Видение невидимого: иконоборческий кризис

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Видение невидимого:

иконоборческий кризис

Византийский Восток — единственный географический регион в христианском мире, где проблема религиозного образа породила богословский спор, длившийся более века. У этого явления есть психологические и исторические причины. Христианское благочестие грекоязычных стран было укоренено в традиции, согласно которой религиозное изображение занимало обязательное место в богослужении, в то время как сирийское или армянское христианство, не воспринимая изображение враждебно, не имело тенденции делать образ объектом поклонения, а воспринимало его с чисто дидактической стороны, как простую иллюстрацию Писания. Возможно, обе тенденции продолжали бы мирно сосуществовать в одной Церкви, если бы указы импе–раторов–иконоборцев не поставили этот вопрос со всей остротой, вынуждая тем самым богословов выра–ботать сами принципы иконоборчества и иконопочи–тания. То, что проблема имела христологическое из–мерение, стало очевидно с самого начала спора, одна–ко те христологические формулы, которые были вы–званы к жизни иконоборческим отрицанием изобра–жения, окончательно выработались только во второй половине VIII века.

Историки все еще спорят о мотивах, которые побудили императоров–иконоборцев Льва III Исавра (717–741), Константина V Копронима (741–775) и их последователей бороться против изображений. Разумеется, нельзя объяснить непреклонность и даже фанатизм, с которым императоры старались уничтожить прочно установившийся обычай Греческой Церкви, только тем, что они принадлежали к «восточной» или «семитической» традиции, отличной от «эллинизма». «Холодная война, которую они постоянно вели против не приемлющего изображений ислама; их чувствительность к упрекам в идолопоклонстве, которые постоянно бросали византийским христианам мусульмане, представлявшие себя приверженцами чистейшей религии; и их решительные «цезарепапистские» устремления, побудившие Льва III начать радикальную реформу Церкви и доведшие его сына Константина до борьбы с монашеством, этим оплотом христианской бескомпромиссности, — все это были более важные причины для неприятия ими изображений, чем соображения национального или культурного порядка.

В самом начале иконоборцы как будто не выдвигали богословских аргументов в защиту иконоборчества. Сформулировать богословское обоснование вынудило их то сопротивление, которое они встретили. И поскольку не могло быть и речи о том, чтобы прибегнуть к аргументам ислама, главного врага, с которым следовало сражаться, они были вынуждены черпать из источников, авторитет которых признавался Церковью. Кроме Ветхого Завета с его бесчисленными обличениями идолопоклонства, они обратились, с одной стороны, к оригенистской традиции, которая, несмотря на осуждение 553 года, жила в умах тех, кто продолжал мыслить категориями неоплатонизма, а с другой стороны — к христологии, близкой монофизитству Севира. Как только иконоборчество достигло «богословской» стадии, оно стало развиваться исключительно в религиозных категориях эллинизма.

В первые века христианства запрещения Ветхого Завета, относящиеся к идолослужению, пришли в острое противоречие с религиозными обычаями греческого мира. Идолы, которых христианские апологеты считали «демонами», стали главным символом язычества. Антихристианские полемисты должны были найти для них метафизическое оправдание. Неоплатоники, такие, как Порфирий, Келье, император Юлиан, взялись за эту задачу. С одной стороны, они настаивали на учительном значении образов и статуй, с другой — прибегли к понятию вещественных символов, выражающих вечные и духовные реалии.

Однако полемика между христианами и язычниками в первые три века поставила неоплатоников в парадоксальное положение. Она вынудила их предпринять защиту материальных изображений, в то время как их метафизика считала материю по сути низшим способом существования. Отсюда появилась их относительная концепция образа как средства доступа к божественному первообразу, необходимого до тех пор, пока этот первообраз остается скрытым материальными пределами нашего здешнего существования. Тем не менее они не упустили возможность контратаковать, подвергая критике христианское учение о Воплощении: «Имеют ли христиане право, — спрашивали они, — ругать идолов, когда сами почитают Бога, ставшего плотью?»

«Человеческая плоть [Иисуса], — пишет Келье, — была более тленна, чем золото, серебро или камень; она была сделана из самой нечистой грязи». Мысль Порфирия аналогична мысли Кельса: «Если некоторые эллины и легкомысленны настолько, чтобы верить в то, что боги живут внутри идолов, то их учение все же значительно чище, чем у тех [христиан], которые верят, что Божество вошло в утробу Девы Марии, стало зародышем, было рождено и повито в пелены, исполнено крови, перепонок, желчи и еще более низких вещей.

Эти неоплатонические тексты III века затрагивают самое основание вопроса об образах, показывая замешательство обеих сторон. Во втором и третьем веках мы видим, как неоплатоники, чья метафизика презирала материю, защищали поклонение образам, а христиане, вера которых основана на Воплощении, этому противостояли. Очевидно, что эти точки зрения должны были быть приведены в более логическое соответствие. Так, один современный историк пишет: «Наступил такой момент между третьим и седьмым веком, когда христиане восприняли языческие аргументы». И действительно, с того времени, когда язычество перестало представлять реальную опасность для Церкви, в христианской письменности появляется множество примеров одобрительного отношения к изображениям». Все, что можно было с пользой воспринять из древнегреческой культуры, заимствовалось новой религией, причем новая религия, воспринимая эти античные черты, чаще всего придавала им новое значение. Так было и с образами.

Разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы формально примирить библейское Откровение с идолопоклонством. Образ, нельзя было отождествить с Первообразом. Впрочем, христианские богословы, воспитанные неоплатонической школой, прекрасно знали, что, по неоплатоникам, отношения между образом и Первообразом не сводятся к отождествлению. Образ был просто вещественным символом умопостигаемой реальности, предназначенным возвышать ум к божественному. Это учение об образе было принято оригенистской школой и в VI веке встречается у Псевдо–Дионисия. Прежде всего оно применялось к Самому Логосу, образу, который являет Отца и который, будучи образом, подчинен Своему Первообразу. Это учение применялось к человеку, сотворенному по образу Божию, к тем образам абсолютного, которые человеческий ум открывает в творении и к историческим событиям, о которых рассказывается в Библии и которые рассматриваются как аллегории мира духовного. Материальные образы — объекты почитания, также получают свое место, впрочем весьма скромное и неоднозначное, в иерархической концепции мироздания, унаследованной школами Оригена и Дионисия от неоплатонизма. Образы эти в лучшем случае являются средствами воспитания души, пока она еще находится на низших ступенях своего восхождения к божественному, ведь окончательное ее назначение, несомненно, в возвращении в изначальное невещественное состояние созерцания Бога. В худшем случае образы воспринимаются как материальные помехи, отвлекающие душу от возвращения к невещественному Первообразу.

Итак, в конкретных вопросах, разделявших в начале VIII века православных и иконоборцев, оригенистская позиция, восходящая к неоплатонизму, и по существу двусмысленная, не могла дать решающих аргументов ни иконоборцам, ни православным.

Иконоборцам недоставало ссылок на святых Отцов, в которых бы прямо осуждалось почитание образов; в их распоряжении были только фрагменты из сочинений св. Епифания Кипрского, причем сомнительной подлинности, и письмо Евсевия Кесарийского к Констанции, сестре императора Константина. Аутентичность и иконоборческий характер этого письма не вызывает сомнений. В нем содержится очень ясное изложение оригенистского учения о спасении. «Зрак раба», принятый Словом, не относится более к сфере реального. Бесспорно, Господь воспринял его, но только для того, чтобы преобразить в реальность божественную; поэтому важно, чтобы христиане, если они желают восхитить Его славу, к которой стремятся, созерцали Бога в чистоте сердца, а не в искусственных образах истекшего исторического прошлого. «Плоть Христа ныне растворена (anakekrasqai) Божеством», — пишет Евсевий, используя термины, которые позднее станут известны как монофизитские, и свидетельствуя тем самым, что оригенизм с его отрицанием собственного значения плоти и равнодушием к реальности Воплощения был готов стать на позиции Евтихия.

Таким образом, очевидно, что все споры об изображениях включали в себя христологическую проблему. Уже такие авторы, как Кельс и Порфирий, обвиняли христиан в непоследовательности, поскольку они отрицали священные изображения и в то же время верили в Воплощение. Метафизика Оригена одухотворила понятие образа именно потому, что Boплощение как исторический факт было отодвинуто на задний план. В VIII веке наступление, начатое императорами–иконоборцами против священных изображений, неизбежно должно было снова поставить христологический вопрос. Обе стороны вынуждены были прибегать к оригенистским и псевдо–дионисиевых аргументам: иконоборцы, чтобы оправдать спиритуалистские взгляды и христологию с монофизитским уклоном, православные же для того, чтобы создать богословие образа, основанное на исторической реальности Воплощения, которую образ и призван отражать Так, в церковной истории начался новый этап христианизации наследия Оригена и Дионисия.

Христологическое измерение проблемы образа проявлялось еще до начала иконоборческой смуты, в знаменитом 82–м каноне Пятошестого собора (692 год).

На некоторых почитаемых образах Предтеча представлен указывающим перстом на агнца. Это изображение принималось как символ благодати, но это было сокровенным образом истинного Агнца, Христа Бога нашего, Который явился нам согласно закону. Благожелательно принимая эти древние изображения и тени как символы преданной Церкви истины, мы предпочитаем ныне саму благодать и истину как исполнение этого закона. Следовательно, чтобы то, что совершенно, представить взору всех, в том числе и при помощи живописи, мы определяем, что отныне Христос Бог наш должен изображаться в человеческом образе вместо древнего образа Агнца.

Отрицательное отношение Пятошестого Собора к символизму и его акцент на конкретной исторической реальности Воплощения как подлинном основании для искусства иконописи неизбежно привели к тому, что споры, начатые иконоборческим эдиктом императора Льва III, сразу же стали спорами христологическими; вопрос уже был поставлен в рамках богословия Воплощения.

Еще до иконоборческого эдикта св. Герман, бывший Константинопольским патриархом в царствование Льва III, заложил основание православной апологетики:

Всегда имея в памяти жизнь Господа нашего Иисуса Христа во плоти, Его страдания, спасительную смерть и Искупление мира, явившееся следствием всего этого, мы приняли предание изображать Господа в Его человеческом облике, то есть в Его видимой теофании, понимая, что таким образом мы превозносим уничижение Бога–Слова.

Согласно Герману, «Единородный Сын, сущий в недре Отчем», может быть изображен только потому, что Он «благоволил стать человеком»; христианские иконописцы изображают не «непостижимое и бессмертное Божество», но лишь Его «человеческий зрак», свидетельствующий, что Бог «истинно соделался человеком во всем, кроме греха, посеянного в нас нашим врагом». Уже для Германа иконы являются исповеданием веры, направленным против докетизма.

Эта же идея с большей силой была развита преп. Иоанном Дамаскиным в знаменитых трактатах в защиту икон, которые он написал в царствование Льва III, будучи, однако, в безопасности от преследований, в далекой Палестине, оккупированной арабами. Он начинает свой первый трактат с христологического аргумента, причем, несомненно, считает его самым главным и решающим: «Я представляю Бога Невидимого не как видимого, но в той мере, в какой Он стал видимым для нас через причастие плоти и крови». «Если бы мы сделали изображение невидимого Бога, мы, конечно, впали бы в заблуждение, — пишет Иоанн в начале своего третьего трактата, — но мы ничего подобного не делали, мы не впадаем в заблуждение, когда создаем изображение воплотившегося Бога, Который явился на земле во плоти, и Который, по своей неизреченной милости, жил среди людей и воспринял природу, плотность, вид и цвет плоти».

Иконоборцы, естественно, ссылались на строгое запрещение идолопоклонства в Ветхом Завете; этот аргумент широко использовался христианскими авторами в полемике с язычеством в первые века исторического бытия Церкви. Преп. Иоанн Дамаскин, которому следовали все позднейшие православные писатели, указывал на принципиально новый характер тех отношений между Творцом и тварью, Богом и человеком, Духом и материей, которые явились следствием Воплощения:

В прежние времена Бог, не имеющий тела или вида, никоим образом не мог быть изображен. Но сегодня, после того, как Бог явился во плоти и жил с человеками, я могу изобразить то, что видимо в Боге (eikonizw Qeou to orwmenon). Я не поклоняюсь веществу, но поклоняюсь Творцу в веществе, Который соделался плотью ради меня, усвоив Себе жизнь во плоти и через вещество совершив мое спасение.

Христологический аргумент, выдвинутый перед иконоборцами Германом и Иоанном Дамаскиным, требовал ответа. Однако нам не так уж много известно о богословии иконоборцев в первые десятилетия восьмого века. Создается впечатление, что прямое и по сути опрометчивое намерение императора «очистить» религию получило незначительную поддержку среди богословов того времени. По всей видимости, малоазийские епископы–оригенисты, известные по переписке с патриархом Германом, были единственными советниками императора по богословским вопросам. Лишь в царствование Константина Копронима V (741–755) иконоборческая партия обрела свое богословие, которое современники приписывали самому императору, а некоторые нынешние авторы считают гениальным. Учение Константина хорошо нам известно из решений Собора 754 года, содержащихся в актах отвергшего их Второго Никейского Собора (787 год), из трудов православного патриарха Никифора, который опровергал писания Константина после своего низложения в 815 году императором Львом V Армянином. Иконоборческий аргумент в том виде, в каком он представлен у Константина, является христологическим. Вместе с ответом на него православных авторов, Феодора Студита и Никифора, он представляет собой исключительно важный этап в развитии византийской мысли. Если и в самом деле после триумфа Кириллова богословия при Юстиниане для Византийской христологии существовала реальная опасность утратить взгляд на Христа как на человека, то полемика с иконоборцами предоставила возможность освободиться от этой тенденции.

Разумеется, что Константин V и иконоборческий Собор 754 года формально не отреклись от учения шести предыдущих Соборов. Это учение вновь подтверждается соборными Деяниями и даже используется в качестве критерия при опровержении христологических аргументов патриарха Германа и Иоанна Дамаскина. Последние говорили, что Христос может быть изображен в материальном образе, поскольку Он сделался истинным человеком. Иконоборцы в ответ предлагали следующую дилемму: если образ представляет человечество Христа, исключая при этом Его Божество, это — несторианская христология, разделяющая во Христе Бога и Человека, если же, наоборот, иконописец претендует на то, чтобы изобразить Христа в полноте и Его Божества, и Его человечества, он тем самым считает либо, что Божество Само по Себе может быть описано и, следовательно, ограничено, что абсурдно, либо, что Божество пребывает и состоянии смешения с человечеством. В последнем случае он впадает в ересь Диоскора, Евтихия и Севира.

Этот аргумент не был лишен силы; он основывался на халкидонском вероопределении, в котором утверждается, что две природы во Христе были соединены одновременно и «неслиянно», и «нераздельно». Иконоборцы хотели довести до логического конца халкидонский апофатизм, определивший ипостасное единство в отрицательных терминах. Согласно Константину V, этот апофатизм и тайна разрушаются, как только мы создаем вещественный образ Христа, предполагающий положительное видение воплощенного Слова; это ведет либо к слиянию, либо к разделению природ. Иконоборческий собор 754 года отверг ссылку на «исторического» Христа, Которого апостолы «видели и осязали», под предлогом того, что человечество Христа было также «человечеством Логоса,… полностью воспринятым божественной природой и полностью обожествленным». Иконоборческий собор провозгласил, что

поскольку божество Сына восприняло природу плоти в Свою собственную ипостась (en th idia upostasei thn ths sarkos jusin, proslaboushs gar ths tou uiou qeothtos), [человеческая] душа [Христа] стала посредником между божеством и дебелостью плоти; следовательно, душа принадлежит также Богу–Слову. Ее положение двойственно, т. е. поскольку душа обожена, так же как и тело, а божество остается неотделимым и от одного, и от другого, то там, где пребывает душа Христа, там Его божество, и где находится тело Христа, там тоже божество; [и это относится] даже к тому самому моменту, когда душа [Христа] отделилась от тела в вольном страдании.

Иконоборческая христология, следовательно, основывается на халкидонском апофатизме и на учении о communicatio idiomatum, доведенном до крайности. Формально она признает существование во Христе двух воль и двух энергий, но, кажется, совершенно игнорирует главное положение, которое Халкидон заимствовал из «Томоса» Льва: «Каждая природа сохраняет свой собственный способ существования» и «сочетается с другой [природой] в единой ипостаси». Вместе с тем, характерно, что иконоборцам свойственно говорить (как, например, в вышеприведенном тексте) о божественной природе, воспринимающей человеческую природу «в свою собственную ипостась», при этом ипостась является выражением природного существования, а природа понимается как истинный субъект, воспринявший человеческое естество. Христология иконоборцев, следовательно, не усвоила концепцию собственно ипостасного единства, учитывающую реальное различие между природой и ипостасью и дающую возможность сохранить природные свойства Божества и человечества в пределах единого или личного ипостасного существования. Кроме того, подобная христология как будто предполагает, что обожение человечества во Христе подавляет собственно человеческие свойства природы. Подобное мнение об обожении, конечно, противоречит традиционному учению об участии в Боге как естественном свойстве человека. Неудивительно поэтому, что монофизитский патриарх Михаил Сириец (двенадцатый век) одобрял богословие Константина V и говорил о нем как об «образованом уме», который «правильно хранил тайны православной веры», в то же время Михаил обвинял православных иконопочитателей в «поддержке учения Максима», т. е. христологии «двух воль, или энергий». Формально соглашаясь с решениями Халкидонского и Константинопольского соборов, христология иконоборцев отчетливо становится на монофизитские и монофелитские позиции и поэтому неудивительно, что Михаил Сириец одобрял ее.

Спор между православными и иконоборцами после иконоборческого Собора 754 года сосредоточился на двух проблемах: образа и Первообраза. В первом случае речь шла о том, чтобы выяснить, в каком виде предстает в изображении представляемая в нем реальность. Является ли изображение сущностно тождественным Первообразу, или оно есть лишь его несовершенное отражение?

Для того, чтобы обосновать свою позицию, иконоборцы вынуждены были защищать понятие образа как исключительно «единосущного Первообразу». В посленикейском богословии такое значение усвоялось Логосу, единственному «образу Отца». По мнению иконоборцев, богохульство православного иконопочитания заключалось уже в самом факте — создания или написания красками «Образа Божия», поскольку каждый образ обязательно должен быть тождественен божественному Первообразу: следовательно, «образ Божий», изготовленный или нарисованный, в сущности есть идол, ибо претендует на то, чтобы «быть Богом». В этом вопросе православные легко могли сослаться на предание, включающее и оригенистскую традицию, и показать, что понятие образа никоим образом не может быть сведено к отождествлению с Первообразом. Только Сын и Святой Дух являются «естественными образами», единосущными Отцу, Их Первообразу, впрочем, отличными по ипостаси. Иные виды образов предполагают сущностное различие. Следовательно, вещественный образ никоим образом не может рассматриваться как единосущный Божеству.

Да и сам собор 754 года постановил, что образ и Первообраз не обязательно являются тождественными, на соборе было предложено положительное и весьма оригинальное учение об образе воплощенного Слова: как образ рассматривалась Евхаристия. Однако православным не составило труда противопоставить этому реалистическое понимание таинства, которое есть не образ, но «сама истина». Источником иконоборческого понимания Евхаристии как образа или символа было не что иное, как учение Псевдо–Дионисия. Осуждение этого учения православными свидетельствует о новом этапе христианизации дионисиевого эллинизма церковным Преданием.

Эти споры о понятии образа прежде всего демонстрируют двусмысленность оригенистской традиции, к которой слишком часто обращались обе стороны. Наиболее конкретным результатом этих споров явилось точное православное определение иконопочитания на Втором Никейском Соборе, в творениях преп. Иоанна Дамаскина и, в особенности, преп. Феодора Студита. Изображение, существенно отличное от оригинала, является объектом относительного почитания (proskunhsis scetikh) или «воздания чести» (timhtikh proskunhsis), в то время как поклонение (latreia, latreutikh proskunhsis) подобает Одному Богу и никак не может быть обращено к изображениям. Богородице и святым самим по себе нельзя «поклоняться, но только воздавать честь». Более того, образ почитается не сам по себе, поскольку он есть нечто соотносящееся с изображенным предметом (pros ti). Священнодействия обращены к Первообразу и в этом смысле становятся поклонением. Таким образом, одно и то же священнодействие является и выражением почитания, если оно связано с образом святого, и поклонением, если оно обращено к Богу.

Это тонкое, но очень четкое различие между «поклонением» и почитанием, подразумевающее сущностное отличие Первообраза от изображения, представляет собой надежную защиту от анимистических и фетишистских тенденций в иконопочитании, которые на Востоке могли бы найти себе поддержку. К сожалению, это различие утрачено в неудовлетворительном латинском переводе Деяний Собора 787 года. На основании этого перевода Карл Великий отверг соборное определение в своих известных Libri carolini, и смысл вышеуказанного различия так никогда и не был до конца понят на Западе. Такое недопонимание может быть проиллюстрировано, например, тем, что даже после того, как решения Собора были приняты латинянами, сам св. Фома Аквинский допускал «относительное поклонение» (latria) образам, и это вызывало обвинения Западной Церкви в идолопоклонстве православного собора в св. Софии в 1450 г., а в последствии — реформаторов XVI столетия.

Дискуссии о природе образа не могут быть отделены от другого аспекта иконоборческой полемики, касающегося вопроса о Первообразе, т. е. христологической проблемы как таковой. Иконоборческая точка зрения, принципиально не принимавшая самую идею изображения Бога, отвергалась православными, ибо она игнорировала тот факт, что Бог сделался человеком. Обе стороны соглашались, что Самого по Себе Бога изобразить невозможно, но при этом принципиально расходились в вопросе о реальности, неизменяемости и характере человечества Иисуса Христа.

«Если кто дерзнет сделать образ невещественного и бестелесного Божества, мы это отвергаем», — пишет преп. Иоанн Дамаскин. Сам Логос до Воплощения не мог быть изображен; Он есть образ Отца, но этот образ не может быть воспроизведен вещественно. «Не только тщетно, но и глупо пространственно ограничивать невоплощенное Слово… Это идолослужение», — пишет Феодор. Как еще ранее писал Герман Константинопольский: «Мы не представляем образа, лика, начертания или формы невидимого Божества, но поскольку Единственный Сын… благоволил стать человеком, мы создаем изображение Его человеческого вида и человеческой стороны Его существования во плоти…, показывая тем самым, что не призрачным образом облекся Он в нашу природу».

Однако в этой тайне, «Невидимого, ставшего видимым», вновь во всей полноте встает вопрос об ипостасном единстве двух природ. Кто может быть изображен на иконах: человек Иисус, Сын Марии, отдельно от своего невидимого Божества? Но можно ли рассматривать его «отдельно», не впадая в несторианство? Или же Само Божество «соописано» (sumperigrajesqai) в изображении Христа?

Как отмечалось выше, православная полемика против иконоборцев прежде всего настаивала на полноте человеческой природы во Христе, в значительной степени восстанавливая традиции Антиохии.

Например, в учении Феодора Студита всякая двусмысленность относительно индивидуального характера человечества Христа исчезает. Если во времена Юстиниана некоторые, например Леонтий Иерусалимский, могли говорить о человечестве лишь как о «сумме индивидуальных черт», воспринятых Словом, то учение Феодора является значительно более конкретным: «Конечно, Христос не был простым человеком (yilos anqrwpos), — пишет он, — также неправославно было бы сказать, что Он воспринял одного из людей (ton tina twn anqrwpwn), а не целую природу во всей полноте. Однако и следует сказать, что эта целостная природа созерцалась индивидуально (en atomw) ибо как же иначе эта природа созерцалась таким образом, который позволял ей быть видимой и изобразимой…, который позволял ей есть и пить?»

Опровергая иконоборческое положение, согласно которому человечество Христа является неописуемым (acarakthriston), потому что Он «человек вообще» (kaqolou anqrwpos, новый Адам), Феодор обращается к Аристотелю, отвергая всякое идеальное существование человеческой природы. Он пишет: «Она существует только в Петре или в Павле», в противном случае человеческая природа Христа могла бы созерцаться только умозрительно, и опыт Фомы, вложившего свой перст в рану Христа, был бы невозможен. «Само имя Иисус делает Его отличным в Своих ипостасных характеристиках от других людей». «Неописуемый Христос был бы также и бестелесным Христом, но Исайя (8:3) описывает Его как Младенца мужского пола (arshn tecqeis), а только вид тела может сделать мужчину и женщину отличными друг от друга».

Патриарх Никифор также подчеркивал реальность человечества Иисуса, Его переживание усталости, голода, жажды и свойственное Ему человеческое неведение. Проблема неведения Христа, обсуждавшаяся выше, когда говорилось о неохалкидонской христологии и о мнениях последователей Евагрия, рассматривается у Никифора в более простой перспективе: признавая, что ипостасное единство могло упразднить всякое человеческое неведение во Христе вследствие communicatio idiomatum, он утверждает, что свойства человеческой природы как таковой полностью сохранились во Христе и что, следовательно, Он «действовал, желал, не знал и страдал как человек» добровольно.

Положение «Томоса» Льва и Халкидонского Собора о неизменяемости свойств каждой из двух природ во Христе было главным аргументом православных полемистов против иконоборчества.

Безначальный зачинается во чреве Девы, Неизмеримый становится три локтя ростом, Неописуемый обретает качество, Неопределимый встает, садится и ложится; Он, будучи Вездесущим, полагается в ясли; Он, Вневременный, постепенно достигает возраста двенадцати лет; Он, Безвидный, является в образе человека и, Бестелесный, облекается в тело… поэтому Один и Тот же есть Неописуемый и Описуемый.

Если для иконоборцев утверждать описуемость (perigraptos) Христа означало представлять Его простым человеком (yilos), индивидуумом, то для Феодора неописуемость — свойство божественной природы; принять, что человечество Христа обладает этим божественным качеством — все равно, что признать во Христе «смешение» природ (осужденное в Халкидоне) и свести тайну Воплощения к плоду воображения.

Христос единосущен Отцу, но также и Своей Матери, а Она, безусловно, является полностью описуемым человеком. По мнению Никифора, иконоборцы, чтобы не противоречить самим себе, должны были признать, что и утроба Девы Марии стала неописуема, как только ее коснулось присутствие Логоса. Это было разновидностью афтартодокетизма, которую патриарх называет аграптодокетизмом. В результате такое «исключительное почитание, воздаваемое Богоматери, в действительности бесчестит Ее, поскольку в подобном случае Ей усвояются нетление, бессмертие и бесстрастие, ибо то, что по природе принадлежит Логосу, по благодати должно быть также усвоено и Родившей Его».

Настаивая на полной исторической реальности человечества Иисуса Христа, защитники иконопочитания используют выражения, непосредственно заимствованные из антиохийской христологии. Феодор Студит говорит о естественном соприкосновении sunajeia (союзе) двух природ во Христе (этот термин был весьма непопулярен после Ефесского Собора) и о едином лице (proswpon) двух природ, из которых только одна может быть изображена. Это не значит, что преп. Феодор отвергал христологию св. Кирилла, напротив, формально он признает православие известной формулы: «Единая воплощенная природа Бога–Слова», истолковывая ее в халкидонском смысле. Но нельзя отрицать того, что безусловное монофизитство иконоборцев давало православным возможность доказать, что их предание по–прежнему основывается на Халкидонском вероопределении и остается верным тому, что было истинным в антиохийской христологии: человеческой реальности исторического Иисуса.

Создается впечатление, что Никифор зашел даже дальше, чем позволяли пределы послехалкидонского православия. Некоторые отрывки из его Антирретика являются формальным отрицанием кириллова теопасхизма, провозглашенного на Пятом Соборе: «Нельзя утверждать, — пишет Никифор, — ни что Слово пережило страдание, ни что плоть творила чудеса… Следует относить к каждой из природ то, что свойственно ей». Этот отрывок, похоже, игнорирует утвержденное халкидонской и послехалкидонской христологией различение между Ипостасью Логоса — субъектом страдания во плоти — и Его природой. Подобное смешение в духе несторианства появляется и тогда, когда Никифор пишет, что Слово «неизобразимо, в то время как Его тело изобразимо», и когда он стремится свести к минимуму значение communicatio idiomatum, которое для него не более, чем «игра слов» (yila onomata).

Воскрешение несторианской христологии, рассматривающей Христа как состоящего из двух внешних по отношению друг к другу субъектов и проистекавшей, конечно, из соотносительного метода, которым пользовались в своих библейских комментариях Феодор Мопсуэстийский и блаж. Феодорит, никогда не было характерно для богословия защитников иконопочитания. В частности, преп. Феодор Студит все свое богословие иконопочитания строил на учении об ипостасном единстве. Согласно Феодору, описуема (perigrapth) сама Ипостась Христа, и именно Она изображается на иконах. Византийская традиция, изображающая Христа с надписью o On — «Сущий», переводом священной тетраграммы ЯХВЕ, — вписанной в крестовидный нимб вокруг головы Иисуса, хорошо показывает стремление видеть в образе самую Ипостась Сына Божия, несомненно, невидимую по своему Божеству, но ставшую видимой в человеческом естестве, Ею воспринятом. По Феодору Студиту, «всякий портрет есть изображение ипостаси, а не природы»; поскольку ипостась является единственной формой конкретного существования человеческой природы и, таким образом, единственной реальностью, которую можно изображать; человеческая же природа Христа воипостазирована именно в Ипостаси Логоса, и именно эту Ипостась изображают на иконах, поскольку «образ и подобие Первообраза могут относиться только к одной Ипостаси, а не к двум». Согласно Феодору, было бы ложью писать на иконах Христа такие слова, как «Божество», «Господство» или «Царство», относящиеся к Троице; только надпись o On, «Сущий», а не бутотгу;, «бытие», приличествует изображению Христа, образу истинного Лица воплощенного Слова.

Только благодаря персонализму святоотеческого богословия стало возможным преодолеть существенную дилемму, поставленную иконоборческим спором, и обеспечить твердое основание для иконопочитания.

Однако ипостасное единство подразумевает communicatio idiomatum, и, следовательно, обоженный характер изображаемого человечества Христа. Но в то же время, воплощаясь, Слово воспринимает падшее естество ради его спасения: «Он не обладал плотию, отличной от нашей собственной, падшей вследствие греха; [восприняв], Он не преобразил ее, но имел то же самое естество, что и мы, однако без греха; и в этом естестве Он осудил грех и смерть».

В своей полемике против оригенистской идеи упразднения тела, содержащейся в письме Евсевия к Констанции, Никифор утверждает, что, даже прославленное, Тело Христа остается истинно человеческим, а значит, оно описуемо. Прикосновение к Божеству, участие в божественной жизни не разрушает человеческую природу, но возвращает ее в первозданное, то есть совершенно «естественное» состояние. Он пишет: «Нетлению свойственно не портить и разрушать, но сохранять, спасать, делать лучшим и навеки неизменным».

Значит, преображенное и обоженное после смерти и воскресения Тело Христа Само сделалось источником обожения; таким образом, изображение воплощенного Слова понималось в православном богословии VIII века как свидетельство об обоженной человеческой природе Иисуса Христа, центральном сотериологическом понятии в богословии ранних Отцов. Если эта человеческая природа «неописуема», как утверждают иконоборцы, то она и недоступна, а следовательно, спасение нашего человеческого естества не осуществилось. «Я поклоняюсь Богу», — пишет преп. Иоанн Дамаскин, но также и «порфире Тела [Христова], не только как одеянию, и не как четвертому лицу [Троицы], но в силу того, что оно было создано богоподобным (omoqeon) и стало неизменно единым с полученным им помазанием». Почитаемый христианами образ Христа свидетельствует о реальности Евхаристии. «Ангелы, — пишет Иоанн Дамаскин, — не причастны божественному естеству, но только энергии и благодати, человеки же участвуют в нем, они находятся в общении с божественной природой, по крайней мере те, которые причащаются святому Телу Христову и приемлют Его Кровь, поскольку Тело и Кровь Христовы ипостасно соединены с Божеством, и в Теле Его, которому мы причащаемся, — две природы, нераздельно соединенных в единой Ипостаси. Тем самым, мы пребываем в общении с обеими природами — с плотью, телесно, и с Божеством, духовно, или же с обеими обоими способами — без всякого отождествления нашей ипостаси с Ипостасью Христа, ибо мы сначала получаем в порядке творения ипостась, и только затем вступаем в единение через смешение (kata sunanakrasin) Тела и Крови.

Понятие Тела Христова, обоженного, но в то же время исторического и описуемого, отождествляется, таким образом, с Церковью, сообществом верных. Отсюда берет начало аргументация Феодора Студита: «Если Христос по воскресении неописуем, то и мы, образующие с Ним Единое Тело (susswmos autw, см. Еф. 3:6), становимся неописуемыми». Или же, если этого с нами не происходит, «мы перестали быть членами Тела Христова». Евхаристия является для нас спасением именно потому, что она есть «Тело» и «Человечество»: «Мы исповедуем, — пишет Никифор, — что через призывание священника и нисхождение Пресвятого Духа Тело и Кровь Христовы таинственно и невидимо становятся реально присутствующими…», и спасение заключается не «в том, что Тело перестает быть Телом, но в том, что Оно остается таковым и сохраняется как Тело».

Итак, становится ясным истинное богословское значение иконоборческого спора: изображение Христа есть видимое и необходимое свидетельство реальности Христова человечества. Если такое свидетельство невозможно, то сама Евхаристия теряет свою реальность. Теоретическое обоснование византийского иконостаса, видимым образом являющего «для внешних» сущность совершаемого в алтаре таинства, несомненно, зародилось в свете вышеизложенного богословия.

Это богословие придает иконописи значение своего рода священнодействия. Св. Феодор Студит уподобляет христианских живописцев Самому Богу, создающему человека по Своему образу: «То, что человек был сотворен по образу и подобию Божию, показывает, что иконописание есть божественное делание».

Живописец, подобно Богу в начале, создавая образ Христа, творит «Образ Божий», изображая обоженное человечество Иисуса, воипостазированного в Самом Слове. Согласно Иоанну Дамаскину, иконописец свидетельствует тем самым, что «вещество есть Божие творение, и исповедует, что оно добро», что оно уже несет в себе не смерть, а жизнь: «С того времени, как Божество соединилось с нашей природой, естество наше было прославлено как бы посредством некоторого жизнетворного и благополезного лекарства и получило доступ к нетлению: по этой причине и кончина святых празднуется, и храмы возводятся в их честь, и изображения их создаются и почитаются…».

То воодушевление, с которым святой Иоанн Дамаскин говорит о «почитании вещества» (thn ulhn sebw), было несколько умерено преп. Феодором Студитом, хорошо сознававшим опасность фетишизма, в который вырождались некоторые формы иконопочитания. Соглашаясь, что почитание книги Евангелия или вещественных изображений подразумевает «возвышение вещества, поскольку оно возводит ум к Богу», он неоднократно отмечал, что не сущности вещественного образа воздается поклонение, но изображению Первообраза, на нем представленного… поэтому не вещество является объектом поклонения». Представляется, что богословие образа сохраняет у Феодора более выраженный неоплатонический характер, чем у Иоанна Дамаскина. Во всяком случае, как мы видели, средоточием мысли св. Феодора является личностный аспект образа. Встреча с Ипостасью Слова — истинная цель иконопочитания, и эта встреча может и должна происходить при посредстве материального образа, свидетельствующего об исторической реальности Воплощения и об обожении, через которое наша человеческая природа прославлена во Христе.

Богословие иконоборческой эпохи, к которому историки догматов относятся довольно пренебрежительно и которое часто плохо понимают, оказало огромное влияние на развитие вероучения и духовную жизнь последующих эпох. В лице свв. Иоанна Дамаскина, Феодора Студита и патриарха Никифора христология Византийской Церкви нашла замечательных свидетелей, которые сумели перед лицом очевидных монофизитских настроений иконоборцев выразить во всей полноте значение человечества Христова, как это уже сделал в VII веке преп. Максим, не отвергая главной интуиции сотериологии св. Кирилла Александрийского, основанной на понятии обожения. То значение, которое в православном богословии образа некоторые, подобно Феодору Студиту, придавали учению об ипостасном единстве, показывает, что развитие византийской христологической мысли с пятого по восьмой век представляет собой единое неразрывное целое. Внутренняя логика византийской христологии позволила не только сохранить чистоту вероучения, но и вдохновила поколения иконописцев, создателей великих шедевров религиозного искусства Византии. Это искусство является не только величайшим достижением эстетического порядка, но, говоря словами русского философа XX столетия, представляет собой «умозрение в красках».