§ 3. Многомерность научного разума

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

§ 3. Многомерность научного разума

В свете вышеизложенного можно ли назвать Дюгема позитивистом? Можно ли считать его релятивистом и агностиком, как нередко это делалось в советское время[34]? Несмотря на весь пафос деонтологизации научного знания у Дюгема, его, по нашему мнению, всё-таки нельзя зачислить в лагерь позитивистов. Конечно, Дюгем был хорошо знаком с трудами своего великого соотечественника, основателя позитивизма, и ему были также близки, как мы видели выше, некоторые положения философии науки Э.Маха. Однако Дюгем расходился с позитивизмом в двух принципиальных моментах:

a) Для позитивиста не существует окончательной истины, Истины с большой буквы. Всё, на что может претендовать человек, — это лишь истинность в конкретных науках, всегда неполных и эволюцинизирующих. Для Дюгема же христианина эта окончательная Истина существует. Она открыта человеку Богом и всегда является той неустранимой точкой референции, с которой соотносится любая истина позитивных наук.

b) Несмотря на отрицание метафизической значимости научных теорий, на котором настаивала философия науки Дюгема, его понимание истории науки стоит в определённом противоречии к этому тезису. Дюгем считал, что в своём историческом развитии наука стремится к некоторой естественной классификации вещей, которая отражает онтологический порядок космоса. Этот тезис мы будем подробно обсуждать ниже, здесь же нам только важно отметить, что подобные установки разводят Дюгема с позитивизмом.

Особенно замечательной является та философская честность, с которой верующий католик Пьер Дюгем относился к научному знанию. Глубокий и разносторонний учёный, настоящий профессионал своего дела, он удержался от искушения „доказать Бога научно“, глубоко осознавая, что христианская евангельская весть обращена к свободе человека, а не к его дедуктивным способностям. Более того: философия науки Дюгема настаивала, что подобные доказательства невозможны. Это трезвое разведение веры и разума, идущее на Западе ещё от Фомы Аквинского, очень важно помнить и в сегодняшних дискуссиях о „диалоге науки и религии“. Беспринципное и маловерное одновременно мышление сплошь и рядом стремится „подпереть“ веру „данными современой науки“, совершенно игнорируя разноприродность сфер науки и религии[35]. Но трезвые христианские мыслители всегда шли здесь, так или иначе, путём Дюгема. Так, авторитетный современный историк науки католический священник Э.МакМаллин, обсуждая так называемый антропный принцип современной космологии, отмечает логическую несостоятельность стремления делать из него богословские выводы[36]. Из того, что наша вселенная „хорошо настроена“, — у неё были выбраны соответствующие начальные условия и константы, обеспечивающие возникновение жизни и человека, — отнюдь не следует с необходимостью существование Настройщика, Творца мира. Физика даёт и другие возможности: одновременное (или последовательное) существование других возможных миров, среди которых наш, „наилучший“, есть лишь один из возможных… Наука, как всегда, как понимал это и Дюгем, не может непосредственно говорить о метафизике. И даже если вы будете выводить из антропного принципа существование Творца, это будет лишь „Бог философов и учёных“, как называл это ещё Паскаль…». «Существо, которое „хорошо настраивает“ вселенную, (если бы даже такое и существовало) — пишет МакМаллин, — созвучно с Богом Творцом христианской традиции. Созвучие означает здесь нечто большее, чем просто логическую состоятельность, но много меньше, чем доказательство»[37].

* * *

Физика, по Дюгему, не даёт объяснений, а даёт удобные, экономные описания эмпирического мира. Однако это, скорее, требование к физике, скорее, черта идеальной физики, чем реальной науки. В последней всегда играют большую роль различные социокультурные факторы, существенно деформирующие идеальный образ естествознания. Дюгем много сделал для выявления и описания особых национальных тенденций в мировой науке[38]. Тем самым под декларируемый им образ единой науки, отрешённой от мировоззренческих претензий и подпорок, подводился как бы новый «подкоп»… Но это не смущало Дюгема. Идеал чистой науки, опирающейся исключительно на логические основания своих методов и игнорирующей любые мировоззренческие предпочтения, становился как бы ещё более притягательным… Остановимся несколько на этих вопросах.

Человеческий разум, по Дюгему, не есть нечто одинаковое у всех людей. Дюгем исходит из деления умов на широкие и глубокие — мысль, идущую ещё от Паскаля[39]. Ум широкий способен схватывать сложную конъюнктуру множества вещей, запоминать их и непосредственно ориентироваться в них. Ум же глубокий стремится найти во всяком многообразии некоторую классификацию, порядок, представить это многообразие как некоторое упорядоченное целое. Широкий ум обычно слаб, в том смысле, что он не может проникнуть внутрь поверхности явлений и выявить абстрактные принципы организации многообразия. Глубокий же ум слаб по-своему: нередко он неспособен без специальной рациональной проработки охватить разом всё то «сырое» множество явлений, в котором удаётся успешно ориентироваться широкому уму. Примером широкого ума может служить ум биржевого маклера, который должен принимать решение в ситуации сложной игры разнородных факторов, влияющих на экономическую конъюнктуру; ум главнокомандующего армией, ум шахматиста. Вслед за Паскалем Дюгем считает, что и в геометрии также «востребован» именно широкий и слабый ум, апеллирующий к способности воображения. В национальном же плане широта есть, по Дюгему, характеристика английского ума; французский же ум глубокий, но узкий. Дюгем достаточно убедительно показывает эту дифференциацию на примерах из различных сфер культуры. Так в драматическом искусстве — это характерное различие логики поведения персонажей французского классицизма, например у Корнеля, и шекспировских героев (Гамлет, леди Макбет). В философии — это методичность декартовского построения науки от простого к сложному, с одной стороны, и логически не проработанная, достаточно случайная схема опытной науки Бэкона в «Новом Органоне» — с другой. «Правда, Бэкон охотно выставляет определённые категории фактов, которым он отдаёт предпочтение. Но этих категорий он не классифицирует, а только перечисляет; он не анализирует их, чтобы объединить в один вид все, которые не могут быть сведены одна к другой, а он перечисляет двадцать семь видов и оставляет нас в полной неизвестности, почему он прекращает перечисление на двадцать седьмом»[40]. Аналогичная же разница существует и между французской традицией права, организованной в систему в соответствии с абстрактными юридическими понятиями, и законодательством английским, «представляющим кучу законов и установлений обычного права, совершенно между собой не связанных и часто прямо противоречивых, во множестве накопившихся со времён Великой Хартии без всякого плана, так что новые вовсе не отменяли старых»[41]. Причём, этот хаос, подчёркивает Дюгем, ничуть не смущает английских судей и они отнюдь не нуждаются в юридической реформе для хорошей работы машины правосудия. Порядок, чёткая классификация требуются именно узкому уму, который неспособен разом охватить всё многообразие информации, хотя он и может в более ограниченной сфере быть гораздо глубже и проницательней, чем ум широкий.

В науке, конкретнее, в физике это приводит, по мнению Дюгема, к тому, что английские учёные стремятся построить механические модели физических теорий. Английский физик не довольствуется той чисто математической дедуктивной формой теории, которая была идеальной формой науки для Дюгема и, по его мнению, для «французской физики». Дюгем даёт немало примеров механических моделей самых различных физических явлений, предложенных английскими физиками. Это и знаменитая модель Фарадея для электростатических явлений, и механические модели упругости кристаллического тела или рассеяния света у В.Томсона (лорда Кельвина) и др. Ещё весомее здесь звучат откровенные признания самих английских учёных, которые приводит Дюгем. «Изучая какой-нибудь предмет, — писал В.Томсон, — я никогда не чувствую удовлетворения, покуда я не могу построить соответственной механической модели. Когда я могу построить механическую модель, я понимаю; когда же я не в состоянии построить соответственную механическую модель, я не понимаю…»[42]

Использование механических моделей есть для Дюгема всегда определённое грехопадение разума, замена собственного разума воображением. «Везде, где механические теории пускали корни, везде, где они развивались, они обязаны были непосредственным своим зарождением и развитием слабой способности к абстракции, победе силы представления над разумом — в этом не может быть ни малейшего сомнения»[43].

Конечно, примеры давления механицистских представлений на учёного можно найти и во французской науке. Таков, прежде всего, Декарт, желавший построить всю физику исходя из механицистской метафизики. А Гассенди уже прямо заявлял, что «ум ничем не отличается в действительности от способности воображения» и «вообразить и понять — одно и то же». Однако, по Дюгему, это скорее исключения из общего правила. Причём, случай Декарта — сложнее. Он не просто строит механическую модель физики, а проводит фундаментальное упорядочение познания и его метафизический механицизм достаточно абстрактен и логически упорядочен и, тем самым, опять разоблачает «французскую природу» его физики. Английские физики, по Дюгему, обычно не идут так далеко. Цель их механических моделей — удовлетворить воображение[44].

Зависимость от воображения, недостаточная логическая проработанность, логическая «возгонка» физических представлений — это, по Дюгему, одна из тенденций, искажающих истинный образ физики. Но есть и другая, прямо противоположная линия. Это — слишком большая надежда на чисто дедуктивную сторону физических теорий, недооценка того факта, что физика должна как-то «зацепляться» за действительность, что влечёт за собой постоянную переоценку и «ротацию» её оснований, что требует особого внимания к интуитивной составляющей научного разума… Именно этим грешит, по Дюгему, традиция немецкой физики. Эти соображения Дюгем изложил в своих четырёх лекциях «Немецкая наука». Лекции были прочитаны в 1915 году, во время войны и в них чувствуется некоторый шовинистический привкус. Однако за вычетом этого, размышления французского философа и учёного над природой науки и особенностями её истории в высшей степени интересны и помогают лучше понять его философию науки. Дюгем часто обращается в этих лекциях к Паскалю, «над которым нужно постоянно размышлять»[45]. Последний не раз критиковал ту научную утопию, тот соблазн, в который чаще неосознанно впадает научное сознание: что будто-бы возможно «определить все термины и доказать все утверждения»[46]. Человеческий разум при построении дедуктивных теорий вынужден принимать некоторые положения — аксиомы — без доказательства, и некоторые термины — без определения, как «самоочевидные». У человека два источника достоверности: доказательство (дискурсия) и интуиция. Оба эти начала несводимы одно к другому, оба необходимы для познания. Но более фундаментальна, всё-таки, интуиция. «Скорее следует сказать, — писал Дюгем, — что существует только один источник, из которого вытекает любая достоверность, и именно он сообщает истинность началам [науки — В.К.]; так как дедукция отнюдь не создаёт новой достоверности; всё, что она может сделать, когда её разворачивают без ошибок, это — перенести на следствия, ничего не теряя, достоверность, которой уже обладали предпосылки»[47]. Поэтому желание (или наклонность) «всё доказать» сравнима со стремлением, как удачно выразился Дюгем, чтобы дом был более устойчивым, чем фундамент, на котором он стоит. Именно этой наклонностью обладает, по мнению Дюгема, немецкий научный гений. Немцы делают в естествознании упор на математическую дедукцию и пока для неё не создано условий, — то есть пока наука ещё недостаточно формализована, — «немецкому уму» трудно работать в ней, немецкие учёные вносят в её развитие на этом этапе не слишком большой вклад. В качестве примера Дюгем рассматривает историю химической механики, в становлении математической формы которой решающую роль сыграли французские, голландские и американские учёные: А.Девиль, А.Дэбре, Де Троост, М. ЛеШателье, М.Ван-дер-Вальс, Вант-Гоф, Дж. В.Гиббс. И только тогда, когда эта наука была сведена к математическим уравнениям, на арену выступили немецкие учёные. История здесь, по Дюгему, как бы иллюстрирует кантовский тезис: «В любом частном учении о природе можно найти науки в собственном смысле лишь столько, сколько имеется в ней математики»[48]. Это высказывание Канта, которое обычно понимают абсолютно, для Дюгема есть выражение общей тенденции именно немецкой научной культуры.

Физика не может быть сведена к работе одной дедуктивной способности разума. Выбор принципов, гипотез есть в высшей степени сложная и непредсказуемая деятельность учёного, которая требует от него особых интуитивных прозрений, не сводимых ни к какой дедукции, ни к какому алгоритму. Эти прозрения, по Дюгему, даются человеку, ищущему истину, посредством здравого смысла (sens commun, bon sens). Однако этот здравый смысл, по Дюгему, не есть нечто обывательски тривиальное, а скорее, некий инстинкт истины, в той или иной степени дарованный всем людям. Здесь Дюгем часто ссылается на своего любимого Паскаля, который немало писал о сердце как органе познания (знаменитые «резоны сердца»). Паскаль настаивал, что основные реалии науки именно даются нам, а не доказываются или конструируются: «Познание первых принципов, как, например, что есть пространство, время, движение, число, твёрже, чем любое из тех, какие нам может дать наше рассуждение. И именно на эти познания сердца и инстинкта должен опираться разум, из них он должен исходить в своих рассуждениях… Основные начала мы чувствуем, математические положения доказываем, то и другое непреложно, хотя приобретаются эти знания разными путями. И равно смешно разуму требовать от сердца доказательств этих первых принципов, чтобы согласиться с ними, как и сердцу требовать от разума воспринять чувством все его доказательства, чтобы убедиться в них»[49]. Немецкий гений в этом смысле — «слишком геометр», по Дюгему. Он может очень эффективно работать, когда определены принципы и цели, но оказывается в затруднении, когда нужно найти эти принципы, или когда их очень трудно сформулировать. Об этом говорили нередко и сами представители немецкой культуры. Дюгем приводит высказывание германского рейхсканцлера князя Б.Бюлова: «Великое искусство — переходить прямо от понимания к приложению, или, ещё более высокий талант — делать то, что нужно, подчиняясь непреложному творческому инстинкту, не размышляя долго и не ломая себе над этим голову, — вот то, что нам недоставало и чего нам будет недоставать ещё много раз»[50].

Французскому claire genie — ясному гению — удаётся, по Дюгему, избегать обеих этих крайностей, проходить между Сциллой наклонности к механицистским моделям английской науки и Харибдой излишнего доверия к чисто математической, дедуктивной стороне физики немецкого гения. Можно по-разному относиться к национальным оценкам, выставленным Дюгемом, но нельзя не признать серьёзности его философской аргументации, логической разработанности его концепции физики. Причём, Дюгем, будучи искушённым историком науки, очень хорошо знал, что это взвешенное соединение эмпиризма и рацио, интуитивного и дедуктивного начала, которое называется современной физикой, сложилось далеко не сразу в истории европейской культуры. Исток этого процесса лежит в XIII–XIV веках, когда средневековая схоластика пыталась строить космологию на основании аристотелевской философской традиции. Тогда же и произошло и решающее духовное событие, предопределившее в главном смысл и логику европейского естествознания.