3. Последние годы Патриарха

3. Последние годы Патриарха

 

На рубеже 1950–х — 60–х гг. начался сложный и трудный для Церкви период. Большинство запомнило его как знаменитую «хрущевскую оттепель». Нас же больше коснулась ее обратная сторона — новый этап гонений на Церковь. По мановению «премьера», Никиты Сергеевича Хрущева, Церковь понесла огромный урон. Были закрыты пять семинарий, почти все монастыри — только на Украине некоторые сохранились, были закрыты две трети храмов, уцелевших после революции или открытых после войны. Шло разрушение церковной структуры, церковного устава. В самом начале этого периода, 15–16 февраля 1960 года, Патриарх на большом собрании, конференции советской общественности за разоружение, выступил с речью: «Досточтимое собрание! Моими устами говорит Русская Православная Церковь, объединяющая миллионы православных христиан, граждан нашего государства. Примите ее приветствие и благословение! Как свидетельствует история, это есть та самая Церковь, которая на заре русской государственности содействовала строению гражданского порядка на Руси, укрепляла христианским назиданием правовые основы семьи, утверждала гражданскую правоспособность женщины, осуждала ростовщичество и рабовладение, воспитывала в людях чувство ответственности и долга, и своим законодательством нередко восполняла пробелы государственного закона. Это та самая Церковь, которая создала замечательные <192> памятники, обогатившие русскую культуру и доныне являющиеся национальной гордостью нашего народа. Это та самая Церковь, которая в период удельного раздробления русской земли помогала объединению Руси в одно целое, отстаивая значение Москвы как единственного церковного и гражданского средоточия Русской земли. Это та самая Церковь, которая в тяжкие времена татарского ига умиротворяла ордынских ханов, ограждая русский народ от новых набегов и разорений. Это она, наша Церковь, укрепляла тогда дух народа верой в грядущее избавление, поддерживая в нем чувство национального достоинства и нравственной бодрости. Это она служила опорой русскому государству в борьбе против иноземных захватчиков в годы Смутного времени и в Отечественную войну 1812 года и она же оставалась вместе с народом во время последней мировой войны, всеми мерами способствуя нашей победе и утверждению мира. Словом, это та самая Православная Церковь, которая на протяжении веков служила, прежде всего, нравственному становлению нашего народа, а в прошлом и его государственному устройству… Правда, несмотря на все это, Церковь Христова, полагающая своей целью благо людей, от людей же и испытывает нападки и порицания. И тем не менее, она выполняет свой долг, призывая людей к миру и любви. Кроме того, в таком положении Церкви есть много утешительного для верных ее членов, ибо что могут значить все усилия человеческого разума против христианства, если двухтысячелетняя история его говорит сама за себя, если все враждебные против него выпады предвидел Сам Христос и дал обетование непоколебимости Церкви, сказав, что и врата адовы не одолеют Церкви Его. Мы, христиане, знаем, как должны мы жить для служения людям и наша любовь к людям не может умалиться ни при каких обстоятельствах… На основании всего многовекового опыта наша Церковь может сказать: если все мы будем вносить в общую жизнь мира здравые мысли, чистые чувства, благие стремления и правые дела, то мы сделаем все, что необходимо для утверждения мира среди людей и народов».

<193> Эта речь Патриарха была как бомба. Беспокойство началось на всех кругах партийной и советской общественности. И хотя все это цензуровалось, заранее согласовывалось и проверялось, Патриарху сделали, как говорится в дипломатии, «реприман», то есть пожурили: не надо, дескать, Сергей Владимирович, такие слова говорить, мы все–таки в атеистическом государстве живем.

Патриарх был очень спокоен внутренне, несмотря на все обстоятельства, и когда возникали какие–то вопросы, он продолжал хранить то же спокойствие, глубокий взгляд. Надо сказать, он всегда просматривал в готовом виде любой свой текст, предназначенный для отправки куда бы то ни было — хотя бы даже личную телеграмму. И меня, еще юношу, приучил к тому же. Посмотрит, бывало, скажет: «Вот здесь была запятая!» — «Ваше Святейшество, по нашей орфографии здесь запятая не нужна». — «Ну да, да–да–да… Но я — поставил!» У него было обострено филигранное чувство языка, и если он ставил запятую, то значит акцент был на каком–то особом смысле фразы. Или иногда скажешь ему: «Ваше Святейшество, а вот надо бы…» — он отвечал: «Да, знаю. Но я уже написал». Поэтому, когда на него обрушился поток критики и недовольства, что «не надо так говорить», он ответил: «Да… Но я — сказал!»

Правда, после этого все равно продолжалось массовое закрытие церквей, две трети их были разрушены, взорваны, но самое главное то, что не терял внутреннего спокойствия и в таких обстоятельствах. Когда мы, молодые и горячие, начинали активно возмущаться, он только качал головой и с печальной улыбкой говорил: «Ну, что вы! Все именно так, как должно быть. Именно этим проверяется наша верность своему долгу».

Для меня это было пережито лично. Я уезжал в командировку, приехал, — а мой заместитель ушел из Церкви. Перед этим он мне еще говорил: «Что будем делать? Что будем делать?! Ну, вот я тракторист, но Вы–то что будете делать?!» — «Ну, а я архимандритом останусь. Ну что же делать? Проживем как–нибудь!»

<194> Тогда же, в самом начале хрущевских гонений, у Патриарха как–то раз зашел разговор о том, как вести себя в новой обстановке. На почти риторический вопрос: «Что же теперь делать?» о. Владимир Елховский, настоятель Брюсовского храма, бывший военный, бодро ответил: «Ваше Святейшество! Наступать нельзя, но в окопах сидеть — можно!»

По собственному опыту скажу, что самые трудные годы для Церкви были с 1963 по 1967. Тогда было объявлено, что в 1981 году «последнего попа покажут по телевидению». Это сказал председатель Совета министров и генсек коммунистической партии. Однако в 1981 г. в центре Москвы — за Моссоветом и на Пироговке, были поставлены два первых церковных дома, где «попы» создали свой Издательский Отдел, получивший международную известность, и центр, куда пришли военные, чтобы помянуть своих родителей.

 

Незадолго до своей смерти — 25 марта 1970 г., Патриарх распорядился о том, чтобы мне присвоили профессорское звание. Сообщил он это через Леню Остапова, и распоряжение было выполнено. А в последний день, — буквально минут за двадцать до смерти, — беседуя с митрополитом Никодимом, сказал: «Питирима надо возвести в архиепископы. И Пимена (Хмелевского)». Разговор закончился, Никодим уехал. Едва он доехал до Серебряного Бора [90], как ему сообщили о смерти Патриарха.

Сам я тоже бывал у Патриарха в Переделкине во время его последней болезни, — но еще в феврале, когда он еще ходил (я приезжал подписывать кое–какие бумаги). Последняя его служба была всенощная под Сретенье в Елоховском. Он прочитал «Ныне отпущаеши», а потом сказал, что завтра утром в соборе будем служить митрополит Пимен и я, а он сам хочет отдохнуть в Переделкине, и что там литургию отслужит о. Алексий. А вечером с ним случился инфаркт. Он терпеть не мог около себя никакой прислуги; вечером монахиня подавала ему таз и кувшин, и он шел в ванную. Видимо, он не удержал тяжелый кувшин, упал на левый бок, ударившись о раковину. То ли болевой шок стал причиной инфаркта, то ли наоборот — стало плохо с сердцем, <195> оттого он и упал — теперь уже не узнать. Однако так и вышло: «Ныне отпущаеши…».

С тех пор я его уже не видел. 17–го апреля вечером я вернулся из Лавры, собирался мыть голову, уже зашел в ванную, когда позвонил Буевский и сказал, что Патриарх скончался.

Умер он в Лазареву субботу. Этот день он очень чтил и всегда отмечал службой. Называл эту субботу «благословенной» в отличие от «Великой преблагословенной» — перед Пасхой. Незадолго до смерти его осматривали врачи, и он сказал им, что в Лазареву субботу непременно будет в церкви. А в ответ на возражения: «Ваше Святейшество, вам еще рано, вы еще не совсем поправились!» (он, в принципе, шел на поправку) — ответил: «Вы не понимаете, какой это день!»