Культурный геноцид

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Культурный геноцид

Мэри Дуглас отмечала экстернализационную роль, которую играют в религии ритуалы и культовые артефакты: они определенным образом организуют мышление, перенося абстрактные представления в зримый материальный мир. Это можно проиллюстрировать цитатой из книги Уильяма Штаннера, где этнограф описывает свое путешествие по австралийскому бушу в сопровождении аборигенов, которые поясняют связи между каждым конкретным местом и тем или иным мифологическим сюжетом: «…путь пролегал не по какому-то местному ландшафту, а через очеловеченное пространство, заполненное значениями»66. Любая религия старается увеличить число ритуальных предметов, сакральных мест, священных книг и т. п., т. е. заполнить окружающее пространство объектами и явлениями, вызывающими коннотации с ней самой. «Следует увеличивать святость, а не преуменьшать», — гласит раввинистический принцип. В религиях нового типа это явление имеет особый размах: опутывание адепта сетью коннотаций, связывающих его с религией, выступает одним из средств создания реальности sui generis, преломляющей мир в том свете, в каком это нужно мемплексу. В монотеистических религиях догма проникает во все сферы жизни, воплощаясь в тысяче зримых образов-символов и диктуя свои порядки в политике, экономике, искусстве, ведении войны. И поскольку религия, охватывая сознание все новых людей, распространяется по новой территории, ей приходится заботиться о том, чтобы очистить пространство от любых символов, которые могли бы увести верующего не туда, куда требуется.

«Почитай отныне то, что сжигал, и сжигай то, что почитал», — так, по преданию, сказал во время обряда крещения реймсский епископ Ремигий королю франков Хлодвигу. Уничтожая руками своих носителей языческое и оттого нечестивое идейное наследие предшествующих религий, запечатленное в текстах и произведениях искусства, мемплексы христианства и ислама расчищают культурное пространство для себя самих. В истории политеистических обществ подобный «культурный геноцид» встречается крайне редко, как правило, в ситуации, когда освободившийся из-под власти иноземных захватчиков народ пытается стереть все следы своего национального унижения — но в этом случае религиозные атрибуты уничтожаются далеко не в первую очередь: наибольшую ненависть вызывает атрибутика государственная. Даже мотивы иудейского царя Езекии, разрушавшего языческие статуи и запрещавшего иноземные обряды, были, вероятно, в большей степени политическими, чем религиозными: царь старался освободить Иудею от позорных воспоминаний о политическом доминировании Ассирии. Однако в христианстве и исламе дела обстоят иначе: поскольку обе религии были основаны на Откровении Бога, выдвигающем к людям новые требования, они в известном смысле стремились построить новый мир — это становилось еще одним обоснованием необходимости уничтожить все, что ассоциируется с прежним, несправедливым порядком. И так как образы «язычества» — культов, имевших ко времени распространения христианства многовековую историю, так или иначе проникли во все сферы жизни, христианству требовалось выбить их изо всех щелей, где они могли бы укрыться. Уничтожение в 391 году храма Сераписа, погром в 415 году Александрийской библиотеки, разрушение статуй богов и героев — лишь отдельные события процесса, в котором культурное пространство античности быстро замещалось новым пространством христианской культуры.

Примечательно, что сами христиане отнюдь не ставили сознательной цели изгладить воспоминание о язычестве: напротив, подробный разбор философских представлений античности в писаниях христианских апологетов (Оригена, Тертуллиана) часто оказывался для людей Средневековья и современности единственным средством узнать, в чем собственно эти представления состояли. Однако ненависть ко всему языческому, внушаемая христианством, была столь сильна, что верующие просто не могли перенести скверны, проистекающей от любых проявлений языческой культуры. Характерно, что уничтожение памятников языческой культуры продолжалось и тогда, когда античные культы уже давно не представляли для христианства никакой опасности. Например, в правилах, принятых Поместным Карфагенским собором 419 году, записано: «просить благочестивейших царей, да повелят совсем искоренить останки идолов по всей Африке… и идолов истребить, и капища их, в селах и в сокровенных местах без всякой благовидности стоящие, всяким образом разрушать»67. Речь идет, по сути, об уже заброшенных святилищах, отнюдь не привлекавших толп народа — однако и они вызывают ненависть христиан, для кого само их существование казалось источником ритуальной нечистоты. Трулльский собор, проходивший в самом конце VII века, когда античных культов давно уже не существовало, принял решение запретить театральные и цирковые представления, которые по-прежнему ассоциировались с язычеством. Точно так же уже в наши дни, в 2001 году афганские талибы уничтожили древние буддийские статуи, уж явно не представлявшие никакой опасности для ислама.

Мемплексу христианства удалось найти еще более хитроумный способ борьбы с посторонними культурными элементами — он провоцирует своих носителей не только на уничтожение языческих артефактов, но и на целенаправленное замещение старых языческих мемов новыми. Почему дорога, по которой проходил папа римский во время Великой Литании в день Св. Марка, пролегала точно по тому же маршруту, по которому во время языческих Робигалий, праздновавшихся в тот же самый день — 25 апреля, следовал жрец Юпитера? Для чего христианские святые, обращавшие языческие народы, закладывали церкви и монастыри на месте уничтоженных ими культовых сооружений язычников (так, князь Владимир заложил Десятинную церковь на месте низверженного идола Перуна, преподобный Авраамий основал Иоанно-Богословский монастырь в Ростове на месте поклонения Волосу, Стефан Пермский воздвиг храм Михаила Архангела на месте срубленной им «прокудливой березы», почитавшейся зырянами, причем с таким расчетом, чтобы престол находился точно над ее пнем; церковь девы Марии Гваделупской была воздвигнута на месте разрушенного индейского храма близ Мехико и т. п.)? Эти многочисленные факты иногда рассматриваются историками как примеры двоеверия — дескать, распространители христианства отдавали определенную дань уважения священным для язычника местам, стараясь использовать их уже укоренившуюся сакральность. Я более склоняюсь к тому, что уничтожение идолов носило символический характер очищения места от скверны68, а также выступало способом пропаганды: святые, лично разбивавшие или сжигавшие статуи, срубавшие священные деревья, показывали, что не боятся «поганых» богов и что их Бог сильнее языческих, а замещение языческих святынь христианскими культовыми сооружениями представляло собой попытку освободить облюбованное сатаной место, где он имел наибольшую силу, от его власти. Но как бы то ни было, последствия такого замещения для мемов оказывались весьма благоприятны: нет лучшего способа очистить место или предмет от прежних коннотаций, чем придать ему новые. Сакральная география еще недавно языческих мест быстро заполнялась новыми смыслами, и кажется достоверным, что христианские миссионеры нашли этот эффективный способ замещения старых мемов неосознанно — например, по такому механизму: 1) там, где храбрый миссионер ставил на месте публично уничтоженного идола крест, успехи христианства были больше, чем там, где другой, более робкий, не решился тронуть языческое капище; 2) успех трудной миссии впоследствии закономерно приносил миссионеру звание святителя, делал его героем жития, которое переписывали и читали монахи, священники и миряне; 3) авторы житий, как показывает анализ, обязательно подчеркивают, что миссионер разбил идола, уничтожил священное дерево и т. п. на глазах у язычников; 4) этому примеру старались подражать другие миссионеры, воздвигавшие святыни точно на месте уничтоженных языческих. Так удачно найденный способ борьбы с нежелательными коннотациями мог закрепиться в традиции путем естественного отбора.

В дальнейшем такой геноцид идей применялся христианством и исламом бессчетное число раз: хорошо известно, например, сколько литературных памятников майя стали жертвами грандиозных костров иезуитов. Именно геноцидом идей, а не только варваризацией античной культуры в значительной степени объясняется тот факт, что культура раннего Средневековья оказалась намного беднее и проще культуры античной: она могла расти и усложняться там, где ей позволено было заимствовать у своей предшественницы, но, стараясь стереть память о ней, христиане закрывали для своего мемплекса большинство подобных путей. В искусстве раннего Средневековья почти не встречаются никакие мотивы, кроме христианских: в изобразительном искусстве преобладает иконография, в декорировании зданий — использование библейских сюжетов, в литературе — агиографический, богословский и дидактический жанр. Готическое искусство отмежевывалось даже от природы, которая в большинстве культур мира служит важнейшим источником образности и вдохновения — ведь земной мир виделся лежащим во зле. Пройдет довольно много времени, пока искусству удастся подняться до настоящих вершин, а светский элемент проглянет сквозь засилье религиозных мотивов.

Ранние христианские мыслители, получившие, как правило, классическое античное образование, осознавали философскую скудость своей веры — однако попытки позаимствовать теологический аппарат из греческой философии вызвали бурную реакцию. «Многие шарахаются прочь от эллинской философии, точно дети от буки, боясь, что она совратит их с истинного пути», — досадовал Климент Александрийский69. Но христианство не могло не воспользоваться тем, что было полезно для его выживания: античная философия обогащает христианство — однако имена Платона, Плотина, Филона Александрийского вытесняются именами христианских апологетов и мыслителей, даже если они не создают собственной философии, а лишь стараются приспособить античные наработки к христианскому богословию. Инкорпорируя античные мифологические и исторические предания, церковная история понижает их в статусе: пересказывая в своих сочинениях эпизоды, почерпнутые у Гомера, Геродота или Тита Ливия, историки церкви не считают этот языческий период началом истории — напротив, он трактуется как время, когда предвечная истинная вера, открытая людям Богом-Творцом, была забыта — с тем, чтобы затем быть заново возглашенной Христом70. Таким образом, вся античная история выступает в мировоззрении средневекового христианина лишь кратким периодом аберрации, уклонением от правильного пути: истинная вера существовала с самого начала мира и просуществует до его конца. Этот взгляд был для средневекового человека столь же верным, сколь истинна была для оруэлловских персонажей идеологема «Океания всегда воевала с Евразией» — однако если у Оруэлла иллюзорная реальность создавалась искусными действиями идеологов государства, то (и это очень важно) христианские авторы не преследовали цель исказить представление об истории сознательно: оно формировалось само — путем логического осмысления вопросов, касающихся мироздания, истинности веры и т. д. Это интересный пример незаметного манипулирования религией ходом рассуждения своих адептов.

В реальности, которую пыталась создать новая религия, все дороги исходили из христианской веры и туда же возвращались: христианские принципы проникают в фольклор, в повседневную жизнь горожан, в идеологию войны. Христианские ценности во многом сформировали идеологию рыцарства, и это позволило духовенству мотивировать дворян на распространение влияния христианства и его пропаганду, выразившиеся в Реконкисте, крестовых походах и т. п. Даже там, где рыцарство действовало в своих интересах, его представители выступали пропагандистами определенной этики, которая вызывала ассоциации с христианскими ценностями — подвижничеством, защитой слабых, справедливостью и человеколюбием.

Если религии не удается создать для своих адептов всеобъемлющей реальности, это означает, что у нее есть уязвимые места, которые могут использовать религии-соперники. Изначально христианство было в основном этической доктриной: его основатели не видели необходимости заниматься более обыденными сторонами культа, поскольку, судя по всему, разделяли иудейскую обрядность. Но такая обрядность не могла быть воспринята в неиудейской среде, — в результате новой религии даже в ранние Средние века не хватало нижнего уровня: у христианства не было собственных сельскохозяйственных праздников, таких как греческие Фесмофории или германо-славянские праздники урожая. Христианство не имело и покровителей отдельных ремесел или видов деятельности — если в античной традиции каждой из ремесленных коллегий покровительствовал близкий и понятный ей бог, то после принятия христианства бывшим язычникам пришлось остаться один на один с не всегда понятным им Христом. У языческих религий нижний уровень был, и именно здесь они могли взять реванш у христианства. Вот почему практически везде, куда оно приходило, воцарялось двоеверие: боги — покровители земледелия, ремесел, войны (варварские общества и не думали отказываться от грабительских походов даже после крещения) проникали в новую религию. «Христианству легко удалось прогнать великих богов, но низшие духи народных верований оказали упорное сопротивление»71. Пережитки двоеверия во всех европейских странах сохраняются до сих пор. Христианству, делящему мир на черное и белое, удалось придать части языческих божеств пугающий ореол (козлоподобный облик Пана и сатиров унаследовали черти, нимфы и лары стали русалками и домовыми). Однако другую, и куда большую, часть христианство попросту отождествило с собственными святыми. «Отчистив» языческих персонажей, праздники, ритуалы, традиции от коннотаций с античными культами, христианство спокойно приняло их, поскольку они оказались полезны для выживания новой религии. Связь с языческой культурой была так основательно забыта, что лишь в XIX веке, в эпоху секуляризации, фольклористы впервые обнаружили, что образ Георгия Победоносца соткан из множества сотериологических культов всадников, распространенных в Малой Азии и на Ближнем Востоке еще до нашей эры, а русский Илья Пророк не что иное, как «реинкарнация» языческого Перуна. Этого уже не помнила ни сама церковь, ни общественное сознание в целом — а значит, существование внутри христианства языческих идей и персонажей не только не угрожало последнему, но и укрепляло его: ведь эти элементы культа были проверены веками. Стараясь заполнить образовавшийся вакуум или вытеснить забившихся в свои культурные ниши языческих божеств, христианство незаметно отошло от строгого монотеизма — в различных городах и местностях Европы были святые, у которых искали заступничества едва ли не чаще, чем у Бога (например, среди русских крестьян еще в начале XX века было распространено представление, что Троицу составляют Христос, Богородица и Николай Угодник); многие из этих святых, как античные боги, имели силу в разных областях человеческой жизни — как профессиональной, так и личной; Дева Мария, вслед за языческими богинями, обретала различные географические ипостаси, и жители одного европейского города зачастую думали, что молятся иной Богоматери, нежели обитатели соседнего. При этом каждая «локальная» Богоматерь вполне могла оказаться христианизированной языческой богиней — позже, уже в XX веке, многие из них (например, Святая Дева Гваделупская) были признаны церковью, что было уже сознательным политическим актом: догма шла на поводу у естественной эволюции мема.

Теолог Хью Пайпер высказал интересную идею, что весь созданный христианством образ жизни — в той или иной мере средство тиражирования все новых копий Библии72. Это очень похоже на правду. Приведем один пример. Любой, кто хорошо знаком с русской классической литературой, знает, насколько она разнородна и разнопланова. Однако едва ли не у каждого русского классического автора присутствует мотив нравственного перерождения грешника, открывшего для себя Писание: например, убийца Раскольников у Достоевского переживает возрождение благодаря отрывку из Библии, который читает ему Соня Мармеладова; то, что Соня — добродетельная блудница, также отсылает читателя к системе координат Евангелия. Связь между раскаянием литературных убийц и развратников и их обращением к Христу кажется нам естественной, на деле же она, разумеется, совершенно произвольна и зависит от культурного контекста; герой апулеевского «Золотого осла», молодой распутник Луций, пережив ряд неприятных приключений и осознав свое легкомыслие, спасается обращением к Исиде, тогда как грешники в буддийских сутрах ступают на путь спасения, ознакомившись с учением о Восьмеричном пути. Сказать, что все эти персонажи обратились к добру, — значит не сказать ничего, поскольку, как мы видели, сами понятия добра и зла детерминированы культурой, в том числе и религиозной. На уровне народной религии, фольклора и повседневной жизни пропагандистами христианства выступают все верующие — до последнего извозчика, старательно плюющего через левое плечо в физиономию воображаемому черту, или нищего, просящего подаяния Христа ради. Религия воспроизводит себя, проникая на уровень страхов и надежд человека, обретая социальные функции, становясь частью литературного сюжетостроительства и отправной точкой морали.

Итак, гуманизм мировых религий не является гуманизмом в подлинном смысле слова: за их тысячелетнюю историю отобрались и сохранились именно те его проявления, которые оказались полезны для распространения самих религий. Наднациональность и надсословность религий нового типа на протяжении всего их существования сочеталась с крайней идейной нетерпимостью, позволявшей их общинам отгородиться от мира «язычников», отторгнуть их культуру и рано или поздно насадить вместо нее свою собственную, а также мировоззренческим тоталитаризмом: христианство и ислам стали для своих общин не только религией, но и моралью, системой ценностей, образом жизни. Такая всеобщность позволила мировым религиям сделаться поистине культурами, охватывающими всю жизнь человека.

Итак, идейная нетерпимость оказалась полезным средством распространения мировых религий. Однако, поскольку мемы не обладают даром предвидения, эта нетерпимость стала и важнейшим средством дезинтеграции общин верующих: одно лишь христианство за две тысячи лет своего существования распалось на 33?000 отличных друг от друга вероучений, исповедуемых собственными церквями и религиозными группами, каждая из которых сохранила «фамильную» претензию на истинность веры73. В конечном итоге, продуцирование религией идейной нетерпимости породило разнонаправленные тенденции, создав своего рода динамическое равновесие: нетерпимость официальной религии, выражающаяся в борьбе с идейной ересью, часто способствует точности передачи мемплекса, тогда как нетерпимость сект ее снижает.