Последние годы в Гребневе

Последние годы в Гребневе

Шли годы, и наступала пора моего возвращения в Москву. Я это предвидела, к этому уже стремилась. Я с папочкой стала молиться, прося Господа помочь нам перебраться в Москву. Но вернуться нам всем в квартиру моих родителей уже было невозможно. Дети выросли, на одной постели двоих уже не положишь, да и занятия музыкой требовали отдельных комнат. Серафиму было четырнадцать лет, когда он заканчивал школу в Гребневе и собирался вместе с Колей поступать в музыкальное училище. «Без Симы мне будет ещё тяжелее», — часто думала я. Дня три в неделю он уезжал после школы в Москву, откуда возвращался часам к десяти вечера. В свободные от музыки дни Сима приносил мне в дом дрова и каменный уголь. А в морозы ежедневно принести (а то и наколоть) четыре-пять вёдер угля для меня было очень трудно. Батюшка мой уезжал рано, когда было ещё темно, а приезжал тоже в темноте. Ящик с углём был далеко, не освещён, так что отец Владимир редко бывал мне помощником. Любочке было лишь одиннадцать лет, Феде — семь, силёнок у них было ещё мало, ведро угля было им не под силу. Коля и Катя жили в Москве, приезжали не каждое воскресенье: то гриппуют, то концерты. А моё здоровье сильно пошатнулось.

Женские болезни мучили меня постоянно, временами вызывая сильную боль. Но я думала, что так и должно быть, к врачам не ходила. Прописана я была в Москве, а ездить туда лечиться возможности не было, ведь с сентября по июнь я топила печь — в общем, была на должности истопника. Отапливали мы не только свой дом, но и Никологорских — родных, хотя свекровь моя давно умерла.

Родственники наши носят иную с нами фамилию, потому что в начале 20-х годов детей священнослужителей не принимали учиться в советские школы. Тогда Соколовы были вынуждены распределить своих старших детей (Виктора, Бориса, Антонину и Василия) по родственным семьям, проживавшим в иных местах, где власти не знали о происхождении ребёнка. Так, брат отца Владимира Василий был усыновлён родной тёткой, Марией Семёновной Никологорской, проживавшей во Фрянове. Поэтому за Василием и осталась родовая фамилия его матери — Никологорский.

Чтобы поддерживать хорошие отношения, Володя мой решился не снимать у родственников батареи, а продолжать отапливать переднюю половину их дома. Мне бывало обидно: «Хоть бы ребята их мне когда-нибудь угля принесли», -думала я. Здоровые пареньки, по четырнадцать и пятнадцать лет, катались на лыжах, а я надрывалась, таская уголь. Пробовала я просить их, мальчики не отказывались, но потом сказали: «Мама не велит, говорит, что мы пачкаемся». Да, работа эта была нелёгкая — чёрная пыль оседала и на лице, и на руках. Мои руки все те годы не отмывались, пальцы трескались и болели. Но надо ж было и крест какой-нибудь нести! Так, с Божьей помощью, и тянула я двадцать лет своей жизни на селе, но в сорок два года почувствовала, что изнемогаю. Я ходила бледная, ложилась два раза за день отдыхать, бывали головокружения, падала в обморок.

Летом мамочка моя замечала моё болезненное состояние, посылала меня лечиться. Но на кого же мне дом оставить? Каждый день человек десять надо четыре раза за стол посадить и накормить. Продукты в те годы привозились только из Москвы, во Фрязине ничего, кроме хлеба, не было. Наш шофёр Тимофеич снабжал нас всем, на машине все привозил, так что мы ни в чем не нуждались. Но, однако, сил у меня не хватало, казалось мне, что конец мой близок. Очень жаль мне было Любочку и Федю: «Ведь вся тяжесть хозяйства упадёт на мою худенькую дочурку», — думала я. То и дело ей будут кричать, чтобы сготовила ужин, чтобы

пришила кому-то пуговицу и т. п. А у неё и уроки, и скрипка, на занятия надо во Фрязино ездить. Бедная девочка моя! Не дай Бог остаться сиротою — ведь её замучают. А Феденька был ещё привязан ко мне, как дитя. Бывало, отец начнёт что-то выговаривать мне за грязь и беспорядок, а Федя тут же заступится: «Нельзя на мамочку жаловаться, мамочка все хорошо делает!» И малыш обнимает меня, целует, ласкает. Отец махнёт рукой, рассмеётся. Ангел Федюши охранял меня.

Был такой случай. Возвращалась я из Москвы, шла по перрону вокзала. Вагоны были полны, народ набивался уже в тамбуры, я шла дальше, надеясь найти более свободный тамбур. Вдруг объявили, что поезд отходит, двери закрываются. Те люди, что спешно шли со мною рядом, стали прыгать на ходу в ближайшие вагоны, двери которых держали те, кто уже находился в тамбурах. «Прыгайте!» — кричал кто-то мне и держал дверь, так как я бежала и не решалась вскочить в вагон, сумка в руке была тяжёлая. Тут, на какой-то момент, перед моим мысленным взором мелькнула картина... Я махнула рукой и остановилась.

Поезд умчался, а мне было стыдно, совестно, будто я грех совершила. Эта картина и сейчас стоит перед моими глазами: на маленьком трехколесном велосипеде сидит мой кудрявый черноволосый Феденька и смотрит вдаль, ожидая свою маму. «И ты рисковала своей жизнью, не боясь оставить это дитя сиротой!» — твердил мне голос совести.

— О Господи! Благодарю Тебя за вразумление, больше такого не сделаю, — сказала я.

Когда я возвращалась домой, то действительно заставала на улице у гаража своего младшего сыночка, встречавшего меня. Отец его говорил:

— Ждёт тебя не дождётся каждый раз! Сидит грустный и все смотрит, смотрит на дорогу — не идёт ли его мамочка.

А Серафим говорил:

— Только ты, мамочка, не уезжай в те дни, когда у меня контрольная работа. Если тебя нет дома, я всегда на двойку пишу.

— Почему же, сынок?

— Да, так вот, душа не на месте...

А возвращаясь из школы, он подходил к кухонному окну и через замёрзшие зимой стекла показывал мне то всю пятерню, то четыре, то три своих пальца, в зависимости от оценок, которые он в тот день получил. А то и два, а как-то и один пальчик показал, огорчённо потряхивая головой. «Да заходи скорее, рассказывай, радость моя!» — кричу я ему в форточку.

Но вот Серафимчик поступил в музыкальное училище, уехал жить в Москву к бабушке. При храме для отца Владимира устроили комнатку, где мой батюшка стал часто ночевать, под праздники домой уже не возвращался. «Итак, я останусь одна с двумя младшими детьми? А за стеной озлобленные соседи!» Мы закрыли дверь, и дети их к нам больше не ходили. Невозможно воспитывать было тех детей, которых родители настраивали против нас. Их мальчики лет с двенадцати перестали ходить в церковь. Они отрастили длинные волосы, как тогда было модно, руки прятали в карманы, шапки надвигали на глаза, рот завязывали на улице шарфом, харкали и плевались во все стороны. Словом, ребята хотели нам показать, что «все ваше воспитание мы презираем, делаем вам все наперекор». Когда отец Владимир видел теперь своих племянников, то давал им деньги на парикмахерскую и говорил: «Пока не пострижёшься и не приведёшь себя в порядок, к нам не приходи!» И они перестали к нам ходить. Слава тебе, Господи!