«Я хочу поделиться с вами всем, что накопилось…»{247}

«Я хочу поделиться с вами всем, что накопилось…»{247}

После многих лет, что я веду беседы, этот ряд бесед я начинаю в состоянии некоторого недоумения. Я столько раз говорил перед вами о самом сокровенном – о том, что собрал за многие годы жизни, что, кажется, теперь могу только повторяться, и вам от этого не будет ни пользы, ни удовлетворения. А вместе с этим у меня с каждым годом восстают мысли и суждения, возникают картины о Боге, о человеке, о жизни, которыми мне хочется поделиться.

В прошлом году я вел беседы на английском языке и говорил в течение всего года о Ветхом Завете, подготовляющем нас к познанию Христа и одновременно открывающем перед нами познание о Боге, познание о человеке, познание о всем мире, который создал Бог, – познание мира сначала во всей его красоте, гармонии, глубине, а затем в страшном его распаде и разрушении, в том, что мы называем падением и что можем наблюдать в нашей жизни. Человека, увы, невозможно рассматривать как образ Божий, который только открывает Божественную красоту, и гармонию, и познание о Нем. Человек пал, и потускнело его видение, омрачились мысли, переменилась его жизнь к худшему, взаимные отношения уже стали не райские, даже отношение человека к самому себе перестало быть таким, каким оно должно быть и было изначально. И в результате весь мир заколебался. И вот нам надо вглядеться в то, к чему мы были призваны, какая красота нам была предложена как возможность и как данность, которую надо было осуществить, и что мы из этого сделали, и что нам надлежит сделать для того, чтобы выполнить свое призвание.

Летом у нас был епархиальный съезд на тему «В чем православные изменили своему призванию»{248}. Это заглавие дал я сам и за него ответствен. После съезда я получил длинное письмо, где говорилось, что и тема, и разработка были бессмысленны: нечего критиковать православие – оно совершенно. Конечно же, я не предполагал отрицательную оценку православия как такового, но это суд над нами. Православная вера, сколько возможно, совершенна, а православные, кроме как в лице святых, далеко не совершенны, – каждый может это сказать с большой болью о себе самом, каждая община о себе самой, каждая Церковь о себе самой. И не потому, что поставленные идеалы недостижимы, а потому, что мы нашу веру как бы постигаем умом, с доверием принимаем то, что опытно познали святые, и этим довольствуемся. И перед нами задача: осуществить то, к чему нас призвал Господь, и призвал не только словом, но примером, но жизнью и смертью Своей, и к чему Он нас приобщил Своим Воскресением и даром Святого Духа.

Много-много лет тому назад, когда я был еще подростком, отец мне сказал: «Возьми за правило думать больше, чем читаешь, потому что твоя память всегда будет действовать быстрее, чем ум и сердце». Я положил это правилом во всей своей духовной и умственной жизни, и то, что я стараюсь вам передать в этих беседах, это не плод собирания мыслей или сведений из источников, это мысли, которые постепенно у меня родились, росли, углублялись, зрели в течение семидесяти с лишним лет теперь в связи с чтением Ветхого и Нового Завета и отцов Церкви. То, как я буду представлять вещи, может быть, вам покажется немного необычным, но я могу с уверенностью сказать, что это не противоречит тому, чему меня научили и Священное Писание, и отцы Церкви, и большие люди духовного и богословского опыта. И я вас прошу то, что я скажу, выслушать, но выслушать с открытостью: с одной стороны, с готовностью воспринять то, что вам, может быть, покажется новым, а с другой стороны, воспринять это с готовностью самим критически продумать услышанное. Не обязательно «критикуя» то, что я скажу, а – не принимая то, что я скажу, без размышления.

Еще несколько вступительных моментов. Не так давно меня просили написать предисловие к книге об иконописце Леониде Александровиче Успенском{249}. Я его знал многие годы. Мы с ним познакомились, когда мне было лет семнадцать, и умер он не так давно. И когда я стал задумываться над тем, что я могу о нем сказать, меня поразило, что мы в течение многих лет стояли в одном храме{250} почти рядом, потому что храм был малюсенький, молились вместе на всех службах и никогда друг с другом не разговаривали – нам было достаточно быть друг со другом и вместе уходить всем существом в богослужение.

Когда я это осознал, мне вспомнился рассказ из житий египетских пустынников ранних лет. К одному старцу пришли трое монахов, каждый со своими вопросами. Двое ставили вопросы, настаивали на ответах, искали более глубокого понимания, а последний сидел и молчал. Когда те кончили свои вопрошания, старец обратился к молчавшему и сказал ему: «Что же ты ничего не спросишь?» И молчаливый посетитель улыбнулся и ему сказал: «У меня нет нужды ставить тебе вопросы, мне достаточно на тебя глядеть». Конечно, не просто глазами плоти, а глядеть всем своим нутром, всей своей восприимчивостью, всем своим пониманием, глядеть на выражение глаз, прислушиваться к звуку голоса и за тем, что можно было видеть или слышать, прислушиваться к тому таинственному, что происходило в глубинах этого человека, когда он воспринимал вопрос и на него из своих глубин давал ответ.

И вот когда я начал писать вступление в жизнь Успенского, мне вспомнился этот рассказ, наше сообщничество и то, что я годами стоял перед иконами, из которых многие были им написаны. Когда я стоял перед иконами и молился, я как бы обращался через икону к тому, кто на ней изображен, – как и надо, потому что икона не должна быть закрытым окном с росписью, икона должна быть прозрачна, как очищенное стекло, через которое можно видеть бесконечные дали. Только в этом смысле можно понять совет святого Иоанна Златоустого, который говорит: если хочешь помолиться, стань перед иконой Спасителя, закрой глаза и обратись к Нему. Икона тогда будет как бы призывом, так же как текст Евангелия является призывом к тому, чтобы войти в глубинное общение со Христом, но не с изображением, не с линиями, не с красками, не со словами, а с тем, что заложено в них глубже всякой внешней выразительности или красоты и что может достичь нас, ранить в душу или исцелить.

А затем я задумался глубже над работой Успенского, а вместе с ним и над работами других иконописцев, которых мне приходилось встречать. Как мы можем узнать кисть того или другого художника и сказать: это Рафаэль, а это Леонардо да Винчи, так же мы можем посмотреть на икону и сказать: эту икону мог написать только Леонид Успенский, или отец Григорий Круг, или Феофан, или Рублев, потому что каждый из них на объективную реальность, которую хотел изобразить, положил свою печать, вернее, выразил свое познание своим языком. Я здесь не говорю о том, что некоторые иконы лучше или хуже, более совершенны или менее совершенны – они разные.

Но тут надо прибавить еще другое. Икона не является выражением опыта только того человека, который ее пишет, она является выражением всецерковного опыта. Потому что художник не выдумывает икону, он погружается в богопознание, общее для всей Церкви, которой принадлежит, Церкви апостолов, Церкви мучеников, Церкви подвижников, Церкви святых, Церкви кающихся грешников. Он приобщается через свою плоть, через свое сердце, через свою мысль ко всей тайне постепенного познания Бога в пределах человечества, и особенно в глубинах Церкви. И поэтому мы можем видеть в иконе не только то, что на ней изображено, но еще другое: не только сущность, реальность человека, писавшего эту икону, но и опыт церковный, всецерковный, который собран тысячелетиями теперь и нашел свое выражение в живописи данного человека.

То, что я сейчас сказал об иконе, можно сказать и о других выражениях нашего внутреннего опыта о Боге, о себе, о мире, в котором мы живем, о той группе человечества, которой мы принадлежим, отраслью которой мы являемся. И вот если задуматься, то что мы можем постичь из созерцания иконы? Конечно, не анализ различных элементов: это откровение божественное, это дар благодати, это учение Церкви, это личная борьба за спасение данного человека, это его приобщенность к общине, в которой он живет, которая ему дает веру и ее питает, это принадлежность вселенской Церкви…

Есть еще другое, о чем мне хочется сказать в этом контексте, но взяв иной пример. Некоторые из вас, зная, как я мало понимаю в музыке, удивятся, что я именно этот пример выбрал, но он мне доступнее, чем некоторые другие. Когда композитор пишет музыку – что случается? Нечто идет из иных глубин, а нечто уйдет в другие глубины. Я поясню эту странную фразу. Человек воспринимает всей жизнью, всем своим существом нечто: это опыт божественного, это опыт человеческого, его величия и падения, это опыт борения и победы. Он все это воспринимает в себе и, так же как художник ищет выражения в линиях и красках, ищет выражения в звуке, который передавал бы живущий в нем опыт, то, что с ним внутренне происходит или произошло, то, что в процессе, или то, что окончательно созрело. И когда он это делает, он находит выражение тому, что непостижимо, за пределами всякого выражения до него дошло и что он как бы сумел передать в ограниченной форме, но в форме, которая, сколько возможно, выражает то дивное, что он пережил.

Но здесь процесс не останавливается. Эту музыку будут слушать люди, и каждый человек через эту музыку приобщится опыту данного композитора. Этот опыт не будет полнотой того, что композитор пережил. Он пережил красоту, глубину, правду во всей полноте, он ее выразил, сколько умел, но и это ограниченное, относительное выражение открывает путь другим людям к тому, чтобы обратиться к этой красоте, к этой правде, к этой истине, и каждый ее будет воспринимать в меру своих способностей. Я сейчас имею в виду не музыкальные способности, а ту глубинную восприимчивость, которая в каждом человеке есть, на звук, на цвет, на линии и на многое другое – к этому мы еще вернемся.

А дальше каждый человек уже становится иным. Через прозвучавшую музыку он приобщился к тому, чего не умел услышать сам. И теперь в нем начался процесс познавания себя самого, познавания того, что выше, шире, глубже его самого. Для человека, который совершенно невосприимчив к музыке, может показаться, что вся музыка сводится к листу бумаги, на котором начертаны странные знаки. Эти знаки оживают тогда, когда сам человек начинает их читать, не от образования, а от внутреннего приобщения к тому, что вложено в их сочетание, в их гармонию, и когда он находит ключ этой гармонии. Таким образом, можно представить, что человек может видеть партитуру и не уметь ее прочесть или может услышать руку, которая исполняет на рояле или на другом инструменте эту музыку, и заколебаться внутренне, прислушаться и услышать внутри себя то, чего он раньше не слыхал.

Это относится также к иконописи, это относится также к речи. Есть одно место в каноне Андрея Критского, где говорится, что царь Давид написал, как на иконе, песнь{251}. Это сказано о покаянном псалме (Пс 50), в котором Давид выразил весь свой ужас перед собой, весь свой ужас перед своим преступлением, перед Богом, перед человеком, все свое покаяние, разбитость своего сердца и души, крик отчаяния и надежды. До нас доходит этот крик в непостижимом богатстве через душу человека, который пережил ужас греха прелюбодейства и убийства (2 Цар 11-12) и сумел увидеть, пережить, глубоко раскаяться и выразить свое покаяние в словах. В каноне Андрея Критского этот псалом называется иконой, в том смысле, что через эти слова стало доступно для другого то, что осталось бы для него непостижимым, невидимым, неслыханным. Никто, встречая царя Давида, не мог бы прочесть в нем ни его греха, ни его покаяния. Икона – это подобие, это изображение, которое никогда не может быть совершенным, потому что изображение никогда не может совпадать с полнотой реальности, но достаточно реально, чтобы ударить нас в душу и – да, приобщить нас к тому опыту, который вписан, врезан в эту икону. Когда мы читаем псалом, мы приобщаемся к ужасу Давида, и одновременно раскрывается перед нами наш собственный ужас о себе самих. Когда мы слушаем церковные песнопения или даже не церковную, а просто великую музыку, мы приобщаемся к тому, что ее автор познал. Когда мы приобщаемся к иконописи, мы приобщаемся к тому, как этот отдельный человек приобщился опыту всецерковному и одновременно внес в этот опыт что-то настолько личное, что этот опыт зазвучал, ударил нас в душу, раскрыл в нас понимание, которого раньше не было.

Я это все говорю, потому что мне кажется очень важным именно так читать Священное Писание: как рассказ не о событиях, которые интересны или которые надо запомнить или знать, а о явлении через живых людей, которые пережили это до самых глубин своей души, опыта встречи с Богом, опыта о том, каков Этот Бог, Которого я сейчас встречаю, в Его милосердии или в страшном Его суде, в Его неописуемой красоте, в Его непостижимости или в Его бесконечной близости. И одновременно через такой подход к тому, что мы читаем, раскрывается перед каждым из нас наша собственная душа, наша собственная жизнь, жизнь всех людей вокруг нас, новое понимание – понимание, которое принадлежит Богу и которому мы приобщаемся. И так же мы приобщаемся через Священное Писание и опыту святых, которые его восприняли и передали нам, тех, кто писали книги Ветхого и Нового Завета, и тех святых, которые вдохновились ими и прожили жизнь, достойную того, что они услышали от Бога и о Боге, того, что раскрылось перед ними о сотворенном Богом мире, о веществе этого мира.

Вот о чем я хотел бы провести в этом году ряд бесед: посмотреть, что мы познаём о Боге через Его творение. Да, я знаю, Писание говорит: небеса поведают славу Божию (Пс 18:2), но речь не идет о том, чтобы изумиться перед этой красотой и оставить ее в стороне, вне себя. Надо задуматься над тем, что значит Божие действие творения, что значит судьба всей твари, что значит для Бога и для нас наше сотворение, наше падение, наше спасение, какова судьба окружающего нас мира. Вот ради чего мы должны углубиться в чтение Священного Писания.

Священное Писание нам говорит, и опыт наш подтверждает, что Бог в Своей Сущности непостижим, что Его ни определить, ни описать нельзя, хотя познать Его каким-то образом возможно, – к этому я вернусь. Сам Господь в Священном Писании о Себе говорит: Я есмь Сущий (Исх 3:14), Я – Тот, Который есть. И это Его бытие определяется не какими-то внешними условиями. Он есть самое бытие, Он есть самая сущность бытия, Он есть жизнь во всей полноте, Он есть истина во всей полноте. Но когда мы все это говорим, мы говорим не о том, что сами знаем, а о том, что нам открыто Самим Богом, потому что мы не знаем, что значит «Я есмь Сущий», что значит быть и быть бытием, без условий, без дополнительных каких-то качеств.

К вопросу о том, что значит Я есмь истина (Ин 14:6), мы еще вернемся. Но очень важно нам знать, что в Своей Сущности Бог непостижим. Однако каким-то образом мы Его познаем: и древние писатели, и современные мыслители нам кое-что говорили об этом, порой сравнениями. Одно из самых древних сравнений – это сравнение Бога с солнцем. Нам невозможно опытно знать, что такое солнце, быть солнцем в той мере, в какой солнце является собой. Однако мы его познаем косвенно и вместе с этим сущностно, когда испытываем его как свет, испытываем его как тепло. Мы приобщаемся к тому, что оно собой представляет, но сущности его познать не можем. И православное богословие настаивало издревле на том, что о Боге можно говорить положительно, так же как мы говорим о свете, о тепле, но надо говорить тоже и отрицательно в том смысле, чтобы мы не воображали, будто, сказав нечто положительное о Боге, мы Его можем исчерпать, можем столько о Нем сказать, что о Нем все будет сказано и мы будем знать, что есть Бог. Я хочу вам дать еще пару примеров об этом.

Еврейский богослов Маймонид приводит такой разговор между древним учителем и его учеником. Юноша стал на молитву и, воздев руки к небу, сказал: «Господи, Ты премудр, Ты прекрасен…» – и дальше продолжал прибавлять одно прилагательное к другому. Наставник остановил его и говорит: «Не кощунствуй! Каждый раз, когда ты прибавляешь что-либо к Его описанию, ты Его делаешь мельче, Его ограничиваешь, делаешь Его пленником твоей собственной неполноты»{252}.Православное «отрицательное» богословие именно на этом основано{253}. Есть вещи, которые мы о Боге можем сказать, но мы должны всегда помнить, что это относится не к Его Сущности, а к тому более глубокому или менее глубокому соотношению, в котором мы с Ним находимся.

И это относится не только к Богу. Чем больше углубляется наше знание о человеке, чем больше в итоге мы можем о нем сказать – тем острее мы чувствуем, что не сказали ничего о его сущности. Если я посмею дать личный пример, мне вспоминается разговор с моей матерью незадолго до ее смерти. Она мне сказала: «Мы всю жизнь прожили с тобой вместе, я тебя теперь так глубоко знаю, что ничего о тебе сказать не могла бы: что бы я ни попробовала сказать, мне пришлось бы дополнить, исправить, изменить всем остальным», – прибавить не ту или другую черту, которая дополняет или исправляет сказанное, но все остальное сказать, потому что каждая черта является как бы каплей воды в океане. Ее нельзя выделить, это перестает быть океаном. И это нам надо помнить: мы можем о Боге сказать многое и передать многое, но не можем исчерпать ни Его Существа, ни Его бытия, ни даже тайны Его действия в мире, в котором мы живем.

Однако можно, надо себе поставить вопрос: если Бог просто непостижим, если Он за пределом всякого понимания, всякого разумения, всякого опыта уподобления Ему, что же мы можем о Нем знать, как мы можем друг другу или из поколения в поколение передавать о Нем что бы то ни было?

И вот тут, мне кажется, очень важно помнить слово, которое как будто вскользь сказано в начале книги Бытия, о том, что Бог, сотворив человека в лице Адама и Евы, вдохнул в них Свое дыхание (Быт 2:7). Объяснений никаких нет в Священном Писании об этом, насколько я помню, об этом и отцы Церкви особенно не писали, но эти слова непостижимой важности: человек стал человеком, потому что и постольку, поскольку Бог вдохнул в него Свое собственное дыхание, то есть Свою жизнь, приобщил его к чему-то, чем Он Сам является. Значит, между человеком и Богом есть изначально какое-то – посмею ли сказать? – сродство, какая-то изначально вписанная в человеческое бытие гармония с Богом. И человек Бога может познавать, потому что между Богом и человеком есть нечто общее – что именно, мы, в сущности, не знаем, но можем это испытать. Мы только потому можем думать о Боге, верить, что Он существует, знать нечто о Нем, что между Ним и нами есть нечто общее. Это общее нас не делает подобными Богу, «богами», но это нас подводит к тому, чтобы Он открылся нам, если мы только раскрываемся Ему, делаем все возможное, чтобы быть прозрачными перед Ним. Объяснить это я не умею, но есть древнее присловье, что подобное подобным познается, и если мы можем познать Бога хотя бы в ограниченной тварной мере, еще более ограниченной после нашего падения, это значит, что между Ним и нами есть гармония.

Если тут возможно сравнение, пример, можно было бы сказать, что между Богом и человеком есть почти такое же соотношение, какое есть между музыкой и инструментом, между музыкой и душой, которая способна и воспринимать ее, и передавать. Это нас не делает подобными Богу, но нас сродняет с Ним, и наше призвание – расти все глубже и глубже, раскрываться все больше и больше, так, чтобы опыт о том, Кто Бог, влился в нас. В каком-то смысле (я уже на это указывал) Бог навсегда непостижим. Он Тот, Который может сказать: Я есмь, и это все, что Он может сказать о Себе. Но это не значит, что Он не может нас приобщить опытно к Своей жизни.

Отцы Церкви говорили, что Бог есть свет непостижимый{254}. Еще в древности, до Евангелия, царствовало сознание, что Бог есть святость. И на древних языках, на еврейском в частности, это значило «непостижимость»{255}. Но непостижимость не такая, которая делает Его таким далеким, что и подойти нельзя, а непостижимым – и одновременно Тем, Кто нас призывает к Себе. Встреча с Ним возможна, а вместе с тем является самым глубоким ужасом души (я не говорю о страхе, а о том трепетном потрясении души, которое можно выразить только словом «ужас») и, с другой стороны, предельным ликованием. Дионисий Ареопагит говорит о Боге, что Он есть тьма, и дальше объясняет: темноты в Нем нет, но Он свет такой ослепляющий, что, когда мы взираем на Него, мы делаемся слепыми, мы погружаемся во тьму, которая как бы является нашим опытом Его света. Таким образом, с одной стороны, мы созвучны Богу, потому что Его дыхание в нас есть и этим дыханием мы есмы, мы движемся, мы живем (Деян 17:28), без него мы были бы просто частью материального или животного мира, не человечеством; и мы Его испытываем как беспредельную или предельную тайну, перед которой преклоняемся, к которой обращаемся только в форме молитвы: Свят, Свят, Свят Господь… – непостижим, величествен, и вместе с тем раскрывающийся перед нами.

И этот свет до нас доходит порой очень разными путями. Оказаться лицом к лицу со светом Божиим, какой он есть, нам невозможно, это значило бы ослепнуть, это значило бы сгореть в этом Божественном пламени, но в какой-то мере мы приобщаемся к Нему. Вы наверно помните рассказ о том, как Бог явился Моисею на горе Синайской. Ему было велено подняться на вершину, народ стоял у подножия горы. Вся гора была во тьме, покрыта облаком непроницаемой темноты, и в это облако, в эту темноту Моисей вступил. И когда он в нее вступил, он оказался в сиянии Божественного присутствия, не лицом к лицу с Богом непостижимым, но в сиянии Его присутствия. Моисей просил Бога явить ему Свой лик, но Господь ему сказал: нет, лика Моего ты видеть не можешь, но Я тебя спрячу в каменной расселине и пройду мимо тебя, и ты Меня увидишь уходящего. И Моисей видел свет Божий, который постепенно уходил, не превращался во тьму, не исчезал, но уходил от него (Исх 33:20-23). Есть в Ветхом Завете еще упоминание, как один из пророков неожиданно для себя оказался лицом к лицу с Богом. Там не описано, какова была эта встреча, но он воскликнул: я видел Бога, мне остается только умереть! (Ис 6:5). Встреча эта была за пределом земного.

У нас есть еще другой образ встречи с Богом. Это купина неопалимая, несгорающий куст, который видел Моисей. Куст весь горел ярким пламенем, и голос Божий велел Моисею снять обувь с ног, потому что самая земля, на которой этот куст растет, священна, свята, освящена (Исх 3:2-5). Этот куст как бы представляет собой и человечество, и весь мир. Он охвачен пламенем Божественным, но это пламя его самого превращает в пламенение. Пламя Божественного присутствия, Божественной любви не испепеляет, оно приобщает к себе. А доходит это до нас так, как я только что рассказывал, но доходит это до нас еще иначе и очень разнообразно.

Вы наверно помните рассказ Мотовилова о своем разговоре со святым Серафимом Саровским. Мотовилов говорил, что ему непонятно, что значит встреча с Богом, как это бывает, что тогда совершается. И вдруг во время беседы преподобный Серафим говорит: «Что же ты не смотришь на меня?» А Мотовилов закрыл глаза в ужасе, потому что увидел преподобного Серафима в таком сиянии света, что ломило глаза ему, и когда он пробовал различить его черты, он не мог их различить. Как он говорит: «Представьте себе лицо человека на фоне полудневного солнца: ты видишь, как движутся губы, ты улавливаешь черты, ты видишь глаза, и вместе с этим – нет, ты не можешь очертать этот лик». Он тогда воскликнул в ужасе: «Как же можно статься живым после того, что я видел!» И тут (нам надо запомнить это, потому что это крайне важное слово) Серафим ему ответил: «Ты меня не мог бы видеть в полноте благодати Божией, если бы сам сейчас в ней не находился». Если бы Мотовилов не был в благодати, он бы сгорел.

И это имеет значение для нас, потому что, конечно, наша встреча с Богом не такая драматичная, как встреча Моисея, как встреча того пророка, о котором я упомянул, и как встреча с преподобным Серафимом, но минутами нас обдает свет. Отцы Церкви говорят, что, когда мы молимся (они об этом говорили особенно по поводу Иисусовой молитвы{256}), нутро наше как бы светлеет. И есть несколько писем святого Феофана Затворника на эту тему, о том, что есть естественное светение, когда нам делается внутренне тепло и как бы светится правда в нас, но когда доходит до приобщенности к Богу, то мы вступаем в то, что отцы называли Фаворским светом{257}, светом без краски, без цвета, который нас не только обдает, но пронизывает, приобщает нас к себе.

И тут, раз я упомянул о Фаворском свете, может быть, следует сказать и о явлении Христа на Фаворе, на горе Преображения (Мф 17:1-8). Христос тогда разговаривал с Моисеем и пророком Илией о том, что Ему надлежит умереть ради спасения человечества и что жизнь Свою Он отдает свободно. Это момент, когда Божественная любовь в Нем воссияла в непостижимой яркости, пронизала всю Его человеческую душу, пронизала и телесность Его, дальше охватила и одежды Его и начала литься на все, что окружало Его, не только как свет, который падает на одну сторону предмета и оставляет другую во тьме. Нет, если посмотреть на икону Феофана Грека, то мы видим, что этот свет падает на все предметы, которые окружают Христа, как бы ударяет в них, проходит до их сердцевины, и в ответ на это прикосновение каждая вещь, каждый камень, каждое растение начинают сиять тем же Божественным светом. Вот свет Преображения, вот то, что случается со святыми, когда они так приобщаются к Богу, что Божественный свет не только их охватывает, – они погружаются в него и сами делаются светом хотя бы на то короткое время, когда они в этой углубленной молитве. А затем они возвращаются обратно, на землю, в свое тварное состояние, еще не до конца освященное, которое будет явлено в полноте только в конце времен.

Есть место у святого Макария Великого, где он говорит нечто относящееся, как мне кажется, к тому, о чем я только что говорил. Он старается указать на разницу между опытом и верой и говорит: представьте себе, что в глубокую ночь перед лицом темного неба, полного ярких звезд, вы лежите в маленькой лодочке, которую носит море, и чувствуете, как колеблется ваша ладья, вы видите бездонность неба, неописуемую его красоту и одновременно испытываете колебание морских вод. А потом приходит отлив, и лодка оказывается на песке. В тот момент вы больше не чувствуете колебание вод, но когда выходите из этой ладьи, вы продолжаете опытно его знать, у вас не может быть никакого сомнения в том, что это было, больше того: что это есть, потому что оно в вас осталось. И вот, говорит Макарий, то, что случилось вначале, когда ты лежал в ладье, носимой морем, – это опыт, а то, что ты несомненно знаешь не только воспоминанием, но всем своим существом, телесно, душевно, – это начало веры: уверенность в том, что это было, и что ничто не может отнять у тебя этой уверенности. Мотовилов, несомненно, никогда не мог забыть то, что с ним случилось. Но мы испытываем встречу с богоносцами, конечно, не в таком потрясающем образе. И вот мне хочется дать вам несколько простых примеров.

Один пример дам из своего опыта. Когда мне было лет семнадцать, я пошел в Трехсвятительское подворье в Париже, единственный храм, который тогда остался верным Московской Патриархии{258}. Я хотел прийти ко всенощной, но работал поздно и пришел после ее окончания. Я стоял наверху лестницы, которая вела в подвальное помещение, где была устроена церковь, в недоумении, что делать, и вдруг увидел, как поднимается по лестнице монах – широкоплечий, высокого роста. И когда я на него взглянул, то увидел в нем совершенное безмолвие, такую углубленность, такую тишину, такой мир, такой уход в самые глубины, что я к нему подошел и сказал: «Я не знаю, кто вы такой, но согласитесь быть моим духовником!» И он им остался до своей смерти, и за три дня до смерти написал мне записку: «Я познал таинство созерцательного молчания, я теперь могу умереть». Эта встреча была не просто с человеком богословски опытным или молитвенным, это была встреча с теми глубинами, в которых он находился в тот момент{259}.

Бывают и более простые встречи в этом роде, совершенно незаметные как будто. Я хочу с вами поделиться некоторыми из них, потому что они для меня так значительны.

Мальчиком лет десяти я был в летнем детском лагере, и там был священник, отец Георгий Шумкин. Он ничем особенным не отличался, у него только было одно свойство, которое нас, мальчиков, поражало и которое я осмыслил много лет спустя, когда сам стал верующим, то есть когда встретил Живого Бога: он всех нас любил неизменной любовью. Когда мы были хорошие, эта любовь была ликованием, когда мы были гадкими мальчишками, его любовь превращалась в жгучее страдание, но любовь никогда не переставала быть любовью. Он никогда не отнимал у нас своего сердца, не дарил его нам в награду. Оно принадлежало нам до конца, навсегда, на вечность. Позже я понял из его образа, что значит любовь Божия к нам, грешникам, как Бог нас может любить крестной любовью, любовью распятой, убийственной для Себя, до сошествия во ад, и как Он может любить нас ликующей любовью победы, приобщенности.

Или вот: был у нас на Трехсвятительском подворье старый дьякон Евфимий. Ему было за восемьдесят лет тогда, он ничем не отличался, человечек как человечек, невысокого роста, плотный, ходил мелкими шажками, говорил немного невнятным образом, потому что потерял все зубы. Как-то я с ним вместе был на клиросе, он пел, а я поочередно с ним читал. Он пел с такой неимоверной быстротой, что я даже глазами не мог уследить за текстом по книге, так же он и читал. И когда кончилась служба, я ему сказал: «Отец Евфимий, вы сегодня у меня украли всю службу быстротой своего чтения и пения. Но что более страшно: вы ее украли у себя – вы не могли молиться таким темпом!» И он заплакал и мне сказал: «Знаешь что, ты меня прости! Но я родился в деревне настолько бедной, что мои родители не могли меня даже накормить, и когда я был совсем маленьким мальчиком, лет пяти, меня отдали в монастырь, чтобы я мог там хоть поесть, чтобы было где поспать, чтобы кто-то позаботился о моей одежде. В монастыре я начал слышать эти песнопения и эти слова. Потом я научился их читать и вместе с другими их петь, и уже около восьмидесяти лет я ежедневно эти слова читаю, пою, произношу. И знаешь, что случилось? Когда я вижу слово в книге, мне не нужно его разбирать по буквам, слово – будто рука, которая касается каких-то струн в моей душе, и когда я вижу эти слова, вся душа начинает петь, и потому я так быстро читал и пел, что пела-то вся душа моя. А о тебе я не подумал, прости!» Вот человек, который тоже свое знание о Боге, свой опыт о молитве, свой опыт о неразрывной встрече с Богом мне тогда передал. То есть я от него этому не сумел научиться, но я понял, о чем речь шла.

Я понял позже, что Феофан Затворник хотел сказать, когда писал в одном из своих писем, что нам надо вчитываться в слова молитв, вдумываться в них, вчувствоваться в них (это его собственное слово) до того, чтобы они стали уже внутренним содержанием нашей души, чтобы, когда приходит время читать вечерние, утренние или другие молитвы, мы могли переходить не от слова к слову, а от живого чувства к живому чувству: достаточно нам было бы посмотреть на эти строки, чтобы вся душа начала молиться, то есть пламенеть перед Богом, трепетать перед Ним. Вот как еще передается знание о Боге, опыт о Боге, но не только так. Часто звук, который переплелся молитвенно со словами молитвы, нам может передать то, что мы умом в этих молитвенных словах не можем уловить. В этом смысл церковного пения, уставного, основанного на опыте, выросшего из опыта молитвы. И это опыт, который люди имеют не только в церковной молитве, но и в опыте жизни в мире, в котором мы находимся. Есть звуки, которые доходят до нашей души и ее воскрешают, рождают. Я вам дам пример, который уже давал в прошлом, но мне хочется в этих беседах, которые являются просто думами моими, поделиться с вами всем, что мне очень дорого.

Был у нас певчий Павел Федоров – замечательный бас, пел в церкви с детства. В какой-то момент у него нашли рак, оказалось, что поздно что бы то ни было сделать, он лежал в больнице и постепенно угасал. Я его посещал каждый день. Вначале я служил короткий молебен, он пел, а я произносил те части, которые не пелись. Потом у него не стало хватать сил на это, и я перешел на пение. А в какой-то день я пришел, и мне старшая сестра говорит: «Напрасно вы трудились сегодня прийти, он при смерти, он за пределом всякого общения с землей. И ужас в том, что его жена и дочь, которые были за границей много месяцев, только теперь смогли приехать, он с ними даже проститься не может!» Я поднялся в его комнату, стал на колени рядом с ним, попросил жену и дочь сесть по другую сторону кровати и этому человеку, который был за пределом сознания или восприятия, стал петь песнопения Страстной седмицы и Пасхи. Я их пел, как умел, некрасиво, но честно, от души, потому что я верил в то, что они говорят, и верил, что в них сила Божия, которая может вернуть сознание этому человеку. И в какой-то момент я почувствовал, что сознание в него возвращается, как волна, поднимается в нем сознание. Он открыл глаза, взглянул на меня. Я ему сказал: «Павел, ваши жена и дочь только что приехали, проститесь с ними, раньше чем умереть». Он повернулся к ним, они простились, и затем я ему сказал: «Теперь вы можете умереть с миром». Он закрыл глаза и умер. Здесь речь не идет о том, что я пел каким-то образом, который мог возродить жизнь в нем, – просто вся его душа ожила от этих слов и моего несовершенного пения.

Если говорить о звуке, вы, может быть, знаете – или не знаете, – что есть в требнике молитва освящения колокола, и этой молитвой выражается прошение о том, чтобы Господь дал этому колоколу такую благодать, чтобы его звук доносился до людей и возрождал в них вечную жизнь.

А что сказать о встрече человека с Богом, как бывало у апостолов?! Я хочу вам напомнить только об одном случае. Христос говорил окружавшим Его людям о том, что Ему надлежит умереть и что Он является хлебом жизни. Люди стали отходить, и Спаситель обратился к Своим ученикам и говорит: не хотите ли вы тоже отойти? И Петр, говоря от имени всех, сказал: куда нам уйти от Тебя? У Тебя глаголы вечной жизни (Ин 6:68). И эти «глаголы вечной жизни» – не описательные слова, вы не найдете в Евангелии описания вечной жизни словами Спасителя. Нет, Его слова ударяли в душу, уходили в самые глубины человека и рождали в ней, в этой глубине, вечную жизнь, которая дремала или которая была, как Лазарь во гробе, видимо, мертвая и воскрешалась этими словами – не звуком Его голоса, не самыми словами, а тем, что доходило через этот звук. Вот каким образом Бог непостижимый, Бог, Который является непроницаемой тьмой, если мы хотим проникнуть в Его присутствие, но является светом, который нас озаряет, если только мы склоняемся перед Ним, – вот каким образом Бог открывается нам, потому что изначально Он нас создал созвучными с Самим Собой; и вот как через одного человека, через общину Бог может открыться и множеству людей.

Но если мы так ставим вопрос – и я именно говорю о вопросе, потому что, как вы видите, я ощупью иду и хотел бы, чтобы и вы продумывали эти темы и ставили себе вопросы, – то встает другой вопрос: если это так, то каким образом человек может быть безбожником, как он может отрицать самое существование Бога, Который в нем живет и действует, потому что Бог, сотворив человека, не уходит от нас? Как апостол говорит, дары Божии неотъемлемы (Рим 11:29): что Бог дал, Он никогда не берет обратно. Как же это так? И мне кажется, что можно как бы ощупью подойти к своего рода ответу, сказав, что всякий человек в себе чувствует какую-то глубину, какую-то таинственность, что-то, что превосходит его просто животное существование. Но если ему не открыто благодатью и словом познание о Боге, он свое восприятие облекает в нереальные формы, в идолы.

Мы знаем из Священного Писания, из учения святых, наставников наших, что Бог зла не сотворил, что Он сотворил все твари невинными, хотя несовершенными – в том смысле несовершенными, что они еще не достигли той полноты, к которой все мы призваны: полноты приобщенности к Богу, становления храмом Святого Духа, уподобления Христу. Люди помнили древнее, ветхое сказание об этом, но опытно уже не принадлежали к этой традиции познания, и тогда они стали говорить, что мир был сотворен Богом и злыми силами и потому злые силы так властно действуют в нашем мире. В контексте начала Ветхого Завета мы можем сказать: нет, Бог создал вещественный мир, создал ангельский мир, мир животных и мир человеческий чистым, непорочным, но свободным, одаренным самовластностью, правом и возможностью определять свою судьбу, всего себя, и некоторые ангелы (об этом мы опять-таки будем говорить позже) отпали от своего призвания. И смутные воспоминания об истинной истории сотворения мира и падения человека и ангелов превратились в темную легенду Месопотамской веры{260}.

Так же, я думаю, бывает с отдельным человеком. Он чует нечто в себе, но, не имея возможности по непросвещенности духа и по невежеству понять, что происходит, выбирает себе истуканов. Мне помнится одна встреча. На ступеньках гостиницы «Украина» в Москве ко мне подошел молодой офицер и говорит: «Вы верующий?» – «Да». – «А вот я безбожник». Я ответил: «Жалко мне вас». И он прибавил: «Да, но что у меня общего с Богом, чтобы я в Него верил?» И я его спросил: «А вы во что-нибудь верите?» – «Да! Я верю в человека!» – «В этом у вас общая вера с Богом, потому что Бог верит в человека так, как вы не верите. Он нас сотворил по вере в то, что в конечном итоге мы вырастем в полную меру роста Христова. Он нас сотворил по непоколебимой надежде на то, что человек до конца не отпадет от Него. Он нас сотворил с той любовью, которую мы видим воплощенной и распятой на Кресте. Бог в человека верит так, как и в какой мере вы не верите в человека. Вы верите в свое представление о том, каким человек должен быть, и готовы его ломать, чтобы он стал по вашему образу и подобию. Бог этого не делает». Он на меня посмотрел и сказал: «Об этом я никогда не думал, мне надо задуматься».

Так мне представляется. И когда встречаешь конкретных, живых людей, ликует сердце о том, что безнадежности в этом отношении нет, что Бог есть Бог и Отец всех, всех без исключения, как говорит об этом Священное Писание (Мф 5:45). И таким образом Бог, непостижимый, таинственный, живет и действует. Он непостижим по Своей Сущности так же, как непостижим никакой человек в сущности своей. Сколько бы мы ни знали дорогого нам человека, как бы глубоко мы его ни познали и сердцем, и умом, и общностью жизни, и даже телесным общением, мы его знаем, как знаем солнце: по свету и по теплу, но где-то есть тайна этого человека, которая для нас непостижима, которая открыта только Богу.

Бывают моменты, когда мы видим будто сияние, свет в человеке. Я вам упоминал о целом ряде людей, которые для меня были откровением. И мы можем расти, и мы можем терпеливо ждать момента, когда через приобщенность Богу, через очищение нашей греховности в нас проявится способность раскрыться до глубин перед Ним.

Есть одно русское стихотворение, которое об этом говорит так просто и ярко:

Из бездны Вечности, из глубины Творенья

На жгучие твои запросы и сомненья

Ты, смертный, требуешь ответа в тот же миг,

И плачешь, и клянешь ты Небо в озлобленье,

Что не ответствует на твой душевный крик…

А Небо на тебя с улыбкою взирает,

Как на капризного ребенка смотрит мать,

С улыбкой – потому что все, все тайны знает

И знает, что тебе еще их рано знать!{261}

И мы должны жить устремленными к познанию Бога и вместе с этим – с чувством радостного смирения: если и теперь мы, такие слепые, такие бесчувственные, такие неопытные, столько о Боге знаем, так с Ним можем общаться в молитве, в созерцании созданной Им красоты, в общении с людьми, которые дальше пошли в глубины Божии, если мы такие можем столько знать, каково будет, когда мы познаем Его, по слову апостола Павла, как мы Им познаны (1 Кор 13:12)! Какая в этом дивная надежда, какая в этом ликующая радость!

И вот люди, которые сколько-то приобщились к этому знанию (я говорю «сколько-то»: даже в самой малой доле или в очень великой), могут с нами делиться этим. Они делятся через свой облик, они делятся тем, кто они такие, они делятся с нами тем, что они не только сердцем, но и умом познали, они нам говорят на грани нашего понимания, нет, больше даже – они говорят нам на нашем языке о том, что сами познали как бы на ином языке. Вспомните место Послания, где апостол Павел говорит, что он был взят на небо и слышал неизреченные глаголы, которые нельзя повторить (2 Кор 12:4), но он их слышал, его душа отзывалась, пела под звуки этих глаголов. Их повторить невозможно, но когда он вернулся из этого состояния, он мог делиться чем-то о Боге, чего раньше не знал.

И вот тут встает вопрос, как выражается это знание. Я говорил о том, как это выражается в личностях людей, только что дал вам пример апостола Павла, но, кроме того, это выражается и иным образом. Мы знаем из писаний святых отцов имена ряда ангелов. Каждое из этих имен говорит о том, каким он знает Бога: Денница – это ангел, который видел Бога как Свет совершенный. Михаил после разрыва с Богом целой группы ангелов встал на защиту райских дверей, его имя значит «Никто Как Бог». Имя Рафаил значит «Бог исцеляет». Каждый из них был пронизан Божественным присутствием, светом, благодатью, энергиями Божественными, и имя каждого говорит о том, чем он стал в своих глубинах. Это не значит, что ничего другого в нем не было: было познание Бога, познание человека, была его роль в истории человечества. Есть удивительное место о том, что не только словом, не только как бы действиями своими, исполняя Божии поручения на земле, среди людей или во вселенной, познается и предается нечто о Божественной тайне. Святой Исаак Сирин (как неожиданно, что именно он!) говорит, что вечное занятие ангелов на небе – это танец. И если задуматься над этим, то, может быть, можно понять, что он хотел сказать. Танец – это совершенное, полное, созерцательное молчание, и этот опыт приобщенности к Богу на глубинах молчания выражается в движении, в полной гармонии, в совершенной красоте. Я большего не умею сказать об этом, но изумительно, что такой пустынник, как Исаак Сирин, так воспринимал ангельское естество.

А дальше идет вопрос о речи человеческой. Мы друг другу передаем наше знание, как я уже сказал, через личность, но и словами. Эти слова принадлежат всечеловеческой речи, это не такие исключительные слова, которые говорят только о Боге, о человеке в его сущности, в недрах и глубинах, – это слова, которые можно найти и в других областях, но в контексте личности, в контексте речи они передают нам что-то о Боге. Но тут приходится принять во внимание очень важную вещь. Когда мы говорим, что Священное Писание – это слово Божие, это не значит, что каждое слово, написанное в Ветхом или Новом Завете, является словом, которое Бог так произнес. Потому что мы знаем, что в течение всей истории Ветхого Завета еврейский язык менялся и поэтому разные святые Ветхого Завета говорили о Боге на своем родном еврейском языке, но с изменением языка из столетия в столетие новые оттенки прибавлялись, прежние оттенки, как высохшие листья, отпадали. А уж что сказать о том, что с еврейского языка при всех его изменениях в течение столетий Ветхий Завет был переведен на греческий язык и оттуда на сотни языков, на которых люди говорят! И в каждом языке есть особенности, которые нельзя передать простым словом.

Кроме того, когда читаешь, особенно Ветхий Завет, но и Новый, приходится принимать во внимание то, что мы не привыкли к той культуре, в которой эти события происходили. Первое замечание: отец Сергий Булгаков писал, что начало книги Бытия до изгнания человека из рая – это рассказ на языке падшего мира о том, что было до падения{262}. Языка для передачи этого у нас нет. И все то, что говорится в этих первых трех главах (Быт 1-3), – это язык падшего мира, старающийся передать события, о которых опытно никто уже не знал. Поэтому отец Сергий начало книги Бытия называл не историей человечества, а метаисторией, то есть сверхисторией, за краем истории. Это история в том смысле, что все это происходило, но мы не знаем, что такое это, и у нас нет языка, чтобы передать эти события на том языке, на котором они должны были быть выражены, если бы не было падения.