Духовные писатели: спасение, аскетизм и обожение
Духовные писатели: спасение, аскетизм и обожение
В предыдущих главах мы останавливались, главным образом, на тех кризисных явлениях и проблемах, которые приходилось последовательно разрешать богословию Восточной Церкви, начиная с середины V века: о христологическом кризисе как таковом, оригенистском кризисе и о проблемах, связанных с восприятием неоплатонизма. Страстный характер вызванных этими проблемами споров свидетельствует о том, какое жизненно важное значение придавали им современники. Речь шла о таких основополагающих истинах христианской веры, как спасение человека, его отношения с Богом и его конечное предназначение.
Бог «сделался человеком, чтобы человек в Нем стал Богом», — говорит св. Афанасий, и вся его противоарианская полемика строится на этом принципиальном сотериологическом утверждении, которое утратило бы всякий смысл, если бы Слово было только тварью. Аналогично строится святоотеческая аргументация против аполлинарианства и евтихианства, которая в сжатом виде выражена в следующем высказывании св. Григория Богослова: «То, что не воспринято, — не исцелено, а то что соединилось с Богом, спасено». Если бы Сын Божий не «воспринял» и не сделал Своей собственной истинную и полную человеческую природу, спасение осталось бы пустым звуком.
В настоящей главе мы оставим в стороне собственно богословские споры, о которых шла речь до сих пор, и попытаемся определить само понятие спасения так, как оно представлено у византийских духовных писателей.
Некоторые из них принимали участие в великих богословских спорах своего времени, поскольку на Востоке центральные вопросы христианской духовности всегда были неразрывно связаны с определенным пониманием спасения. Мы увидим, какое значительное место учение о спасении занимало в системе преп. Максима Исповедника и последующем византийском богословии.
Три составляющие позволяют нам понять, какое представление о спасении было преобладающим на Востоке: святоотеческое учение об образе Божием в человеке и о первоначальном назначении человека, учение о первородном грехе и, наконец, учение об Искуплении. Мы кратко рассмотрим каждый из этих трех элементов, прежде чем вернемся к изучению византийских духовных писателей послехалкидонского периода.
При толковании Быт. 1:26–27 не существует «согласия отцов» (consensus patruin). В самом деле, включает ли понятие «образ» весь человеческий состав — душу и тело, как полагал, например, св. Ириней, еще сохранявший близкое к библейскому представление о человеке; или же оно относится только к уму (nous), как утверждала более поздняя традиция, испытавшая влияние платонической антропологии? Действительно ли существует принципиальное различие между понятием образа (eikwn) и «подобия» (omoiwsis), как утверждали св. Ириней и Ориген; или же нам следует вместе со св. Афанасием и св. Кириллом считать их синонимами? Греческая святоотеческая традиция всегда утверждала, что образ не есть внешний отпечаток, полученный человеком в начале и сохраненный человеческой природой как собственное достояние, вне зависимости от ее связи с Богом. «Образ» понимается как причастность Божественной природе. Здесь мы приведем несколько цитат из творений св. Кирилла Александрийского, автора, учение которого преобладало в рассматриваемый нами период. Для Кирилла образ Божий состоит главным образом в том, что человек есть существо «разумное» (logikos), и в этом его отличие от всех прочих тварей. Но эта разумность предполагает причастность божественному Логосу. До грехопадения Адам
чисто и непорочно сохранял в себе тот свет, которым Бог одарил его, и не растрачивал достоинства своей природы; ведь Сын Сам просвещает, как Творец, поскольку Он есть Истинный Свет, в то время как тварь просвещается через причастие свету и таким образом получает наименование света и становится светом, достигая сверхъестественного состояния посредством благодати (eis ta uper jusin anabainousa dia thn carin) Того, Который прославил тварь и венчает ее различными совершенствами.
Из этого отрывка видно, что истинное достоинство человеческой природы, как оно было задумано Богом и реализовалось в Адаме, состоит в том, чтобы превосходить самое себя и обретать просвещающую благодать. Неизвестный автор, называемый «Макарием Великим», который пользовался огромным влиянием на Востоке, пишет: «Если бы человеческое естество оставалось одно в своей наготе и не пользовалось смешением и общением с превышенебесной природой, оно никогда бы не преуспело ни в чем добром». Эти отрывки показывают, что на Востоке понятие благодати отождествлялось с понятием причастности, благодать никогда не воспринималась как тварный дар, но как участие в Божественной жизни. Как пишет Р. Лейс о св. Григории Нисском, «образом Божиим человека делает благодать»; Лейс бесспорно уверен, что св. Григорий «не знает исторического состояния чистой природы: мир был сотворен благодатью». Очевидно, что это характерно и для св. Кирилла». В греческой патристике природа и благодать не противопоставляются, но предполагают одна другую. Природа перестает быть вполне «естественной», если она отказывается от своего предназначения, то есть общения с Богом и постоянного возрастания в познании Непознаваемого.
Это учение об образе и первоначальном назначении человека определяет преобладающее в святоотеческой традиции понимание свободы. Свобода принадлежит к числу сущностных характеристик разумного творения. Это один из элементов человеческой богообразности, предполагающий участие в божественной жизни. Св. Василий Великий весьма определенно пишет, что душа Адама была «свободна от всякого принуждения, потому что она получила от Создателя свободную жизнь (auqaireton zwhn), ибо она была сотворена по образу Божию».
Так же, как и идея природы, идея свободы не противопоставляется благодати, но предполагает ее. Только до тех пор, пока человек находится в общении с Богом, он остается истинным человеком, разумным и свободным. «Человек, — пишет св. Кирилл, — с самого начала творения получил способность контролировать свои желания и мог свободно выбирать в соответствии со своими склонностями, поскольку Божество, образом Которого он является, свободно».
Но изначальная свобода предполагает и возможность падения, которое свв. Отцы определяют как бунт против Бога, а значит, своего рода самоубийство, поскольку преступление, направленное против Бога, неизбежно наносит удар по самому человеку. Вследствие греха Адам лишился общения с Богом, его природа, однажды повредившись, утратила те свойства, которыми она обладала благодаря богообщению, в первую очередь свободу и бессмертие. Адам сделался рабом низших начал собственного естества (страстей), вместо того чтобы властвовать над ними посредством разума, который связывал его с Богом. Если первоначальное существование человека предполагало свободное общение с Богом через высшие элементы человеческого состава, в особенности разум, то грехопадение повлекло за собой рабство сатане через страсти, ставшее неизбежным вследствие поврежденности человеческого естества, отпавшего от Бога.
Св. Кирилл Александрийский пишет:
Адам был создан для нетления и жизни; в раю он жил святой жизнью: его разум был всецело и всегда обращен к созерцанию Бога, его тело было в безопасности и покое, не обнаруживая никакого стремления к греховным удовольствиям, ибо в нем не существовало волнения низменных наклонностей. Но после падения, когда он вследствие греха подвергся тлению, стремление к нечистым удовольствиям поразило природу плоти, и явился жестокий закон, действующий в членах наших (Рим. 7:5,23). Вся природа сделалась больна грехом «непослушанием одного человека» (Рим. 5:19), то есть Адама. И многие сделались грешными, но не через соучастие в грехе Адама — ведь они еще не существовали — но через соучастие в его природе, подпавшей действию закона греха (Рим. 7:23, 8:2). Подобно тому как в Адаме человеческое естество восприняло болезнь тления (erresthsen thn jqoranimes ) через непослушание, потому что через непослушание страсти вошли в человеческую природу, так во Христе оно было восстановлено и исцелено, поскольку сделалось послушным Богу и Отцу и не совершило никакого греха (1 Петр. 2:22, Ис. 53:9).
Этот отрывок показывает, что, по мысли св. Кирилла, грех есть своего рода болезнь (jqora), воспринятая Адамом и переданная по наследству его потомкам. Эта смертоносная болезнь поражает всю человеческую природу и влечет ее ко греху. Однако сам грех остается виной совершившего его; по наследству могут передаваться только последствия греха, а не сама виновность. Человеческий род обладает поврежденной природой, так как он происходит от Адама, но каждая человеческая ипостась, как адамова, так и любого из его потомков, сохраняет всю ответственность за свои действия; она не разделяет адамовой вины, но «подражает» ей; даже в своем падшем состоянии человек сохраняет свободу, которая, как было сказано, есть существенная черта образа Божия в человеке. Грех лишь помрачил этот образ и ограничил свободу.
Искупление человеческой природы, совершенное Христом — новым Адамом, — в сущности, состояло в том, что безгрешная Ипостась, Ипостась Логоса, добровольно восприняла человеческую природу в том самом поврежденном состоянии, в котором она пребывала (а это подразумевало и смертность) и в воскресении восстановила первоначальное общение с Богом. Во Христе человек снова причастился вечной жизни, предназначенной для него Богом, он освободился от рабства, в которое его заключил сатана «страхом смерти» (Евр. 2:15). Подобно тому, как тление представлялось греческим Отцам, в отличие от Запада, скорее болезнью, приобретенной человечеством, чем наказанием, наложенным божественной справедливостью, так и смерть, и воскресение воплощенного Слова (жертвоприношение, в котором Христос был и Священником, и Жертвой) понимались ими как, во–первых, исполнение во Христе нашего общего назначения, а во–вторых, как новое творение, которое не могло совершиться, доколе человеческая природа Христа не стала действительно нашей, включая самую смерть. Св. Афанасий пишет:
Тело Христово было той же природы, что и у всех людей… и умер он согласно общей судьбе Ему подобных… В Теле Господа исполнялась смерть всех, и вместе с тем, смерть и тление разрушались Словом, пребывавшим и этом Теле.
Это основное направление в учении греческих Отцов об изначальном участии человека в божественной жизни, о свободе как выражении этого участия, о грехе как следствии рабства диаволу и плоти и, наконец, об Искуплении, которое восстановило человеческую природу в воскресшем Христе, определяет большинство течений в христианской духовности и аскетике византийского периода. Много поспешных, а следовательно, неверных суждений об этой духовности вынесено авторами, рассматривавшими ее с западной точки зрения, сформированной полемикой между пелагианством и учением Августина или же ансельмовой теорией Искупления. Постараемся представить главные направления вышеупомянутого типа духовности исходя из проблематики, свойственной восточному христианству, и абстрагируясь от западных мнений.
В V и VI вв., во времена великих споров между православными и монофизитами, византийское монашество переживало процесс преодоления глубокого внутреннего кризиса, отдельные черты которого встречались нам, когда речь шла об оригенизме. С момента своего возникновения монашество занимало центральное место в религиозной жизни христианского Востока. Оставляя мир и новое христианское общество, принявшее и использовавшее условия империи, монахи сделали своей миссией воплощение Церкви в ее небесном аспекте, противопоставляя его узаконенным структурам «мира сего». Поскольку христианская жизнь в целом понималась как причастие жизни божественной, как процесс обожения, от которого Адам был отлучен в результате грехопадения, но которое снова стало доступно во Христе, основной задачей монахов было осуществить это причастие во всей полноте. Такая задача, однако, требовала своей метафизики, антропологии, космологии, и неоплатонизм предложил готовую систему, которая, благодаря своему созерцательному характеру, презрению к материальному, теоцентризму, казалась прекрасно приспособленной для особенностей монашеского мировосприятия. В этом кроется успех оригенистского движения, наиболее ярко выраженного в трудах и личности Евагрия Понтийского. Евагрий представил соответствующую философскую систему, которая обосновывала монашеский аскетизм и борьбу со «страстями» плоти: дух (nous) нуждался в освобождении, ибо он, хотя и был создан бестелесным, но, злоупотребив своей свободой, ниспал с высоты первоначального величия до состояния телесности.
Система и терминология Евагрия были восприняты позднейшими поколениями монахов. Основанием этой системы являлось прежде всего различие между деланием (praxis или praktikh meqodos и созерцанием (теорией или гносисом). Делание заключается, главным образом, в борьбе со страстями (ta paqh) и исполнении евангельских заповедей. Любое греховное действие рассматривается как проявление внутреннего состояния души — страсти. Причем страсть — это не только состояние души, но и средство, используемое диаволом для порабощения человека. Поэтому для того чтобы добиться освобождения ума, нужно дойти до источника зла. Анализ мира страстей, отношений между ними и способов освобождения от них свидетельствует о том, что Евагрий прекрасно знал человеческую душу. Примером этого может служить его описание состояния духовного безразличия, «уныния»:
Бес уныния, который называется также полуденным (Пс. 90:6), тяжелее всех бесов. Он приступает к монаху около четвертого часа и осаждает душу его до восьмого; сначала заставляет его с неудовольствием видеть, что солнце медленно движется, или совсем не движется, а день будто длится сорок часов. Потом понуждает его почасту посматривать в окно или даже выходить из келлии — взглянуть на солнце, чтоб узнать, сколько еще до девятого часа (времени вечерни и приема пищи), причем не преминет внушить ему поглядеть туда и сюда, нет ли кого из братии… Тут же он вызывает у него досаду на место и на образ жизни, и на рукоделие, прибавляя, что иссякла любовь у братии и нет утешающего. Если в те дни кто–нибудь оскорбил монаха, то и это напоминает демон к умножению досады. Затем заставляет его желать других мест, где было бы удобнее находить все необходимое, а рукоделие было бы менее трудно, но более прибыльно, ведь Богу везде можно поклоняться. Вместе с тем вызывает воспоминания о домашних и о прежнем довольстве, а тут пророчит долгую жизнь, представляет труды подвижничества, и всякие употребляет хитрости, чтоб монах наконец оставив келлию, бежал с поприща.
Этот текст, столь конкретный, столь близкий жизни пустынных монахов, которую вел и сам Евагрий, показывает не только, что автор — ученый–неоплатоник, но и что он свидетельствует о лично пережитом опыте. Аналогично Евагрий анализирует и другие страсти, овладевающие душой: чревоугодие, блуд, сребролюбие, печаль, гнев, тщеславие, гордость, — всякий раз показывая, через какие стадии проходит каждая из них, овладевая душой, и противопоставляет им соответствующие добродетели. Все страсти можно победить верой, которая приводит к воздержанию и в конце концов — к бесстрастию (apaqeia), высшей цели делания. Благодаря бесстрастию, человек становится свободным и может развивать в себе божественную любовь (agaph), всецело предаваясь созерцанию (qewria), самым ярким проявлением которого является непрестанная «умная» молитва.
Молитву, основной труд монахов, буквально понимавших предписание Павла: «Непрестанно молитесь» (1 Фес. 5:17), Евагрий рассматривал как главное средство освобождения ума:
Нерассеянная молитва есть высшее достижение ума…, восходящего к Богу… Состояние молитвы есть бесстрастие, которое благодаря высшей любви возносит премудролюбивый дух на умные вершины. Молитва — это делание, достойное ума, иными словами, лучшее и самое подходящее его применение.
Освобождение ума подразумевает, согласно Евагрию, дематериализацию. Молитва для него — «преддверие невещественного ведения» (prooimion ths aulou gnwsews): «Невещественный, иди к Невещественному, и уразумеешь», — вот его совет монаху. По словам Владимира Лосского, «перед нами — совершенно оригенистская концепция: как и для Оригена, для Евагрия yuch (душа) является искажением nous (ума), который, становясь материальным, отходит от Бога. Но он снова становится «умом» в созерцании, совершеннейшая стадия которого — чистая молитва».
Вернувшись к своему первоначальному назначению, ум сможет созерцать творение (jusikh qewria) не через кривое зеркало страстей, пленявших его, но в свете божественного Логоса, с Которым отныне он находится в общении. И, наконец, ум сможет созерцать и познавать Самого Бога, т. е. иметь доступ к истинному богословию, ведению Святой Троицы, что Евагрий отождествляет с Царствием Божиим. Высшая стадия восхождения души к Богу не требует для ума «выхода из себя», поскольку оригенистская метафизика основывается на признании природного родства между божественным и умственным:
Когда мы рассматриваем материальные сущности, мы вспоминаем о созерцании их; а когда мы получаем созерцание, то снова удаляемся от материальных сущностей. Но не так происходит с нами в отношении Святой Троицы; ибо здесь только сущностное созерцание… Когда nous, получит существенное знание, его также назовут Богом, ибо и он сможет творить различные миры Бог не является трансцендентным по отношению к уму; однажды очищенный, освобожденный от материи и «простой» в своем созерцании, ум видит Бога как Он есть, в Его сущности. Здесь Евагрий расходится и с каппадокийцами, и с Псевдо–Дионисием, которые твердо придерживались идеи божественной трансцендентности.
Учение Евагрия о молитве стало классическим в византийском православном мире. Изъятое из метафизического контекста автора, оно целыми поколениями рассматривалось как выражение духовности, унаследованной от каппадокийцев, в особенности от св. Григория Нисского. В сочинениях последнего учение о «духовных чувствах» основывалось на идее природного превосходства ума (nous) над материей, но оно не подразумевало ни метафизической независимости ума от тела, ни имманентности Бога уму. Как уже отмечалось, евагрианский оригенизм учил о предсуществовании умов (noes) и их природной благости и обещал им всеобщий апокатастасис. Евагрий считал Христа просто умом, избежавшим падения и материализации. Согласно Евагрию, «умная молитва» есть средство спасения par excellence, которое возвращает ум к его первоначальному назначению, — для этого не нужно ни Воплощения, ни благодати; подобный тезис вел к крайней форме пелагианства. Этой опасности удалось избежать только потому, что евагриево учение о молитве (которое сделалось известным под псевдонимом св. Нила) было включено в систему христианской метафизики и обрело иное значение. Тем не менее, соблазн оригенизма оставался чрезвычайно сильным для восточного монашества в V и VI вв. Наиболее впечатляющий пример этому — монахи–исохристы, которые утверждали, что становятся «равными Христу», восстанавливая свой ум в созерцании Бога, ибо и сам Христос был лишь умом, не претерпевшим падения.
Против соблазна оригенизма было направлено не только официальное осуждение 553 года. В самом монашестве сильное влияние имела еще одна тенденция, одновременно духовная и богословская.
Доведенная до крайности эта тенденция представляла опасности «мессалианства». Несколько раз осужденная, мессалианская ересь известна нам лишь по кратким заметкам православных полемистов. За исключением (вероятным) одного сирийского произведения, «Книги Степеней», ни один документ не может быть с уверенностью приписан мессалианам и считаться, таким образом, надежным источником для определения их учения. Но в наше время, в связи с тем что ряд духовных сочинений, известных за авторством святого Макария Египетского, стали приписывать неизвестному мессалианскому автору (иногда отождествляемому с неким Симеоном из Месопотамии), появилась проблема влияния мессалианских текстов в грекоязычной среде. Упомянутые сочинения занимают настолько важное место в истории духовности христианского Востока, антиоригенистское влияние их было так велико, что если заподозрить эти труды в мессалианстве, то с неизбежностью придется усомниться в том, что эта духовность в целом является подлинно христианской. Так, И. Хаусхерр решился написать: «Великая духовная ересь христианского Востока — это мессалианство». Общий характер этого суждения, относящегося не только к византийской эпохе, но и ко всей истории святости на Востоке вплоть до самого последнего времени (не может быть сомнения в том, что, например, Серафим Саровский должен быть назван «мессалианином», если к нему применять те же критерии), заставляет нас кратко обсудить его здесь, хотя труды «Макария» относятся к IV веку и, следовательно, не входят в «византийскую» эпоху, которую мы изучаем.
Наиболее подробные описания мессалианских учений, которыми мы располагаем, принадлежат константинопольскому священнику Тимофею и святому Иоанну Дамаскину. В них нашли отражение осуждения, которым эта секта подверглась в предшествующую эпоху, в частности на соборе в Сиде, возглавляемом около 390 года Амфилохием Антиохийским, учеником и другом святого Василия Великого. Именно на основании тех списков мессалианских ересей, которые " приводят Тимофей и Иоанн Дамаскин, Г. Дерриес счел возможным отождествить «Слова» Макария с «Аскетиконом» мессалиан. Одни историки признали его заключения, другие — подвергли критике. Недавно Луи Буйе смог наконец констатировать, что «тот род пан–мессалианства, который историки в течение последних двадцати лет умудрялись находить у самых разных греческих духовных авторов V века и далее, теперь рассеивается». Как бы то ни было, вопрос этот важен, поскольку он касается всей византийской духовной жизни в целом, и нам нужно кратко его рассмотреть.
Анализируя тексты Макария, к которым восходят, согласно Деррису, списки Тимофея и Иоанна, можно, конечно, констатировать некоторое количество весьма впечатляющих словесных совпадений. Повествования о чудесах и о видениях, рассказы о духовной жизни, разного рода общие места, несомненно, имели хождение в кападокийских монашеских кругах, где возникли Макарьевские писания и где мессалианство было осуждено с самого своего зарождения. К тому же из древних источников известно, что некоторые мессалиане не отходили открыто от Церкви и поэтому православные и мессалианские монахи могли принадлежать к одной и той же духовной среде. Этого вполне достаточно для объяснения сходства некоторых выражений у мессалиан и Макария. Однако, если глубже вникнуть в наследие Макария во всем его объеме, то станет очевидно, что ему не просто чужд еретический элемент, присутствующий в мессалианстве, — а что мы находим у Макария явное противодействие основным тезисам мессалианства. Мессалиане осуждали рукоделие (Тим. 13, Ин. 17), пост и аскетизм (Тим. 9:16; Ин. 17), презирали брак, таинства Церкви и ее иерархию (Ин. 17), считали, что добрые дела, в частности милостыня бедным, бесполезны, поскольку спасение достигается только молитвой (Тим. 15; Ин. 17); они исповедывали савеллианские (Тим. 6) и докетистские взгляды (Тим. 8) и странные верования о творящем огне (Ин. 11). Ничего подобного, конечно, нет у Макария — напротив, он восстает против этих искажений монашеской духовности. Его осуждение монаха, который под предлогом молитвы стал бы пренебрегать другими обязанностями, в частности служением братии, и может и должно пониматься как прямое нападение на мессалианство. Отказ от всякого рукоделия является действительно отличительной чертой мессалианства повсюду, где бы оно ни появлялось. Проблема дуализма, т. е. сосуществования в душе благодати и злых сил (еще одна еретическая черта мессалианства, отмеченная православными полемистами (Ин. 1,2,3,13; Тим. 1)), можно найти и у Макария, но, как справедливо отмечает Л.Буйе, последний «вовсе не считает это сосуществование нормальным: если в духовном человеке благодать постоянно встречается с грехом, то она непрестанно с ним борется». В действительности ни один из приводимых Деррисом текстов не предполагает метафизического дуализма добра и зла в душе; в них развивается Павлова тема «ветхого» и «нового» Адама, которые неизбежно сосуществуют в человеке, пока он не войдет всецело в эсхатологическую полноту. Наконец, Макарий решительно восстает против мессалианства в своем учении о крещении: действительно, все источники подтверждают, что, по мессалианам, крещение не дает ни очищения, ни нетления и, следовательно, оно «бесполезно» (Ин. 4,5,6,17; Тим. 2,3,12). У Макария же ссылки на крещенскую благодать бесчисленны, так же, как и тексты о реальности причащения Евхаристии. Крещение для него есть необходимый залог духовного восхождения.
Божественный Дух Утешитель, дарованный апостолам и через них единой и истинной Церкви Божией, различными способами сопровождает соответственно вере каждого из тех, кто приходит к крещению с чистой верой.
«Соответственно вере» в этом тексте очевидно означает, что человеческое усилие необходимо и после крещения, и что если его нет, то в душу возвращается сатана: следовательно, крещение есть не магический акт, обеспечивающий безгрешность, но дар благодати, сопровождающей свободное устремление человека к Богу.
Параллелизм, который можно установить между Макарием и мессалианами на основании списков Тимофея и Иоанна Дамаскина, только подчеркивает их противоположность в основных пунктах вероучения. Первостепенно важное сходство между «Великим посланием» Макария и «Христианским установлением» (De Institute christiano) св. Григория Нисского, выявленное В. Йегером, разъясняет нам характер и направленность «Макариева Корпуса», а также указывает на то, что он появился в среде малоазийского монашества. Святому Василию Великому, кодификатору монашеских правил, так же как его ученикам и друзьям Григорию Нисскому и Амфилохию Иконийскому, пришлось бороться в Малой Азии с искаженными формами христианского подвижничества: с евстафианами, осужденными на Гангрском Соборе (около 341 г.), монашество которых оправославил св. Василий (мы знаем, что св. Василий был учеником Евстафия Севастийского), и с мессалианами, анафематствованными на соборе в Сиде (около 390г.). Но и св. Григорий Нисский, и «Макарий» прибегают к «мессалианским» учениям, убирая элементы, несовместимые с православной церковной традицией. Не столь важно, кто кому предшествовал: св. Григорий Нисский — Макарию, как полагает Йегер, или, согласно мнению Грибомона, Макарий — св. Григорию. Существенно то, что оба они преследовали одну апологетическую задачу: отняв у мессалиан право монополии на монашескую духовность, придать последней правильную перспективу и цель. Возможно, в некоторых случаях Макарий выходил за границы православия, которые в то время не могли быть очень четкими. Мы же полагаем, что те авторы, которые возводили на Макария обвинения, исходили из более поздних и определенно западных категорий, что казалось им само собой разумеющимся. Что касается духовной традиции Византии, то она всегда видела в Макарии великого учителя обожения человека во Христе духом Святым; через него она испытала влияние библейского понимания спасения, во многих отношениях более подлинного, нежели духовность Евагрия.
В духовной традиции христианского Востока различные элементы аскетики Евагрия и Макария должны пониматься в свете общих положений о природе греха, изначальном назначении человека и спасении, понимаемом как обожение, о чем уже упоминалось в начале данной главы. Так, учение Евагрия о страстях, будучи включенным в великую духовную традицию Византии, говорит о повреждении человеческой природы; грех как особое действие является лишь внешним выражением нашего «страстного» существования, нашего поврежденного и смертного состояния. Став смертным в результате Адамова греха, человек привязывает себя к низшим сферам материального существования, оказывается в зависимости от потребностей плоти и позволяет «князю мира сего» властвовать над собой. Борьба со страстями далеко выходит за рамки простых запрещающих заповедей, которые составляли суть ветхозаветного Закона и были связаны лишь с поступками. Эта борьба предполагает возвращение к первоначальному равновесию между духом и материей, человеком и миром и, наконец, между человеком и Богом. Такое равновесие осуществилось во Христе, новом Адаме, в котором христианин обретает свое истинное существование. На Востоке понимание греха как, главным образом, выражения соответствующей страсти объясняет то, что на Востоке духовный наставник играл роль скорее целителя, чем судии;на него смотрят прежде всего как на наставника и гораздо меньше — как на судию, облеченного властью «вязать и решать». Кроме того, многие стороны аскетической традиции христианского Востока могут показаться западному наблюдателю пелагианскими. Выше упоминалось, что именно по этой причине обычно осуждается так называемое мессалианство Макария. В действительности, если те же критерии приложить к Евагрию, он гораздо скорее подпал бы под осуждение. Потому что оба они, с одной стороны, принципиально отождествляли истинное видение Бога с Царствием Божиим и спасением, а с другой стороны, считали, что оно зависит от человеческих усилий, состоящих в аскетическом делании и непрестанной молитве. Тем не менее, если вспомнить, какое понятие об образе Божием преобладало у греческих Отцов, то взаимоотношение между благодатью и человеческой свободой оказывается иным, отличным от того, что на Западе вызвало оппозицию Августина против Пелагия: природа, а следовательно, и истинная свобода, предполагает общение с Богом по благодати. Отсюда происходит синэргизм и св. Григория Нисского и св. Макария, который представляет собой не богохульное соположение божественной благодати и человеческих усилий, а конкретное осуществление в Иисусе Христе первоначального образа человека. На Западе, как известно, этот синэргизм в лице преп. Иоанна Кассиана обвинялся в полупелагианстве, но такое суждение выносилось исходя из с категорий, чуждых восточной святоотеческой традиции. Так, св. Григорий Нисский пишет:
Если бы некая необходимость управляла человеческой жизнью, то образ в таком случае был бы ложным, поскольку подвергался бы изменению посредством чего–то отличного от Первообраза. Как можно назвать кого–либо образом самовластной природы, если он подчинен и порабощен необходимости? То, что было создано во всех отношениях по образу Божества, несомненно, должно по своей природе обладать свободной и независимой волей, для того чтобы участие в божественных совершенствах стало наградой за добродетель.
Макарий развивает ту же идею в следующем характерном отрывке:
Божественная благодать устроила вещи таким образом, что каждый участвует в духовном возрастании по своему выбору, согласно собственной воле, собственному труду и собственным усилиям, соразмерно своей вере и усердию. Чем больше человек любит, чем больше он отдается борьбе, душевной и телесной, для того, чтобы исполнить заповеди, тем большего духовного возрастания и обновления ума он достигает в Духе; приобретая спасение по благодати и божественному дару, но получая по вере, по любви и посредством подвига свободного избрания, совершенствование и возрастание в полную меру духовного возраста. Так вечная жизнь будет унаследована не только по благодати, но и по всей праведности, поскольку не одной божественной благодатью и могуществом, без человеческого содействия (sunergia) и усилия достигается это продвижение; и не одной собственной властью человека, его подвигом и его силой без содействия Святого Духа достигается полное осуществление божественной воли и полная мера всей свободы и чистоты.
Подобный отрывок может быть понят в пелагианском или полупелагианском смысле, если не признавать, что человеческая свобода и усилия могут осуществляться лишь в причастии божественной жизни, в подлинном общении с Первообразом, образом Которого является человек, другими словами, в том что христианский Восток называет обожением. Именно защищая возможность и реальность такого общения с Богом во Христе, св. Афанасий боролся с арианством, а св. Кирилл — с несторианством: в этом для них заключалась сама суть Евангелия. И именно для того чтобы подчеркнуть необходимость содействия человеческой свободы в деле спасения, традиция, восходящая к Макарию (в Византии она сохранялась в различных формах блаж. Диадохом Фотикийским, преп. Максимом Исповедником, преп. Симеоном Новым Богословом и многими другими), настаивала на том, что участие человека в божественной жизни имеет осознанный характер. Здесь и речи нет о каком–либо подспудном мессалианстве, поскольку и сам Макарий и все его ученики утверждали необходимость крещения как объективного начала жизни во Христе; следовательно, они признавали, что божественная благодать никоим образом не связана сознанием человека; они хотели просто подтвердить, что когда человек достигает сознательного возраста, то его содействие собственному спасению предполагает непосредственную, личную встречу с Богом.
Эта встреча, каким бы словом она ни обозначалась: единение, созерцание, видение, ведение, обожение, — подразумевает, что душа становится единой с Богом, поскольку она не может видеть Его, пока остается одинокой, предоставленной собственным силам. Вероятно, все недоразумения, связанные с так называемым «мессалианством» Макария и «полупелагианством», которым якобы окрашено аскетическое учение греческих Отцов, объясняются тем, что к ним прилагают критерии, исключающие идею общения с Богом и участия в божественной жизни. Но именно эти понятия и лежат в основе их духовности. Человек призван участвовать в Боге, причем без какого–либо смешения его природы с Божественной, без какого–либо ограничения его свободы; наоборот, в этом общении он находит «с чувством совершенной уверенности в сердце» (en pash aisqhsei kai plhrojoria) свое собственное предназначение, продолжая борьбу с сатаной, удерживающим свою власть до Судного Дня.
В контексте учения Макария непрестанная молитва, о которой Евагрий говорил в рамках оригенистской метафизической системы, получила определенный христоцентрический характер: она стала молитвой Иисусовой. Священный характер «имени» Божия хорошо известен из Библии. Имя Яхве произносилось лишь раз в году первосвященником в Святая Святых ветхозаветного храма. Но после Воплощения это имя, отождествившееся с именем Иисуса, должно постоянно быть в памяти каждого верующего; ибо во Христе Бог стал имманентен нам и доступен причастию. Этот специфически христианский характер иноческой молитвы ясно выражен замечательным ученым–богословом пятого века Диадохом Фотикийским. Заимствовав евагриеву идею молитвы как «умного делания», он пишет:
Когда мы памятью о Боге преграждаем уму все пути, то он непременно требует от нас такого дела, которое бы удовлетворила его потребность в делании. Поэтому ему нужно дать молитву Иисусову как единственное занятие, всецело соответствующее его стремлению. Ибо никто, как писано, не может назвать Иисуса Господом, как только Духом Святым [1 Кор. 12:3]… Потому что все, кто размышляет непрестанно в глубине своего сердца об этом святом и славном имени, смогут также в конце концов видеть свет собственного ума… Тогда действительно душа содержит в себе самую благодать, которая молится и вопиет с ней вместе: Господи Иисусе; подобно матери, которая научает ребенка слову «отец», повторяя его вместе с ним, пока не приучит его вместо детского лепета ясно звать своего отца даже и во сне.
Практика Иисусовой молитвы преобладает в восточном монашестве и по сей день: она является главным элементом византийского исихазма (hsucia: покой или созерцание). Основанная на синэргии человеческих усилий и божественной благодати, постоянная молитва является деланием ума, освобожденного от страстей. Исаак Сирин пишет:
Когда Дух основывает свое жилище в человеке, последний более не может перестать молиться, ибо Дух в нем никогда не прекращает молитву. Спит он или бодрствует, молитва неотделима от его души. Когда он ест, когда он пьет, когда он лежит в постели или — трудится: когда он погружен в сон, благоухание молитвы самопроизвольно исходит из его души. С этих пор он научается молиться не в отведенное для того время, а всегда.
У преп. Иоанна Лествичника, автора «Лествицы», мы тоже находим описание молитвы исихастов: «Исихия есть непрерывное поклонение и служение Богу. Пусть памятование об Иисусе станет твоим дыханием, и ты поймешь пользу исихии».
Традиция исихазма принимала различные формы на протяжение веков, но она оставалась единой в своей духовной сущности: во Христе (en Cristw) человек обретает свое первоначальное назначение, вновь сообразует свое существование с божественным первообразом, открывает истинную свободу, которую он потерял из–за рабства сатане, и использует эту свободу при содействии (sunergia) Святого Духа для того, чтобы любить и познавать Бога. Тогда он сможет, предвосхищая сроки, стать причастником Царства, о котором Христос сказал, что оно «внутри» нас, и опытно познать, что есть истинный божественный свет. Макарий пишет:
Как солнце во всем подобно себе, не имея в себе ничего низменного, но всецело сияя светом, все есть свет и одинаково во всех своих частях, или как в огне свет его весь подобен сам себе, не имея ничего главного или второстепенного, большего или меньшего, так и душа, которая была вся озарена несказанной красотой славы света лика Христова и наполнена Святым Духом, достойная стать жилищем и храмом Бога, вся есть око, вся есть свет, вся есть лик, вся есть слава и вся есть дух, ибо Христос украшает ее таким образом, ведет ее, направляет, поддерживает и наделяет духовной красотой.
Именно обожение (qewsis) святоотеческая традиция христианского Востока считает конечной целью духовной жизни. Именно оно придает мистический характер византийской духовности. Однако термин «мистицизм» следует употреблять только в кавычках, так как во всех современных западных языках он ассоциируется с субъективным и эмоциональным, а, следовательно, непостоянным и недоказуемым религиозным опытом. В святоотеческой литературе говорится совершенно об ином. В действительности единение с Богом и видение света, о котором говорят Отцы, — реальность вполне объективная, вполне осознанная и вполне личная: дилеммы между благодатью и свободой воли человека, между божественным действием и человеческим усилием, им вызванным и ему соответствующим, для них не существует.
Все существует, причаствуя Единому Сущему, но у человека — особый образ участия в Боге, отличный от пути всей прочей твари: он приобщается Богу свободно, потому что несет в себе образ Творца. Обожение и есть это свободное и сознательное приобщение к божественной жизни, свойственное лишь человеку. Поэтому единство с Богом, о котором учат Святые Отцы, никогда не понималось как растворение человеческой личности в божественной бесконечности — наоборот, оно является исполнением его свободного и личного предназначения. Отсюда и та настойчивость, с какой византийские духовные писатели утверждают необходимость личной встречи со Христом, которая ведет к обожению всего человека в предвосхищении всеобщего телесного воскресения. Макарий говорит:
Царство света и Иисус Христос, Небесный Образ, уже сегодня таинственно озаряет душу и царствует в душах святых; и все же Христос сокрыт от людских глаз и истинно является лишь очам души, и это до дня воскресения, когда тело само будет восстановлено и прославлено светом Господа, который уже сейчас присутствует в душе.
Именно эту реальность обожения, доступную человеку во Христе, и защищал св. Афанасий, когда провозгласил в противовес Арию великий принцип святоотеческого богословия: «Если Бог не стал человеком, человек не может стать Богом». А мистика имени Иисуса, т. е. Личности или Ипостаси воплощенного Слова, воспринявшего человеческую природу и являющегося поэтому новым Адамом, сама тесно связана с учением Никейского, Ефесского, Халкидонского и Константинопольского Соборов.