Духовные беседы с преподобным Нектарием Оптинским, записанные Надеждой Павлович

Духовные беседы с преподобным Нектарием Оптинским, записанные Надеждой Павлович

О своём рукоположении старец рассказывал: «Когда меня посвящал в иеромонахи бывший наш благостнейший владыка Макарий, то он святительским своим оком прозревал моё духовное неустройство, сказал мне по рукоположении моём краткое и сильное слово, и настолько было сильно слово это, что я до сих пор помню, сколько уже лет прошло, до конца дней моих не забуду. И много ли всего-то он и сказал мне! Подозвал к себе в алтарь, да и говорит: «Нектарий! Когда ты будешь скорбен и уныл и когда найдёт на тебя искушение тяжкое, ты только одно тверди: «Господи, пощади, спаси и помилуй раба Твоего — иеромонаха Нектария». Только всего ведь и сказал Владыка, но слово его спасло меня раз и доселе спасает, ибо оно было сказано со властью».

От какой беды спасло его это слово, осталось прикровенным, но о нескольких искушениях своих старец однажды рассказывал: одно было в первые годы его послушничества.

В молодости у него был прекрасный голос, а музыкальный слух оставался и в старости. В те первые годы своего жительства в Оптиной он пел в скитской церкви на правом клиросе и даже должен был петь «Разбойника благоразумного». Но в скиту был обычай: раз в год, как раз в Великом посту, приходил в скит монастырский регент и отбирал лучшие голоса для монастырского хора. Брату Николаю тоже грозил перевод из скита в монастырь, а этого ему не хотелось. Но и петь «Разбойника…» было утешительно и лестно. И всё же он в присутствии регента стал немилосердно фальшивить, настолько, что его перевели на левый клирос, и, конечно, больше вопрос о его переводе не поднимался.

Второе искушение обуяло его, когда он был уже иеромонахом и полузатворником. Получив мантию, он почти совсем перестал выходить из своей кельи, не говоря уже об ограде скита. Даже были годы, когда окна его кельи были заклеены синей сахарной бумагой. Сам он любил повторять, что для монаха есть только два выхода из кельи — в храм да в могилу. Но в эти же годы он учился и читать. Читал он не только святоотеческую и духовную литературу, но и научную, занимался математикой, историей, географией, русской и иностранной классической литературой. Говорил он с посетителями о Пушкине и Шекспире, Мильтоне и Крылове, Шпенглере и Хаггарде, Блоке, Данте, Толстом и Достоевском. В единственный час отдыха своего после обеда он просил читать ему вслух Пушкина или какие-нибудь народные сказки — русские или братьев Гримм.

Изучал языки — латынь и французский (по-французски он даже говорил, познакомившись с одним французом, принявшим в Оптиной Православие; по-латыни он часто цитировал); был близок с Константином Леонтьевым; тот, живя в Оптиной, читал ему в рукописи свои произведения. У художника Болотова, принявшего монашество, он учился живописи. Художник Болотов, окончивший Петербургскую академию художеств, товарищ Репина и Васнецова, основал в Оптиной иконописную мастерскую, в которой преподавал по методам Академии, и отец Нектарий сохранил интерес к живописи до конца жизни.

Уже во время иеромонашества обуяло отца Нектария желание поехать путешествовать, поглядеть дальние страны. В это время и пришло в Оптину требование откомандировать иеромонаха во флот для кругосветного путешествия, и отец архимандрит предложил это назначение батюшке. Тот с радостью стал собираться. Только уже перед самым отъездом он пошёл за напутственным благословением к старцу Иосифу, а тот не благословил. Так и пришлось батюшке остаться в Оптиной.

Третье искушение было, уже когда батюшка сам был старцем. Ему, почти семидесятилетнему, захотелось бросить старчество и уйти странником. «Только здесь я уже сам понял, что это искушение, поборол себя и остался», — рассказывал он.

В эти же годы учения и духовного возрастания старец начал юродствовать. Он носил цветные кофты поверх подрясника, сливал в один котёл все кушанья, подаваемые на трапезной, — и кислое, и сладкое, и солёное, ходил по скиту — валенок на одной ноге, башмак — на другой. Ещё более смущал он монахов не только в это время, но и в период своего старчествования своими игрушками. У него были игрушечные автомобили, пароходики, поезда и, наконец, самолёты. По игрушкам он составлял себе представление о современной технике. Ещё были у него музыкальные ящики, и он даже завёл граммофон с духовными пластинками, но скитское начальство не позволило. Для него характерен был этот интерес к общему течению жизни. До последнего года своей жизни он знакомился с современной литературой, прося привозить ему книжные новинки, расспрашивая о постановке образования в школах и вузах, знал обо всём, что интересовало интеллигенцию. Но всё это знание нужно было ему для его служения Богу и людям. Он рассказывал, как однажды, ещё до революции, пришли к нему семинаристы со своими преподавателями и попросили сказать им слово на пользу. «Юноши! — обратился он к ним. — Если вы будете жить и учиться так, чтобы ваша научность не портила нравственности, а нравственность научности, то получится полный успех вашей жизни».

Как-то одна его духовная дочь горестно говорила своей подруге в батюшкиной приёмной: «Не знаю, может быть, образование совсем не нужно и от этого только вред. Как это совместить с православием?» Старец возразил, выходя из кельи: «Ко мне однажды пришёл человек, который никак не мог поверить в то, что был потоп. Тогда я рассказал ему, что на самых высоких горах в песке находятся раковины и другие остатки морского дна и как геология свидетельствует о потопе, и он уразумел. Видишь, как нужна иногда научность».

Часто он говорил: «Я к научности приникаю».

Об истории он говорил: «Она показывает нам, как Бог руководит народами и даёт как бы нравственные уроки Вселенной».

Говоря о математике, он любил спрашивать, может ли быть треугольник равен кругу, и часто приводил святоотеческий пример: «Бог — центр круга, люди — радиусы. При приближении к центру, они сближаются между собой».

О внешнем делании он говорил: «Внешнее принадлежит вам, а внутреннее — благодати Божией. А потому делайте, делайте внешнее, и когда оно всё будет в исправности, то и внутреннее образуется. Не надо ждать или искать чудес. У нас одно чудо: Божественная литургия. Это величайшее чудо, к нему нужно приникать».

Он учил внимательности в мысли: «Перестаньте думать, начните мыслить. Думать — это расплываться мыслью, не иметь целенаправленности. Отбросьте думание, займитесь мышлением. Была «дума», которая думала, а не мыслила государственно — Наполеон думал, а Кутузов мыслил. Мысли выше дум».

О жизни он говорил: «Жизнь определяется в трёх смыслах: мера, время, вес. Самое доброе, прекрасное дело, если оно выше меры, не будет иметь смысла. Ты приникаешь к математике, тебе дано чувство меры. Помни эти три смысла. Ими определяется вся жизнь».

Он рассказывал, что в молодости много наблюдал жизнь насекомых и животных.

Однажды старец сказал: «Бог не только разрешает, но и требует от человека, чтобы тот возрастал в познании. В Божественном творчестве нет остановки, всё движется, и Ангелы не пребывают в одном чине, но восходят со ступени на ступень, получая новые откровения. И хотя бы человек учился сто лет, он должен идти к новым и новым познаниям… И ты работай. В работе незаметно пройдут годы». В это время лицо его было необыкновенно светлым, таким, что трудно было смотреть на него.

В другой раз он сказал: «Одному пророку было явление Божье не в световом окружении, а в треугольнике. И это было знамением того, что к неисследимой глубине Божьей человек не может приближаться и испытывать её. Человеку позволено испытывать окружение Божества, но если он дерзнёт проникнуть за черту, он гибнет от острия треугольника».

Говорил старец и об искусстве и литературе. «Заниматься искусством можно, как всяким делом, как столярничать или коров пасти, но всё это надо делать как бы перед взором Божьим. Есть большое искусство и малое. Вот малое бывает так: есть звуки и светы. Художник — это человек, могущий воспринимать эти другие невидимые и неслышимые звуки и свет. Он берёт их и кладёт на холст, бумагу. Получаются краски, ноты, слова. Звуки и светы как бы убиваются. От света остаётся цвет. Книга, картина — это гробницы света и звука. Приходит читатель или зритель, и если он сумеет творчески взглянуть, прочесть, то происходит «воскрешение смысла». И тогда крут искусства завершается. Перед душой зрителя и читателя вспыхивает свет, его слуху делается доступен звук. Поэтому художнику или поэту нечем особенно гордиться. Он делает только свою часть работы. Напрасно он мнит себя творцом своих произведений — один есть Творец, а люди только и делают, что убивают слова и образы Творца, а затем от Него полученной силой духа оживляют их. Но есть и большое Искусство — слово, убивающее и воскрешающее (псалмы Давида, например), но путь к этому искусству лежит через личный подвиг художника, это путь жертвы, и один из многих тысяч доходит до цели».

«Все стихи в мире не стоят одной строчки Священного Писания».

«Пушкин был умнейший человек в России, а собственную жизнь не сумел прожить».

Старец любил цитировать «Гамлета»: «Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».

Один писатель спрашивает у старца, как он считает, можно ли напечатать стихотворение, направленное против монастыря. «Печатай! Вот Мильтон писал страшные вещи и, можно сказать, даже ужасные, а всё вместе хорошо. Всегда надо творчество брать в целом».

Он говорил о необходимости для писателя продумывать каждое слово: «Прежде чем начинать писать, обмакните перо семь раз в чернильницу».

Признавая значение театра как средства народного воспитания, советуя артистам соблюдать в игре соразмерность, он однажды не благословил идти на сцену одну девушку, мечтавшую об этом. Когда его спросили, почему он не благословляет, он ответил: «Она не осилит и развратится. Здесь сила нужна. Застенчивость — по нынешним временам большое достоинство. Это не что иное, как целомудрие. Если сохранить целомудрие (а у вас, интеллигенции, легче всего его потерять) — это всё сохранит!»

Живопись, к которой он сам имел способности, была ему особенно близка.

«Теперь нет большого живописного искусства. Раньше художник готовился к писанию картины и в душе и внешне. Прежде чем сесть за работу, он всё приготовлял: и холст, и краски, а картину свою писал не несколько дней, а годы, иногда всю жизнь, как Иванов своё «Явление Христа народу». И создавались великие произведения. А сейчас — сядет работать, ан кисти подходящей нет или краски надо бежать доставать, от работы отрывается. Даже внешне не соберёт себя. И пишет всё второпях, не продумав, не прочувствовав…»

Однажды старец заметил: «А когда пишешь Ангела, нужно, чтобы свет не на него падал, а из него струился».

Старцу очень хотелось, чтобы была создана картина Рождества Христова. «Надо, чтобы мир вспомнил об этом. Ведь это только раз было! Пастухи в коротких, изодранных по краям одеждах стоят лицом к свету, спиной к зрителю, а свет не белый, а слегка золотистый, без всяких теней, и не лучами или снопами, а сплошь, только в самом дальнем краю картины светлый сумрак, чтобы показать, что это ночь. Свет весь из ангельских очертаний, нежных, едва уловимых, чтобы ясно было, что это красота не земная — небесная, чтобы нечеловеческое это было!» — прибавил батюшка с особой силой.

Одной девушке он сказал: «Почему пастухи видели в эту ночь Ангелов? Потому что они бодрствовали».

Однажды старцу показали прекрасную икону Преображения Господня, где яркость Фаворского света достигалась контрастом с чёрными узловатыми деревьями на переднем плане. Старец велел их стереть, говоря, что там, где Фаворский свет, не остаётся никакой черноты. Рассказывая, он показывал: «Когда загорается этот свет, каждая трещинка на столе светится, а там, где тени, — только более слабый свет».

Все замечания эти были плодом внутреннего духовного опыта отца Нектария. Сейчас, неся служение старца, он делился с людьми своими знаниями. Но переход из уединённой кельи к общественному служению дался ему нелегко. В 1913 году по настоянию отца Венедикта, настоятеля Боровского монастыря и благочинного монастырей, Оптинская братия собралась, чтобы избрать старца. Сначала старчество предложили отцу архимандриту Агапиту, жившему в Оптиной на покое. Это был человек обширных познаний и высокого духа, автор лучшего жизнеописания старца Амвросия, но решительно уклонявшийся и от архиерейства, не раз ему предлагаемого; от старчества он отказался наотрез. Он спасался, имея лишь несколько близких учеников. Одним из них был иеромонах Нектарий. Когда братия стала просить его указать им достойного, он назвал отца Нектария. Тот, по смирению своему, и на соборе братии не присутствовал. Когда его избрали, послали за ним отца Аверкия. Тот приходит и говорит: «Батюшка, вас просят на собрание». А батюшка Нектарий отказывается. «Они там и без меня выберут кого надо». — «Отец архимандрит послал меня за вами и просит прийти!» — говорит отец Аверкий. Тогда батюшка сразу же надел рясу и как был — одна нога в туфле, другая в валенке — пошёл на собрание. «Батюшка, вас избрали духовником нашей обители и старцем», — встречают его. «Нет, отцы и братии. Я скудоумен и такой тяготы понести не могу», — отказывался батюшка. Но отец архимандрит сказал ему: «Отец Нектарий, прими послушание». И тогда батюшка согласился.

Отец Венедикт поддержал этот выбор, но когда отец Нектарий стал уже старцем и поселился в хибарке старца Амвросия, решил испытать его. Приехав в монастырь, он послал сказать ему, что требует его к себе. А батюшка Нектарий не идёт: «Я столько лет в скиту живу и никуда не выхожу и идти не способен». Тогда отец Венедикт посылает вторично и велит сказать: «Благочинный монастырей требует тебя к себе». Тут батюшка сразу пришёл в монастырь и поклонился отцу Венедикту в ноги, а тот смеётся и говорит: «Я — благочинный, тебе в ноги кланяться не стану, а до земли поклонюсь». Потом они стали дружески беседовать.

Но всегда старец говорил о себе: «Ну какой я старец. Как могу я быть наследником прежних старцев! Я слаб и немощен. У них благодать была целыми караваями, а у меня ломтик».

Вспоминая старца Амвросия: «Это был небесный человек и земной Ангел, а я едва лишь поддерживаю славу старчества». С тонким юмором он говорил: «Я — мравий и ползаю по земле и вижу все выбоины и ямы, а братия очень высока — до облак подымается. «О, лениве, пойди ко мравию и поревнуй его житию!» — это сказал не светский писатель, а в церкви читается. Паремии слышали? А кто мы такие — батюшка Анатолий и мы? Только мравки. И вы к нам пришли. А вот Крылов, ваш петроградский библиотекарь, про мравия писал, как к нему стрекоза пришла. Вы знаете?» Батюшка начинает улыбаться, рассказывая конец басни. Однако тут же обращается к образам, творит краткую молитву и отпускает посетителя: «Вы ещё только подходите к первой ступеньке, не поднимались, а только подходите. А ещё надо пройти сквозь дверь, и никакими усилиями невозможно в неё войти, если не будет милости Божьей. А потому первым делом надо просить: Милосердия двери, Господи, отверзи мне. Всё испрашивается молитвой! Адам в раю. Заповедь «Возделывай и храни» — о молитве. А Адам беспечно только созерцал красоту, он не благодарил Бога». Смирение, любовь к ближним и покаяние батюшка считал важнейшими в духовном пути.

«Положение Иова — закон для всякого человека. Пока богат, знатен, в благополучии, Бог не откликается. Когда человек на гноище, всеми отверженный, тогда является Бог и Сам беседует с человеком, а человек только слушает и взывает: Господи, помилуй! Только мера унижения разная».

«Главное, остерегайтесь осуждения близких. Как только придёт в голову осуждение, так сейчас же со вниманием обратитесь: Господи, даруй мне зреть мои согрешения и не осуждать брата моего».

С умилением старец говорил: «У меня плохо, зато у благодати хорошо. Тем только и утешаюсь, что у благодати хорошо. А как дивно хорошо! Когда посмотрю на себя и вижу, что у меня плохо, а у брата хорошо, то и это меня утешает. У меня плохо, сознаюсь. Но у благодати хорошо и у брата хорошо. А я с братом одной веры. И «хорошо» брата и на меня переходит в благодати, не моё хорошо, а брата». Здесь поразительны слова об одной вере с братом, ибо это единство веры создаёт как бы среду для действия благодати.

Старец много предостерегал приходивших к нему против уклонения от Православия, против «живой церкви» и ложных мистических течений.

О «живой церкви» он высказывался решительно: «Там благодати нет. Восстав на законного Патриарха Тихона, живоцерковные епископы и священники сами лишили себя благодати и потеряли, согласно каноническим правилам, свой сан, а потому и совершаемая ими литургия кощунственна». Своим духовным детям старец запрещал входить в захваченные живоцерковниками церкви; если же в тех церквах находились чудотворные иконы, например Иверская, то заповедал, входя в храм, идти прямо к ней, ни мыслью, ни движением не участвуя в совершающемся там богослужении, и свечи к иконе приносить из дому или из православной церкви.

Но говорил: если живоцерковники покаются, в церковное общение их принимать. О мистике же он говорил: «Мистика — это многоцветная радуга. Один конец её упирается в море, другой — в землю, а там что — одна грязь, а у них остаётся море — высокая область… Что, поняли?» — спросил он слушателей. Образ моря в святоотеческой литературе — это образ неверного, колеблемого, обуреваемого.

Особенно боролся старец с увлечением спиритизмом. «Люди учёные часто увлекаются спиритическими учениями, искренне думая, что этим путём можно найти спасение. Ан — нет! Вот отсюда-то и проистекают болезни».

О других христианских вероисповеданиях старец говорил: «Премудрость создала себе дом на семи столпах. Эти семь столпов имеет Православие. Но у святой премудрости Божьей есть и другие дома — там может быть шесть и менее столпов и соответственно этому различные ступени благодатности». Он говорил: «В последние времена мир будет опоясан железом и бумагой. Во дни Ноя было так: потоп приближался. О нём знал Ной и говорил людям, а те не верили. Он нанял рабочих строить ковчег, а они, строя ковчег, не верили, и потому за работу свою они лишь получали установленную плату, но не спаслись. Те дни — прообраз наших дней. Ковчег — Церковь. Только те, что будут в ней, спасутся».

— А миллионы китайцев, индусов, турок и других не христиан?

Старец отвечал так: «Бог желает спасти не только народы, но и каждую душу. Простой индус, верящий по-своему во Всевышнего и исполняющий, как умеет, волю Его, спасётся, но тот, кто, зная о христианстве, идёт буддистским путём или делается йогом, — не мыслю».

О софийности в душе человеческой старец говорил, что она возгорается, когда душа воззовёт к Богу: «Отец мой и вождь девства моего!» Тогда Бог душе блудницы возвращает девственность и она становится «невестой Христовой, сестрой Слова».

Старец определял духовный путь как «канат, протянутый в тридцати футах от земли. Пройдёшь по нему — все в восторге, а падёшь — стыд-то какой!»

С тихим вздохом сказал однажды старец: «Общественная жизнь измеряет годы, века, тысячелетия, а самое главное: И был вечер, и было утро, день один (Быт. 1,5). Бывает в движении сужение и расширение, но, сколько бы человек ни прожил, всё так будет: И был вечер, и было утро, день один. Самое твёрдое — камень, самое нежное — вода, но капля за каплей продалбливает камень. Человеку даны глаза, чтобы он глядел ими прямо».

Он говорил о великой постепенности духовного пути, о том, что «ко всему нужно принуждение. Вот если подан обед и вы хотите покушать и слышите вкусный запах, всё-таки сама ложка вам не поднесёт кушанья. Нужно понудить себя встать, подойти, взять ложку и тогда уже кушать. И никакое дело не делается сразу — везде требуется пождание и терпение».

«Человеку дана жизнь на то, чтобы она ему служила, а не он ей», то есть человек не должен делаться рабом своих обстоятельств, не должен приносить своё внутреннее в жертву внешнему. «Служа жизни, человек теряет соразмерность, работает без рассудительности и приходит в очень грустное недоразумение, он и не знает, зачем живёт. Это очень вредное недоумение, и часто бывает: человек, как лошадь, везёт и везёт, и вдруг на него находит такое… стихийное препинание».

Старец заповедал ученикам своим никогда самовольно не заниматься Иисусовой молитвой; он говорил о ней: «Знай, что сначала тебе будет очень тяжело и трудно, ведь надо войти в свою душу, а там такой тебя встретит мрак, и только потом — не скоро — забрезжит свет, и надо ждать, и принять много скорби».

Батюшка много, с любовью говорил о молитве. «Молитвой, словом Божьим, всякая скверна очищается. Душа не может примириться с жизнью и утешается лишь молитвой. Без молитвы душа мертва перед благодатью. Многословие вредно в молитве, как апостол сказал. Главное — любовь и усердие к Богу. Лучше прочесть один день одну молитву, другой — другую, чем обе зараз. Одной-то будто бы и довольно».

Это не значит, что старец ограничивал молитвословие или ежедневное правило одной молитвой. Он говорил о мере новоначальных, которые имели силу сосредоточиться только на одной молитве, а другие читали рассеянно. Это — снисхождение к немощи, что старец и проявил дальнейшим примером. «Спаситель взял Себе учеников из простых, безграмотных людей. Позвал их — они всё бросили и пошли за Ним. Он им не дал никакого молитвенного правила — дал полную свободу, льготу, как детям. А Сам Спаситель, как кончал проповедь, уединялся в пустынное место и молился. Он Своих учеников Сам звал, а к Иоанну Крестителю ученики приходили по своему желанию — не звал их Креститель, а к нему приходили. Какое он им давал правило, это осталось прикровенным, но молиться он их научил.

И вот, когда ученики Иоанновы пришли к Спасителю, они рассказали апостолам, как они молятся, а те и спохватились — вот ученики Иоанновы молятся, а наш добрый Учитель нам ни полслова не сказал о молитве, и так серьёзно к Нему приступили, как бы с укором, — что вот ученики Иоанновы молятся, а мы нет. А если бы ученики Иоанновы не сказали им, то они бы и не подумали об этом, — заметил старец, поглядывая на одну послушницу, которая попросила у него молитвенного правила, узнав, что другим ученикам старец такое назначает. — А Спаситель им так: «Отче наш…» И так их и научил, а другой молитвы не давал».

«Есть люди, которые никогда не обращаются к Богу, не молятся, и вдруг случается с ними такое — в душе тоскливо, в голове мятежность, в сердце — грусть, и чувствует человек, что в этом бедственном положении ему другой человек не поможет. Он его выслушает, но бедствия его не поймёт. И тогда человек обращается к Богу и с глубоким вздохом говорит: Господи, помилуй! Казалось бы, довольно нам в молитве сказать один раз «Господи, помилуй», а мы в церкви говорим и три, и двенадцать, и сорок раз. Это за тех страдальцев, которые даже не могут вымолвить «Господи, помилуй», и за них говорит это Церковь. И Господь слышит, и сначала — чуть-чуть благодать, как светоч, а потом всё больше и больше, и получается облегчение». Одному духовному сыну батюшка сказал: «Я возжёг вам светильник, а о фитиле вы позаботьтесь сами».

О шестопсалмии. «Шестопсалмие надо читать не как кафизмы, а как молитвы. Значение шестопсалмия очень велико: это молитва Сына к Богу Отцу».

Батюшку спрашивают, как молиться о тех, о ком неизвестно, живы ли они. «Вы не ошибётесь, если будете молиться, как о живых, потому что у Бога все живы. Все, кроме еретиков и отступников. Это мёртвые. Так, если угодно, и поминайте о них, как мертвечине». «Вот вам наказ: когда готовитесь к Святому Причащению, поменьше словесности и побольше молитвенности».

Одна женщина говорит старцу: «Батюшка, сильно раздражаюсь», а он отвечает: «Как найдёт на тебя раздражение, тверди только: «Господи, помилуй». Ищи подкрепления в молитве и утешения в работе».

Сам старец молился с детской верой и простотой, иногда простирая к образам руки.

Одна его духовная дочь рассказывала, что долго сидела у него и беседовала. Потом он отпустил её. Уходя, она обернулась и увидела, что он стремительно двинулся в угол к иконам, простирая к ним руки. Она незаметно вышла. Исповеди у него — самое прекрасное и страшное, что она видела в жизни. Она всегда знала, что и без её слов он знает не только то, что она скажет, но и то, что ещё не дошло до её сознания. Он был очень строг на исповеди, указывал на духовное значение помыслов, а не только дел. Иногда же он был ласков, даже шутил. Так, он однажды дал читать исповедь по книге. Исповедница на одном месте остановилась. «Ты что?» — «Я думаю, грешна я этим или нет». — «Ну подумай! А то ты, может быть, вычеркнешь это в книжке». И улыбка.

Очень хорошо рассказывала об исповеди у него одна женщина, которая не исповедовалась с юности, от Церкви была далека, даже не отдавала себе отчёта, верит она или нет, и к старцу попала, лишь сопровождая больного мужа. Старец произвёл на неё большое впечатление, и, когда он предложил ей исповедаться, она согласилась. «Вхожу я, — рассказывает она, — а он подводит меня к иконам: «Стань здесь и молись!» Поставил её, а сам ушёл к себе в келью. Стоит она и смотрит на иконы. И не нравятся они ей — нехудожественны они, и даже лампадка кажется ей никчёмной. В комнате тихо. Только за стеной батюшка ходит. Шелестит чем-то. И вдруг начинает находить на неё грусть и умиление, и невольно, незаметно начинает она плакать. Слёзы застилают ей глаза, и уже не видать икон и лампадки, и только радужное облако перед глазами, за которым чудится Божье присутствие. Когда вышел батюшка, стояла она вся в слезах. «Прочти "Отче наш"». Кое-как, запинаясь, прочла. «Прочти "Символ веры"». — «Не помню». Сам старец стал читать и после каждого члена спрашивает: «Веришь ли так?!» На первые два ответила: «Верю». Как дело дошло до третьего члена, то сказала, что ничего здесь не понимает и ничего к Богородице не чувствует. Батюшка укорил её и велел молиться о вразумлении Царице Небесной, чтобы Та Сама её научила, как понимать «Символ веры». И про большинство других членов «Символа веры» женщина эта говорила, что не понимает их и никогда об этом не думала, но плакала горько и всё время ощущала, что ничего скрыть нельзя и бессмысленно было бы скрывать и что вот сейчас с ней как бы прообраз Страшного Суда, а батюшка о личных грехах спрашивал её, как ребёнка, так, что она стала отвечать ему с улыбкой сквозь слёзы, а потом отпустил ей грехи с младенчества до сего часа.

Однажды одна его ученица на время отошла от него, уехала, но молча очень без него тосковала; её подруга сказала старцу: «Она очень одинока сейчас». — «А что, она причащается?» — спросил старец. «Да!» — «Тогда она не одинока».

О преодолении беспричинного страха он говорил: «А ты сложи руки крестом и три раза прочитай «Богородицу», и всё пройдёт». И проходит.

Отпуская однажды в скиту осенним вечером духовных детей своих, он сказал: «Ночь темна для неверного. Верным же всё в просвещение».

Он говорил: «Не бойся! Из самого дурного может быть самое прекрасное. Знаешь, какая грязь на земле, кажется, страшно ноги запачкать, а, если поискать, можно увидеть бриллианты — вот тебе, твою шею украсить».

Батюшка строг, требователен, иногда ироничен с духовными лицами и с интеллигенцией и необыкновенно добр с простыми людьми и доступен им.

Один старик-крестьянин рассказывал: «Пропал у меня без вести сын на войне. Иду к батюшке. Он меня благословляет; я спрашиваю, жив ли сын мой. Как скажешь нам молиться за него — мы уже за упокой подавать хотели. А он так прямо мне: «Нет, жив сын твой, отслужи молебен Николаю Чудотворцу. И всегда за здравие поминай сына». Я обрадовался, поклонился, рублик положил ему на свечи. А он так смиренно тоже поклонился мне в ответ».

Батюшка с простотой давал деньги. Однажды одной духовной дочери нужны были деньги. Она попросила у старца. Он вынес с улыбкой скомканную пачку: «Вот, сосчитай эти тряпочки».

Он говорил, что милостыню надо подавать с рассуждением, а то можно повредить человеку.

Келейник его рассказывал, что он всегда хотел подробно знать нужду человека, зря не любил давать, а если давал, то щедро, на целые штиблеты или даже на корову или лошадь.

Особенно внимателен был батюшка к более грешным посетителям или восстающим против него своим духовным детям. Тот же келейник говорил, что он «девяносто девять праведных оставлял, а одну [овцу] брал и спасал».

В периоды непослушания и возмущения он был отечески ласков, звал не по имени, а «чадо моё», «овечка моя» — и возмущение стихало, потому что самая возмущённая и упрямая душа чувствовала искренность этой великой любви, о которой старец сказал однажды сам: «Чадо моё! Мы любим той любовью, которая никогда не изменяется. Ваша любовь — любовь-однодневка, наша и сегодня и через тысячу лет — всё та же».

Однажды духовная дочь спросила старца: должен ли он брать на себя страдания и грехи приходящих к нему, чтобы облегчить их страдания и утешить. Он ответил: «Ты сама поняла, поэтому я скажу тебе — иначе облегчить нельзя. И вот чувствуешь иногда, что на тебя легла словно гора камней — так много греха и боли принесли к тебе, и прямо не можешь снести её. Тогда к немощи твоей приходит благодать и размётывает эту гору камней, как гору сухих листьев, и можешь принимать сначала».

Многие считали батюшку Нектария прозорливцем, каждое движение его истолковывалось символически. Иногда это очень тяготило его. Однажды он рассказал такой случай: «У меня иногда бывают предчувствия, и мне открывается о человеке, а иногда — нет. И вот удивительный случай был. Приходит ко мне женщина и жалуется на сына, ребёнка девятилетнего, что с ним нет сладу. А я ей говорю: «Потерпите, пока ему не исполнится двенадцати лет». Я сказал это, не имея никаких предчувствий, просто потому, что по научности знаю, что в двенадцать лет у человека часто бывают изменения. Женщина ушла, я и забыл о ней. Через три года приходит эта мать и плачет — умер сын её, едва исполнилось ему двенадцать лет. Люди говорят, что вот батюшка предсказал, а ведь это было простым рассуждением моим по научности. Я потом всячески проверял себя, чувствовал я что-нибудь или нет. Нет, ничего не предчувствовал». Иногда же батюшка так же прямо говорил: «Тебе это прикровенно, а я знаю».

В высшей степени в нём была развита духовная трезвость — никакой экстатичности, никакой наигранности чувств, никакой сентиментальности в христианской любви к людям. Сам — глубокий аскет, он с любовью благословлял своих духовных детей на брак и говорил о светском воспитании детей. Когда некоторых родителей смущал антирелигиозный характер советской школы, старец говорил: «Ведь ваши дети будут советскими гражданами; они должны учиться в общегосударственных школах. А если вы хотите сохранить в них христианство, пусть они видят истинно христианскую жизнь в семье».

Он говорил приходящим к нему людям искусства: «Любите земные луга, но не забывайте о небесных».

Высоко ставил он человеческий труд. Когда одна духовная дочь его сокрушалась, как она будет жить после его смерти, без его руководства, он сказал: «Работай! В работе незаметно пройдут годы».

Вечером идти на исповедь к батюшке. Грехи я записала; а раскаяния у меня нет — один каприз. Батюшка встречает меня:

— Давай мы с тобой помолимся. Повторяй за мной: «Господи, помилуй!»

Я сначала бессознательно повторяю. А он всё выше и выше берёт:

— Господи, помилуй.

И такой это был молитвенный вопль, что вся я задрожала. Тогда он оставил меня перед иконами и сказал: «Молись», а сам ушёл к себе. Я молюсь; а когда ослабеваю, он от себя голос подаёт: «Господи, помилуй!» Когда же я всю греховность свою сознала, он вышел и стал меня исповедовать. Я говорю:

— Батюшка, я записала грехи.

— Умница. Ну, прочти их.

Я прочла. Батюшка говорит:

— Сознаёшь ли ты, что ты грешна во всём этом?

— Сознаю, батюшка, сознаю.

— Веришь ли в то, что Господь разрешил тебя от всех твоих грехов?

— Батюшка, я имею злобу на одно лицо и не могу простить.

— Нет, Н., ты это со временем простишь. А я беру все твои грехи на себя.

Прочёл разрешительную молитву и сказал мне:

— А завтра ты пойди в церковь к утрени, а оттуда приди ко мне и, что в церкви недостаточно будет, здесь покаянием дополни.

Причащение было чудным и торжественным.