Почему один бог сильнее многих?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Почему один бог сильнее многих?

Монотеизм — весьма удобный пример, чтобы продемонстрировать, насколько легко принять собственные цели религиозного мемплекса за те, которые кажутся историку понятными и привычными, — за желание человека улучшить общество, в котором он живет, и условия собственной жизни, за стремление к познанию мира и т. д. Традиционно историки трактовали как прогрессивные следующие черты монотеистических религий: универсальность морали, вытекающую из единого стандарта нравственности, апеллирующего к единому Богу; их наднациональность и внесословность; стимуляцию политической и культурной интеграции общества; более высокий уровень абстракции монотеистического богословия, свидетельствующий о якобы более развитой логике. В конце XX — начале XXI века, когда культурная гегемония западной цивилизации оказалась под вопросом, а объем знаний о религии намного увеличился, все эти аргументы в пользу превосходства единобожия стали подвергаться все более активной критике — практически на любой из них можно найти контраргумент. Чтобы не быть голословными, вкратце рассмотрим все упомянутые доводы в пользу прогрессивности единобожия.

Широко известно, что единство моральных требований, выдвигаемое, например, христианством, уже в эпоху раннего Средневековья было нарушено самим духовенством, добившимся для себя исключительных прав. Избавим читателя от столь любимого антиклерикальными публицистами перечисления вопиющих нарушений универсальной морали, провозглашенной христианством, — догмата о непогрешимости папы, торговли индульгенциями и т. п. — все эти факты хорошо известны. На мой взгляд, гораздо существеннее то, что сама по себе универсальная мораль монотеистических религий имела свою оборотную сторону — она не допускала плюрализма мнений. Если в Элладе или древней и средневековой Индии мы находим разнообразие мировоззренческих подходов к жизни, многие из которых имеют хорошо разработанную философскую и этическую базу, то в иудаизме, христианстве или исламе возможность размышлений о мире и морали гораздо более ограниченна — живая работа мысли то и дело подменяется механическим перечислением определенного набора моральных императивов и запретов. Монотеистическая этика как бы заранее обречена на то, чтобы окостенеть и перестать развиваться. В XX веке постхристианские общества Запада не переставали удивляться, как легко и охотно принимают достижения научного прогресса в обществах, исповедующих политеизм (таких, как Япония, Китай или Индия), тогда как в самих западных странах эти достижения до сих пор служат объектом обструкции со стороны верующих. Именно окостенение этической мысли и сделало возможным крестовые походы или охоту на ведьм.

Трактовка монотеизма как более высокого уровня религиозной абстракции по сравнению с политеизмом кажется верной: если божества политеистических религий зачастую олицетворяют какие-либо явления природы, привязаны к определенной местности и т. п., то монотеизм действительно гораздо более свободен от связей с материальным миром — у Единого Бога нет конкретного облика и места обитания: он трансцендентен. Между тем, абстрактность монотеизма отнюдь не обеспечивает верующим в Единого более зрелых способностей к познанию мира. Политеисту прийти к материалистическому взгляду на мир куда легче, чем монотеисту — греческая натурфилософия выросла из представлений народной религии; до начала Нового времени вы не найдете ни одного столь же четкого и свободного от религиозной догмы материалистического учения, как учение чарваков. Даже считавшийся «примитивным» анимистический взгляд на мир куда ближе к точке зрения современного физика — ведь он рассматривает как его основные факторы именно силы природы, пусть и олицетворенные в виде антропоморфных или зооморфных духов, и вместо слепого следования догме старается анализировать причинно-следственные связи между событиями, хотя и толкует их превратно. Напротив, примеры Локка или Руссо демонстрируют, как непросто было человеку Нового времени перейти от христианского к философскому взгляду на мир.

Представление о том, что монотеизм больше соответствует потребностям централизованного государства, выглядит вполне основательным, и, однако, само появление монотеистических религий не получается представить как ответ на потребность государства или общества в интеграции. В Древнем Египте сословие жрецов, служившее задаче сакрализации власти фараона, тем самым поддерживало единство государства; при этом никакой государственной религии в стране не существовало: в различных городах почитались собственные боги, разрабатывалась собственная космогония, а вместо общеегипетского центра богословия функционировало множество локальных, по-разному выстраивавших иерархию пантеона. Учитывая политические потребности страны, монотеистическую реформу Эхнатона должны были встретить с радостью — на деле жречество ей воспротивилось, а после смерти Эхнатона она была полностью отменена. Напротив, словно в качестве издевки над этим тезисом, тенденции к монотеизму (по крайней мере, в форме монолатрии) отчего-то зафиксированы именно у кочевников — среди не имевших единой политической организации племен древних иудеев начала I тысячелетия до н. э., древних иранцев или арабов-бедуинов. А вот Рим, хорошо организованное и централизованное государство, обнаруживает тенденцию к монотеизму разве что на уровне философских спекуляций и неудачных конструктов (вроде культа Непобедимого солнца), предлагаемых императорами. И лишь импорт иудейских религиозных представлений, приведший к формированию христианства, инициирует распространение в империи монотеистической религии. Однако торжество христианства загадочным образом не приводит к интеграции империи, а, напротив, во многом способствует ее разрушению; позже, в Средние века, наличие общей для Европы религии не спасает эту часть света от удивительной, например, по сравнению с политеистическим Китаем той же эпохи, политической разобщенности. При этом распространению христианства отнюдь не помешала разница в уровне социального развития народов Европы (а ведь она, казалось бы, должна порождать и разницу в религиозных потребностях).

Трудно отрицать, что тесно связанные с универсальностью морали наднациональность и внесословность христианства, ислама и буддизма стали залогом их превращения в мировые религии. Историки религии отмечали, и вполне справедливо, что вера в единого Бога, всеведущего и не делящего свою власть ни с кем, имеет практически неограниченный охват аудитории: такого Бога может принять любой, независимо от национальной, профессиональной либо любой другой принадлежности. Однако трактовать эту особенность монотеистических культов в русле прогрессивного стремления к гуманности не получается: такие религии, как видно из истории, отнюдь не воспитывали в людях толерантности. Хорошо известно, что наднациональные христианство и ислам сочетают национальную и сословную терпимость с куда более страшной нетерпимостью религиозной. Важно разделять декларируемое и действительное: я готов согласиться с тем, что из всех учений древнего мира христианство предложило наиболее последовательную теорию универсальной морали, но на практике христиане, и прежде всего отцы церкви, этой моралью не пользовались: уже в IV веке они клеймят тех, кого считают еретиками, отказывая им в спасении и считая их сосудами адовыми, при том что их оппоненты не являются ни убийцами, ни ворами; весь их грех в том, что они придерживаются иной точки зрения на природу Христа. В целом человек, исповедующий монотеистическую религию, куда менее терпим в отношении религиозных и мировоззренческих взглядов окружающих, чем приверженец не столь «зрелой» религии; где монотеисты демонстрируют действительно поразительную терпимость, так это как раз в своем отношении к нарушителям социальной морали. Эллинская мораль исключала из общества того, кто совершил убийство человека (правда, ограничивая понятие человека кругом свободных сограждан, поскольку чужеземцы оставались вне закона), и превозносила свободу личности, тогда как альтруизм христианства куда легче находил оправдания насилию и тирании: достаточно вспомнить, как органично вросла в средневековое христианство варварская культура военного насилия, легко позволяющая, например, Григорию Турскому оправдывать вероломное убийство Хлодвигом одного из своих воинов во время дележа добычи, называя хитрость кротостью, а злопамятность дальновидностью2. Во все века мировые религии были снисходительны к тем, кто совершал жесточайшие преступления против личности — к убийцам, насильникам, грабителям: они прощали им любые грехи в случае их обращения и заботились о спасении их душ даже перед их казнью. Но можно ли утверждать, что гораздо большая по сравнению с античной моралью терпимость христианства к преступникам является прогрессивной? Мы ступаем на шаткую почву соотнесения этических категорий с понятиями «прогресс» и «общественная польза»: современный секулярный закон в той степени, в какой он свободен от постхристианского идейного наследства, отнюдь не считает, что кроткие и безвинные должны подставлять обидчикам другую щеку.

Примеры можно множить — все они говорят о том, что прогрессивность монотеизма чрезвычайно условна. И все же не стану спорить с тем, что тенденция к монотеизму представляет собой своего рода универсалию: не случайно две из мировых религий основаны на почитании единого Бога, не случайно средневековый индуизм движется в направлении предшественника единобожия — генотеизма (главенства одного бога при признании остальных зависимыми от него или даже его эманациями, как принято рассматривать богов в вайшнавизме или шиваизме), не случайно идея монотеизма находит выражение в популярных синкретических культах — манихействе, бахаизме, проникает в языческие религии, соприкоснувшиеся с христианством и исламом. Именно эта тенденция, вероятно, и вводит в заблуждение историков, убежденных, что если религии стремятся в общем направлении, то это направление прогрессивно с социально-политической и этической точек зрения. Итак, появление монотеизма все-таки является результатом какой-то закономерности — вот только какой?

Уникальность меметики в том, что это, вероятно, единственное материалистическое учение, признающее богов реально существующими сущностями — увы, не сверхъестественными силами, а лишь зафиксированными в культуре системами информационных единиц — абстрактных понятий и образов. Уже в начале XX века ученые оставили попытки свести генезис богов к какому-то единому источнику, будь то олицетворение природных явлений, обожествление исторических личностей или духов предков. Эта разнородность происхождения божеств хорошо вписывается в один из главных принципов меметики: неважно, как именно возник тот или иной мем, важно, почему он воспроизводится. В культурном поле древнегреческих верований между собой конкурируют солярное божество Гелиос, обожествленный смертный Геракл, олицетворение абстрактного понятия Тюхэ и даже Иакх, выступающий персонификацией возгласа, издаваемого жрецом дионисийских мистерий. Важно не то, благодаря каким обобщениям и уровням абстрагирования они возникли, а то, что независимо от своего происхождения они существуют как комплексы идей, претендующие на одну и ту же культурную нишу, а значит, могут (и до некоторой степени обречены) соперничать между собой, отстаивая место в умах и сердцах верующих с не меньшим пылом, чем боги на поле брани у Гомера. Передел культурных ниш, которые каждый из них занимает, может быть спровоцирован результатом человеческой деятельности (например, политическое усиление города ведет к распространению культа покровительствующего ему бога на подвластные города — так во всем Междуречье стал почитаться покровитель Вавилона Мардук) или изменением условий их жизни (так, бог-воитель, бывший громовник Индра утрачивает свое значение по окончании завоевания Индостана индоарийскими племенами); однако сплошь и рядом изменение «рейтинга» богов связано с чисто психологическими причинами: один может вытеснять другого в силу большей привлекательности, отобрав культурное пространство у менее удачливых конкурентов. Здесь много сложных и не до конца понятых закономерностей: боги, обещающие спасение души, — Кибела, Дионис, Митра — набирают популярность в кризисные периоды; известно превращение старого бога в deus otiosus (отсутствующего, не вмешивающегося в дела людей) и вытеснение его более молодым и близким к людям — так сменяются поколения богов в Междуречье, а более молодые дэва побеждают более древних асуров. Появление новых и изменение старых мифов дают некоторым богам неожиданные преимущества: то они могут вдруг стать родственниками (как «породнилось» большинство египетских богов при XVIII династии) или персонажами одного сюжета, и упоминание одного часто влечет упоминание и других, оказавшихся неожиданно связанными с ним, что повышает шансы мемов этих богов обрести популярность. Время от времени боги проводят, если воспользоваться языком экономических терминов, «диверсификацию деятельности»: так же как компания, производящая чайники, повышает шансы проникнуть на новые рынки, наладив дополнительное производство сковородок и кофейников, так и божество, расширив список качеств и явлений, олицетворением или покровителем которых оно является, способно привлечь новых приверженцев. Наконец, происходит и контаминация мемов — одни боги отождествляются с другими (как были отождествлены греческий и римский пантеоны), приобретая черты, которые могут сделать их популярными в новой аудитории.

Итогом этой «внутренней конкуренции» оказывается то, что любая политеистическая религия отличается от монотеистической куда меньшей степенью интеграции: она представляет не единую, логически связанную систему идей, а набор из множества комплексов идей, относящихся к отдельным богам; связи между этими комплексами довольно слабы. Напротив, любая монотеистическая религия представляет собой куда более четкую систему, сконцентрированную на едином Боге: такая система имеет огромные преимущества в тиражировании. Поклонение единому Богу делает мемплекс компактным и цельным, а также провоцирует неприятие языческих религий, что ослабляет позиции конкурентов. Уже в силу этого монотеистические религии будут более успешны3.

Данное соображение касается не человеческих потребностей в определенных религиозных идеях, а особенностей, связанных с упорядоченностью информации, составляющей мемплекс. Если посмотреть на религию «глазами мема», мы увидим, что многие из традиционных доводов в пользу превосходства монотеизма правильнее было бы трактовать не с точки зрения потребностей человека, а с точки зрения способности религии к самотиражированию. Наднациональность и внесословность расширяют потенциальную аудиторию вероучения; можно ли сказать, что эти черты религии соответствуют интересам людей в большей степени, чем интересам самой религии? Абстрактный характер монотеизма дает более широкие возможности для построения иллюзорных миров и, таким образом, для манипуляции верующим. Подорвать веру политеиста относительно просто: убив священного быка Аписа, Камбиз показал египетским жрецам, что это не бог, а обычное животное4; христианские проповедники жгли священные рощи язычников и разрушали их капища, доказывая разочарованным идолопоклонникам, что их боги слишком слабы, чтобы покарать их за это. А вот опровергнуть существование Бога, у которого нет ни зримого облика, ни места обитания, ни желания наказывать грешников при их жизни, невозможно: в абстрактного и непостижимого Бога готовы верить даже самые просвещенные и критически мыслящие люди. Способность к интеграции верующих также служит не обществу, но прежде всего самой религии: мы видели, в какие надежные и продуктивные «фабрики» умеют собирать мемы своих носителей.

Итак, судя по всему, единобожие является чертой, адаптивной для самой религии. Полагаю, что этим и объясняется его триумф как идеи.