эталоном для других жанров, напр.: «учительная» проза ближневосточного круга (Ветхий Завет, сирийские «Поучения Акихара», «машалим» Талмуда и др.), раннехристианской и средневековой литературы (срв. прославленные П. евангелий, напр. П. о блудном сыне). В эти эпохи, когда культура читательского восприятия осмысляет любой рассказ как П., господствует специфическая поэтика П. со своими законами, исключающими описательность «художественной прозы» античного или новоевропейского типа: природа или вещи упоминаются лишь по необходимости, но становятся объектами самоцельной экфразы — действие происходит как бы без декорации, «в сукнах». Действующие лица П., как правило, не имеют не только внешних черт, но и «характера» в смысле замкнутой комбинации душевных свойств: они предстают перед нами не как объекты художественного наблюдения, но как субъекты этического выбора. Речь идет о подыскании ответа к заданной задаче (поэтому П. часто перебивается обращенным к слушателю или читателю вопросом: «как, по-твоему, должен поступить такой-то?»).
П. интеллектуалистична и экспрессивна: ее художественные возможности лежат не в полноте изображения, а в непосредственности выражения, не в стройности форм, а в проникновенности интонаций. В конце XIX в. и в XX в. ряд писателей видят в экономности и содержательности П. возможность преодоления формальной тяжеловесности позднебуржуазной литературы. Попытку подчинить прозу законам П. предпринял в конце жизни Л. Н. Толстой. На многовековые традиции еврейской и христианской П. опирался Ф. Кафка (особенно в своих малых произведениях). То же можно сказать об интеллектуалистической драматургии и романистике Ж. П. Сартра, А. Камю, Ж. Ануя, Г.
[363]
Марселя и др., также исключающих «характеры» и «обстановочность» в их традиционном понимании. По-видимому, П. еще надолго сохранит свою привлекательность для писателей, ищущих выхода к этическим первоосновам человеческого существования, к внутренне обязательному и необходимому.