О сестре Иоанне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О сестре Иоанне

Наше призвание — уже здесь на земле

собирать Царство Небесное.

Ю. Н. Рейтлингер, в разговоре

Пусть наши огоньки, горящие в разных местах, не гаснут,

чтобы мы могли передать эстафету...

Из письма о. Александра Меня

На излете ХХ века в одном из залов Рублевского музея открылась выставка икон сестры Иоанны (Рейтлингер).

Входящего с порога ошеломлял дух радости, веселья, глубины и правды, которым дышали иконы. Это было явленное Присутствие, и вошедший оказывался охвачен радостью узнавания Света.

Ее иконы я впервые увидела в московских домах прихожан отца Александра Меня, в круг которых я вошла в середине 70-х годов теперь уже минувшего века. Это бывало так: входишь в комнату — и с порога узнаешь руку еще не ведомого тебе иконописца. Спрашиваешь друзей, — тебе объясняют, что есть такая старушка, монахиня, вернулась из эмиграции, живет в Ташкенте, у нас в Новой Деревне бывает летом. Или — говорят: не знаем, кто писал, — нам отец Александр подарил ее на венчанье. У отца Александра в кабинете был — явно того же письма — огненный Илия в пустыне. Помню, как на аналое в храме в Вербное Воскресенье появилась новая икона, от которой отойти было невозможно, — «Вход Господень в Иерусалим», и написана она была тою же рукой.

А потом настал день, когда отец Александр нас познакомил, подведя меня к ней со словами: «Юлия Николаевна тоже художница. Она не слышит, — пишите записочки». И мы стали разговаривать — вернее, она говорила, а я писала в ее блокнотике начало фразы, — она догадывалась о продолжении, и я слушала ее ответ (или вопрос).

Это было счастливое общение — в состоянии почти пьянящей радости, близости Царства, неба, веселья — иное что-то, родное вечности, прикровенно проглядывало сквозь простоту видимого: открытые во двор ставни, клеенка на столе, тусклого цвета чай, который все же тогда нам подавался («зато не портит цвет лица», — шутил отец Александр), деревянная бледно-зеленая калитка, рябина в окне.

От нее исходила какая-то веселая сила, и голос ее был праздничный — сродни необыкновенности места, где мы имели счастье встретиться. Она была другая. Из своего далека — и вся здесь, ты был включен в беседу на том уже будто бы свете, где есть только главное. Почти не помню, о чем шел разговор (кажется, она расспрашивала о моей учебе, об университете), но состояние счастья помню отчетливо. И вся ее жизнь, еще не ведомая мне, крылами вставала за ее спиной.

В те годы обыкновенны были разговоры об отъезде. Тот уехал, те — уезжают. Выпустили, не выпускают, подали заявление на выезд... Москва пустела, зияющими дырами оставались дома, куда уже не придешь, потому что хозяева, ясно было, никогда уже не вернутся. Кто-то пустил тогда поговорку: «Велика Россия, а позвонить некому».

Странницы и пришельцы на земли…

Она была вестником иного. Я знала о ней, что она вернулась из Франции.

Из той России — из Франции — в наш убогий СССР, где отдельной территорией, островом Царства Небесного, была Новая Деревня, и она была ему, этому Царству, сродни.

* * *

Обликом — странница: до полу юбка, котомка, посох. «Она исходила босиком всю Францию». Мы говорили, и в поле зрения попадало то привычное, что было на стенах «сторожки» (так называли дом при церкви, где был крошечный тогда кабинет отца Александра; в ожидании разговора с ним народ сидел в комнате побольше, что была рядом): Петр и Павел Эль Греко, большой карандашный Серафим Саровский, черно-белая фоторепродукция — двойной портрет Нестерова «Философы». На портрете двое идут по тропе — отец Павел Флоренский, худой, в белой рясе, посох, голова слегка наклонена, лицо светится миром, — и будущий отец Сергий Булгаков, плотнее, в темном сюртуке, в лице будто бы мятеж, его давно тревожит что-то, о чем они беседуют или молчат, идя по тропинке. Будто в этой точке расходились пути: уехать или не уезжать, разделив общую участь. Мне всегда этот двойной портрет в сторожке на общем «отъездном» фоне десятилетия виделся знаком выбора.

Отец Сергий принял сан в России в 1918 году и почти в это же время познакомился с Юлей Рейтлингер, жившей тогда с сестрами и матерью в Крыму. Оба они оказались в эмиграции, она была его духовной дочерью до самой его смерти.

* * *

Сестра Иоанна решила вернуться на родину сразу после войны. Последние слова, которыми ее напутствовал отец Сергий Булгаков, умирая в феврале 1944 года, были: «Возвращайся на Родину, Юля. И неси свой крест с радостью. И, слышишь, — с радостью неси!»[1] Разрешения на въезд пришлось ей ждать десять лет. Может быть, это спасло ее от участи тех, кто, возвращаясь из эмиграции несколькими годами раньше, попадал в лагерь. Так случилось с ее подругой монахиней Еленой (Казимирчак-Полонской). 

* * *

Она была монахиней в миру — по примеру матери Марии (Елизаветы Юрьевны Кузьминой-Караваевой, которая тоже была среди духовных детей отца Сергия в Париже), принявшей постриг в 1932-м. Свое пострижение в рясофор в 1934 году с именем Иоанна (в честь Иоанна Крестителя) она вспоминала как самое значительное событие своей судьбы. Этому предшествовала «Пшеровская Пятидесятница», как потом называли первую конференцию русского студенческого христианского движения в Пшерове (под Прагой) в 1923 году[2], когда участники его, и среди них сестры Рейтлингер, ощутили на себе прикосновение Духа Святого, его огненную печать — это переживание определило направление жизни молодых людей, присутствовавших на богослужениях (литургию каждое утро в 6 часов служил отец Сергий Булгаков) и беседах съезда. Вскоре после него, в 1925 году, было образовано Сергиевское Подворье[3] —Православная духовная академия и Богословский институт — в Париже. Отец Сергий Булгаков возглавил здесь кафедру догматического богословия и был душою Подворья. Ю. Н. жила на Подворье в комнатке на чердаке. 

С матерью Марией вместе они создавали интерьер храма во дворе ее общежития на rue Lourmel, 77 — переделывали конюшню-гараж, убрав стойла, в церковь, сестра Иоанна создавала иконостас, мать Мария тоже писала иконы и вышивала. Сохранилась (ныне в монастыре св. Иоанна Крестителя в Эссексе в Англии) большая ее вышивка — «Житие Царя Давида», — она располагалась наверху вдоль правой стены храма. Вышивала ее мать Мария в 1939–1940 гг., в период гонений на евреев в Европе. Над царскими вратами уже позднее, в годы нацистской оккупации, появилась ею вышитая Тайная Вечеря. Сестра Иоанна помогала матери Марии и в ее трудах иного свойства — вместе ходили для приобретения дешевого продовольствия, всяких остатков, даже очистков, на центральный рынок («Чрево Парижа»), чтобы прокормить людей, обитавших в общежитии на улице Лурмель.

Прежде чем целиком посвятить себя иконописи, Ю. Н. занималась живописью в Ateliers d’arts sacre у Мориса Дени, продолжая свое художественное образование (училась в свое время в Школе при Обществе поощрения художеств в Петербурге). Впрочем, до переезда в Париж, еще живя в Праге, обучалась технике иконописания у М. Каткова, который перенял ее как ремесло у псковских старообрядцев. Он расписывал тогда русский храм на Ольшанском кладбище. Ю. Н. много копировала старообрядческие иконы — и все же стремилась вырваться за рамки стилизаторского, прикладного подхода; Д. Стеллецкий, расписывавший храм в Сергиевском Подворье в Париже, тоже делал стилизацию — в несколько ином роде, скорее это был декоративный, эстетизированный стиль модерн; работал он масляной краской, оставляя места для ликов, которые потом писала княжна Львова. Такой подход был для Ю. Н. неприемлем (она замечала, что иной раз на иконе, когда она писалась, вдруг какая-то новая складка на одежде меняет выражение лица).

Ее настоящая встреча с русской иконой произошла на выставке древних икон, привезенной из СССР в Европу в 1928 году. Выставка проходила в Бельгии и Германии, в частности, в Мюнхене; Юлия Николаевна отправилась туда, жила у друзей, все дни проводя на выставке, вглядываясь — впервые — в Троицу Рублева, лик Владимирской Божией Матери, которые были там представлены в научных копиях; на выставке были и подлинные иконы древнего письма.

Прежде с иконами она знакома была по черно-белым репродукциям «Истории древнерусского искусства» Грабаря, взятой в библиотеке по какому-то безотчетному и сильному душевному порыву в первые же дни в эмиграции. Открытие иконы, после двух веков забвения, когда древние иконы записывались более поздними, когда их убирали в оклады, оставляя только потемневшие едва различимые лики, — произошло незадолго до революции, — реставраторы научились расчищать позднейшие записи. Люди увидели Рублева.

Встреча с древними русскими иконами на выставке в Мюнхене определила окончательно направление творческой судьбы Юлии Рейтлингер. Это был ответ, подтвердивший ее интуитивные искания. Она начинает работать над большими иконами, обретая уверенность и свободу в  каноне, который не сковывает художника, но есть живой язык для благовествования.

Отец Сергий написал в эти годы книгу «Икона и иконопочитание» (1931 год) — безусловно, не без влияния Ю. Н. В эти же годы ею была написана для отца Сергия икона «Софии Премудрости Божией», она висела в его комнате до дня его кончины, как и образ Ангела Хранителя, который всегда находился у него в изголовье.

После смерти отца Сергия этот образ Юлия Николаевна передала отцу Андрею Сергеенко, а по его кончине — подарила отцу Александру Меню. Он и сейчас в его доме в Семхозе, в изголовье диванчика в кабинете, рядом со светильником и большой фотографией матери. Обе эти иконы оказались на выставке в Рублевском музее осенью 2000 года, — как и образ «Не рыдай Мене, Мати», написанный в Париже в 1931 году (икону эту репродуцировали тогда в эмигрантской газете «Россия и славянство» и даже называли Ю. Рейтлингер созидательницею русской «Pietа»).

Рядом была помещена очень большая, написанная в 30-е годы в Париже, икона Божией Матери, о которой на выставке же я узнала                                                                                                                следующее. Когда немцы подступали к Парижу, отец Андрей Сергеенко  с матушкой и подруга Юлии Елена Браславская пытались, как многие парижане, выехать из города. Машина зависла на двух колесах над обрывом и чудом удержалась. Все это время Елена молилась Божией Матери, прижимая к себе эту икону...

То, что было написано рукою Юлии Николаевны, вызывало — и негодование, и восхищение. Ее образы отличались от декоративных стилизаций, казались «слишком живыми» — хотя творила она строго в рамках канона. «Заранее старообрядчески запретить новые иконы означало бы просто умертвить иконопись (и косвенно поощрить либо идолопоклонническое, либо ремесленное отношение к иконе)... — как бы формулируя ее “умозрение в красках”, ее Credo, писал в то время отец Сергий в своей книге об иконе. — ...Как и вообще все церковное предание, церковный канон не может быть понимаем как внешнее правило и неизменный закон, который требует себе пассивного, рабского подчинения, почему и задача иконописца сводится лишь к копированию подлинника... В Церкви существует своеобразная жизнь иконы... Принципиально возможны, — да и непосредственно возникают, — новые иконы нового содержания. Жизнь Церкви никогда не исчерпывается прошлым, она имеет настоящее и будущее, и всегда равно движима Духом Святым...»

Характерен отзыв одного из посетителей выставки икон нового письма, проходившей в 1929 году в Праге (Юлия Николаевна была приглашена в качестве участницы среди других иконописцев, обученных старообрядцем Рябушинским): «Мертвенность, неподвижность... если бы не иконы Рейтлингер». «С ней можно не соглашаться, но нельзя не считаться».

В Медонском храме-бараке[4], где служил отец Андрей Сергеенко, ею созданы были фрески — сцены Страшного суда и Небесной Литургии. Эмигранты жаловались: «Мы сюда приходим отдохнуть душой, забыться, — зачем нам эта роспись?» Но были и другие отзывы, среди них ободряющее «Lebendig!»[5]. 

Отец Андрей полностью одобрял фрески сестры Иоанны.

Писала иконы для монастыря в Moisenay, для храма-барака на rue Olivier de Serres, для храма Братства св. Албания и преп. Сергия в Мерфилде (Англия).

Интересно, что мать Мария, как и сестра Иоанна, никогда не пользовались кальками, — только собственными подготовительными эскизами. Эскиз последней неоконченной вышивки-иконы, которую мать Мария вышивала в лагере до дня, когда ее повели в газовую камеру, сестра Иоанна сохранила[6]. На иконе Богородица держит Распятие. 

Они виделись в последний раз незадолго до ареста матери Марии. Во время оккупации Парижа укрывали на Подворье евреев, отец Сергий давал им ложные свидетельства о крещении, это спасало от попадания в гетто. То же делал священник Димитрий Клепинин, духовный сын отца Сергия, настоятель лурмельской церкви. Благодаря монашеской одежде матери Марии удалось проникнуть на зимний велодром, куда осенью 1942 года согнали несколько тысяч евреев, и провести там три дня; с помощью мусорщиков дважды ей удалось устроить побег нескольких детей — их вывезли из гетто в мусорных ящиках.

Мать Марию арестовали в феврале 1943 года, тогда же попал в гестапо и лурмельский священник Димитрий Клепинин.

По свидетельству сестры Иоанны, мать Мария хотела вернуться на родину.

Нацисты предложили ему свободу при условии, что он не будет помогать евреям. Отец Димитрий, показав на Распятие на своем наперсном кресте, спросил: «А этого Еврея вы знаете?» Удар по лицу был ему ответом...[7]

* * *

В одном из писем отцу Александру — уже из 70-х годов — она писала, что, возможно, ее болезни — замена подвигов, которых она не совершала. Ее миновала участь друзей, погибших в концлагере — фашистском или советском, — или переживших годы заключения. А болезни — смолоду, с тридцати лет, глухота, к которой прибавилась с годами нарастающая слепота. Она умерла в возрасте 90 лет, на четвертый год полной слепоты. Иконы писала до последней возможности видеть, все укрупняя размеры досок, понимая, что ее ждет; она писала отцу Александру тогда: «Что ж! Нет смысла цепляться за невозможное. Буду руководствоваться Вашим давним советом — творить главную икону — т.е. образ души». И еще писала: «Надо, чтобы вся жизнь стала молитвой!» Они переписывались до самых ее последних дней, — за две недели до конца она продиктовала ему последнее письмо, в котором говорилось, что отвечать на него уже не нужно. «Прощайте!» — было в этом письме...

Собирая Царство Небесное здесь, на земле, — «кусочки Царствия Божия», как она выражалась, — она и жила в нем здесь, и являла его другим. Буквально как птица небесная — не заботясь — о пище, одежде. Она молилась, любила, дарила иконки — живя незаметно и сияя, невольно привлекая к себе многих людей — верующих, неверующих, стариков, студентов...

* * *

Здесь, на родине, — впрочем, жить в родном Петербурге ей не разрешили, — ее отправили в Ташкент, «как наименее пострадавший район за годы войны», такова была официальная формулировка, и в сущности это была ссылка, — о фресках пришлось забыть, — да и к иконам Ю. Н. вернулась после того, как годами расписывала вручную платки, зарабатывая на жизнь, заработав себе микроскопическую пенсию. К иконописи вернулась по настояниям своей парижской еще приятельницы, ученицы инока Григория Круга[8], — Елены Яковлевны Браславской, ставшей, по возвращении из эмиграции, женою Анатолия Васильевича Ведерникова[9]. Елена Яковлевна Ведерникова писала чудесные, светящиеся иконы (мне довелось однажды побывать у Ведерниковых в Плотникове переулке, и ее иконы сильно поразили меня), но при этом говаривала: «Я ремесленник, а вот Юленька — художник!» 

Иконы Ю. Н. всегда писала бесплатно, и молитвенная память о человеке, которому икона предназначалась, сопровождала всю работу — начиная от заготовки доски. Отец Александр просил ее писать небольшие иконки для своих прихожан — очень у многих из нас в домах характерные «Спасы» Юлии Николаевны, или небольшие иконки с образами двух святых, имена которых носят хозяева дома, — и далеко не все знают, что эта домашняя икона, подаренная отцом Александром, — ее письма.

Это было тайное служение. Иконы она присылала отцу Александру по почте. Бывали и довольно большие, аналойного размера, — для новодеревенского храма. Приезжая летом в Москву, писала и здесь, выстраивая день так, чтобы утро было отдано работе, и лишь потом, во второй половине дня, были встречи. А видеться с нею хотели многие, и друзьям ее, у которых она жила здесь, приходилось выстраивать график свиданий, — все же Ю. Н., по ее глухоте, было удобнее беседовать с человеком наедине. Большею частью Ю. Н. гостила у С. Ю. Завадовской и ее мужа, В. А. Волкова — друзей еще по Ташкенту, (С. Ю. Завадовская, так же, как и она, вернулась из эмиграции); позднее они перебрались в Москву.

Это были чудесные посещения! Тебя встречали, проводили в комнату Ю. Н., откуда уходил, уже отговорив, еще кто-то незнакомый, из кухни слышна была жизнь семьи и друзей дома, и друзей Ю. Н., — и вот ты с нею, один на один, в тающих очертаниях теснящихся по комнате затейливых старых вещей, картин, где светящийся, одаривающий центр — она, с ее удивительным лицом и голосом, и это общение с привкусом вечности не поддается никакому описанию и потом вспоминанию, просто обморок — будто тебя окунули в свет. Вокруг нее происходили знакомства (она устраивала, например, знакомство неверующего физика с физиком верующим), давались поручения, шел телефонный перезвон, кому-то передавали книги, рукописи, самиздат, тамиздат, лекарства — и во всем, что ее касалось, царило «таинственное веселье», заряжая воздух дома, где она была гостем, двора, где она гуляла, — к ней стремились с радостью, в эту орбиту вовлекалось — по одному, общение было строго персональным — столько людей! Я знаю, что она многих привела ко Христу, привела в Церковь.

Встречи — это тоже было служением, для нее нелегким из-за болезни тройничного лицевого нерва — общение порою вызывало у нее приступы боли, которая утихала лишь несколько дней спустя.

Но главным ее миссионерством все же были иконы — даже для незнакомых людей, пусть и неверующих. Она считала, что главное в иконе — Присутствие, и оно дает больше, чем все разговоры.

* * *

На открытии выставки в Музее оказалось, что нас, связанных с «Юленькой», очень много, — а поскольку многие друг друга хорошо знали — или узнавали после того, как годами не встречались, — возникало почти домашнее ощущение восстановленного общения.

Меня не покидало ликующее чувство точности происходящего, точности времени и места: Рублевский музей, рубеж XX и XXI вв.

Андроников монастырь, переживший перипетии века, — здесь был пересыльный лагерь, полное запустение, прежде чем он стал музеем древнерусской живописи, — разместил у себя 69 икон сестры Иоанны (в процессе подготовки выставки их было атрибутировано более ста), графические листы, акварели, подготовительные рисунки. В контексте музея, где экспонируются шедевры древнего искусства, иконы Юлии Николаевны, с ее дерзновением поиска Первообраза, смелыми композиционными решениями, новой иконографией, свидетельствуют о том, что традиция имеет движение, не исчерпываясь копированием древнего, когда за образец берется определенный век и школа; Ю..Н., в ее дерзновении человека, ищущего прежде всего и только — Царствия Божиего, идя на риск доверия Духу, достигает невероятной глубины и правды, являя реальность вечности в зримых образах столь конкретно, что достоверность эта не оставляла никакой возможности сомнениям, унынию — хотя век, прожитый ею (1898–1988) во всей полноте страдания, разделенного с теми, кому выпало в этом веке жить, оптимизма не вызывает...

 «Умолкает ныне всякое уныние и страх отчаяния исчезает»,  —  мама о. Александра Елена Семеновна Мень когда-то написала мне эти слова из молитвы, которую она любила повторять наизусть. На фоне вечности только и возможно было сохранить, при полном приятии страдания, дух надежно-постоянной внутренней радости, которая лучилась вовне.

И наоборот, по слову Ю. Н.: «Здурово живешь — икону не напишешь!»

Она жила, дышала свободно в действительности иконы, найдя в ней свой голос, голос иконописца ХХ столетия — соотносясь не столько с привычным XV веком, сколько идя в самую рань христианства: в катакомбы, к мозаикам. В каком-то смысле она свой век — опередила.

«Христианство, друзья мои, только начинается», — ясно в памяти звучат слова отца Александра Меня.

Икона «Призвание апостолов Андрея и Иоанна» возникла как ясный образ этого события, когда Ю. Н. начала учить Евангелие от Иоанна наизусть. Удивительная икона эта была на выставке, поражая своей светоносностью и живостью образа Христа и будущих Его учеников («Равви — где живешь? — Пойдите и увидите» — именно этот поворот головы и приглашение, — не останавливаясь, следовать за Ним).

Мой знакомый художник-иконописец невольно услышал, как одна посетительница выставки говорила другой: «Нет, ну как новгородцы я писать — могу. Как Феофан Грек — могу. В стиле Тверской школы — могу. Как Рублев — могу. Но как Рейтлингер — я не могу!»

Написанные, как выразился на открытии ее выставки директор музея, «в период развитого социализма» (что не могло не сказаться на материалах, которыми пользовалась в эпоху тотального дефицита художница — зубной порошок вместо мела для левкаса, ДСП, фанерки в качестве доски, — и это уже сейчас ставит проблему сохранности некоторых икон, левкас сыплется, доска слоится, не везде икона писалась с паволокой), — они свидетельствуют о динамизме, возможности творчества в иконографической традиции.

Как обетование надежды, когда заря двадцатого века только занималась, миру вновь засияли лики, писанные в рублевскую эпоху и ранее, а с рублевской Троицы снят был оклад, расчищены поздние записи, долго скрывавшие светоносные краски кисти преп. Андрея. Новое явление древнерусской иконы произошло в канун больших испытаний веры, незадолго до революции, уничтожившей почти сразу вслед за этим открытием невероятное количество икон, написанных за все время существования здесь христианства (рассказывали мне, как в Каргополе учащиеся профтехучилища молотками оббивали иконы старого северного письма, а доски практично пускали на табуретки).

И в долгой ночи тотального атеизма, давящей громады тоталитарного государства эти «свечечки» — как называл иконы Ю. Н. отец Сергий Булгаков — домашние иконки, во множестве подаренные людям, знакомым и, в большинстве, ей незнакомым, наполнили нашу землю — с теми, кто уехал, они переправились в Америку, Канаду, — невозможно, наверное, учесть все (недавно в новодеревенском доме, где когда-то снимала комнату М. В. Тепнина, я увидела — светом в сердце! — Спаса в красном углу, спросила хозяев: что это за икона? Осталась, ответили мне, еще от времени, когда жила тут Мария Витальевна, заходил отец Александр; мы очень этот образ любим... кто писал — не знаем...)

Иконы она посылала по почте в конфетных коробках, в коробках от макарон. Называла их в письмах (которые, конечно, перлюстрировались) иносказательно — подарками.

Когда надвигалась слепота, Ю. Н. продолжала писать исполненные светом иконы, до последней возможности видеть. Будто открывался ей, в обступавшей темноте и тумане, — незримый свет. Она могла его отразить, явить — всею своей немощью, — казалось, что ее иконы писаны Духом, одним духом, — неудержимо, как бы даже поспешно, без кропотливой заботы о деталях, ровности линий, — но очень точно, смело, во всей беззащитности риска — полного доверия Богу.

Последняя ее икона, написанная уже вполу-слепую, — «Хождение по водам».

Нет, тьма не упразднена (свидетельство тому — убийство отца Александра), но — «тьма не объяла его». Как он сказал однажды: «Нам в этой жизни дано только светить...»

Люди, предоставившие музею иконы для экспозиции, принесли их из своих домов, из красных углов, — на время выставки расставаясь с образом, перед которым они каждый день молились, — чтобы поделиться светом с другими, — наверно, оттого это и было, по удивленному слову одного случайно забредшего посетителя, — «как сноп света!»

* * *

Эта книга родилась из писем. Когда Юлия Николаевна умерла (день смерти ее пришелся на день ее ангела по мирскому имени — мученицы Юлии), отец Александр отдал мне большой конверт, в котором были письма, адресованные ему сестрой Иоанной, за много лет, большинство из них она высылала из Ташкента. Вместе с письмами он отдал мне несколько ее икон, из последних, которые писались ею уже в полуслепом состоянии; одна из них мне особенно дорога, я ее назвала сразу — «Страстной Спас». Прощальный взгляд Господа — а на другой ее иконке, поменьше, тоже Спас, Он — только что Воскресший, — будто говорящий — в том саду: «Мария!»

Отец Александр попросил меня тогда, в 1988 году, написать о Юлии Николаевне некролог для «Журнала Московской Патриархии». Некролог вышел в сокращенном и переработанном виде за подписью А. В. Ведерникова (№ 5, 1989 г.), его авторитет, как объяснил мне тогда отец Александр, давал возможность имени Ю. Н. Рейтлингер прозвучать в церковном журнале, — это было знаком официального признания ее, хотя бы и посмертного. Когда я, написав текст, хотела вернуть  письма, о. А. сказал: «Пусть они будут у тебя».

Через два года он был убит.

Несколько лет назад в Москву попали из Ташкента письма, которые отец Александр писал туда Юлии Николаевне.

Я предложила брату о. Александра воссоединить переписку. Это было захватывающе — живой привет очень дорогих мне людей. Юлия Николаевна, как правило, проставляла даты в своих письмах, — отец Александр, как правило, этого не делал, — и мне пришлось располагать письма по косвенным признакам. Например — Юлия Николаевна просит его уточнить, какая именно Мария для написания образа имеется в виду, — и среди писем отца Александра есть одно, где фраза «Мария же — Вифанская» мотивирует расположение этого письма сразу после письма Юлии Николаевны с ее вопросом о Марии. Конечно, это, без указанной датировки, предположительно, возможны ошибки. И все же мы можем слышать их голоса, этот диалог длиною в 14 лет.

Читатель, вероятно, и сам догадается, что в те полтора десятилетия, которые объемлет переписка сестры Иоанны и отца Александра, невозможно было быть уверенным, что письма твои не читает кто-то третий, — как, наверное, многим памятно присутствие молчаливого «третьего» в телефонных разговорах. Вот почему иконы в письмах называются — «подарками», «фото», святые — «героями» или «фото»; «пары» — если речь идет об иконах, которые отец Александр дарил семейным парам — с изображением их святых. Поскольку хранители многих таких «пар» нам известны, это помогало определить год написания письма и разместить его среди других (например, отец Александр пишет, прося Ю. Н. написать образ преп. Сергия и Аллы, — или: «Серг. и Мар. будут соединяться в пасхальное время»; выясняя у людей, которым предназначались иконы, когда о. А. их венчал, удавалось уточнить датировку писем).

Для удобства чтения мы расшифровали характерные сокращения в переписке, понятные обоим адресатам: Ц. Б., Ц. Н., М-вы, М-в, Анг., Арх., Ник., Гр. Бог., Ио. Зл., Сп., в. Б. (воля Божия) и т. п. Полностью сохраненный вариант со всеми особенностями оригинального письма (Ю. Н. писала в традиции старой орфографии: «древняго письма», «безконечно» и т. п.) — хранится в Фонде о..А..Меня и у меня; возможно, это пригодится когда-нибудь для научного издания переписки.

Составители сочли уместным включить в данную книгу, в качестве приложения, Автобиографию Ю. Н. Рейтлингер, а также письма к ней о..Сергия Булгакова, которые она собственноручно переписывала специально для о. Александра.

Ольга Ерохина