За благословением к старцу
За благословением к старцу
Тоска моя все возрастала. Дни были короткие, темнело рано, морозило, но снег ещё не выпал. В тот год у нас часто гостила монахиня закрытой в те годы Марфо-Мариинской обители матушка Магдалина. Но это было её тайное имя, а мы знали её как Елену Михайловну Пашкевич. Прошло уже лет десять, как Елена Михайловна впервые пришла к нам домой из Елоховского собора, где она временами прислуживала алтарницей. Но бедняжку несколько раз арестовывали, и, чтобы не быть замеченной, она скрывалась у нас от НКВД. В Москве же проживал брат Елены Михайловны с семьёй, недалеко от них ютилась в тёмной запущенной квартире их старая мать. Мои родители были с ними знакомы, справлялись у них о судьбе Елены Михайловны. Отбыв годы ссылки, Елена Михайловна возвратилась снова в Москву. Меня она очень любила, как любила племянников, которые не раз её обкрадывали. Но она их не осуждала, а сама давала возможность таскать из её карманов последние деньги. Мама моя обшивала, одевала, кормила Елену Михайловну, укладывала её у нас спать. А Елена Михайловна настолько свято исполняла обет нестяжания, что по окончании зимы раздавала бедным свои тёплые вещи. И вот эта святая монахиня рассказывала моим родителям о духовнике её разорённой обители отце Митрофане.
Летом, когда я отдыхала в Гребневе, мой папа даже ездил к отцу Митрофану в ссылку. Папа был потрясён святостью отца Митрофана, его воспоминаниями и беседами. Папа даже записал все, что узнал от батюшки про игумению Елизавету. Тогда и я загорелась желанием увидеть старца и получить от него благословение на дальнейшую мою жизнь. Прежде я как-то писала ему большое письмо, но это было до моего знакомства с Володей. В том письме я просила отца Митрофана благословить моё учение живописи. В этот же раз я решилась поехать к батюшке, чтобы отдать в его святые руки мою дальнейшую судьбу, открыть ему своё сердце.
Ноябрьским морозным днём мы — я и матушка Елена Михайловна — легко и быстро шагали по замёрзшей земле, кое-где покрытой тоненьким льдом и лёгким, едва белевшим снежком. Кругом бескрайние поля да изредка небольшие замёрзшие канавки, ни кустов, ни деревьев, ни сел — и так все восемь километров, отделяющих железнодорожную станцию Крючкове от небольшого села Владычное, куда мы направлялись.
Село выглядело серым и унылым, нигде ни души. На самом краю села под рядом высоких чёрных лип приютилась крохотная избушка в три оконца, крытая соломой. Здесь безвыездно доживал уже много лет свои дни отец Митрофан из Орла, бывший духовник Марфо-Мариинской обители, находящейся на Большой Ордынке в Москве. Батюшку и матушку его, разбитую параличом, обслуживали две старенькие монахини. Нас ждали. Едва мы открыли тяжелую тёплую дверь и, нагнувшись, переступили высокий порог, как нас охватило теплом и уютом. Налево — огромная русская печь, направо — сразу кровать для батюшки, отделённая от комнаты занавеской, а перед ней — ещё одна маленькая железная печка-буржуйка с чёрной трубой, ведущей в трубу русской печи. В правом переднем углу — множество икон с зажжёнными лампадками, а под ними — малюсенький столик со святынями. Головой к этому столику и ногами к печурке лежала в аккуратной беленькой кроватке худенькая матушка, напоминавшая скорее покойницу, чем живого человека.
Слабый ноябрьский свет, падавший из окошечек, освещал длинный и узкий стол, тянувшийся вдоль передней стены. После стола ещё метра полтора оставалось до левого угла, в котором тоже висели иконы. Вдоль левой стены до печки стояла узкая деревянная лавка, которую подвигали к столу во время обеда.
Батюшка был уже грузный, тяжёлый, отёкший, с длинной седой бородой и остатками жиденьких седых волос на голове. Он тяжело дышал, с трудом поднимался. Встретил он нас необычайно ласково и приветливо. «Студентка, дочка профессора из Москвы к нам приехала, — говорил. — Ведь она художница. Достаньте-ка, я покажу ей мою церковь!» — просил он. С полочки над батюшкиной кроватью сняли бумажную церковь, точную копию храма в селе Коломенском под Москвой. Матушки рассказали мне потом, что батюшка долго возился с циркулем над маленьким рисунком этого храма, делал чертежи, вырезал детали из белой бумаги, склеивал их. Сегодня утром он попросил снять с полки этот изящный храм и сдуть с него пыль — готовился его показать. Может быть, отец Митрофан желал этим своим произведением приобрести какой-то вес в моих глазах, но, видно, быстро понял, что делом рук своих не удивишь девушку из столицы.
Скучающим взглядом я смотрела на бумажную церковь и все ждала, когда же мне откроется храм души этого светильника Божия, я жаждала убедиться в его святости, прозорливости, хотелось поскорее услышать от него что-то особенное, чтобы он разрешил мои недоумения, а, может быть, и направил бы мою жизнь по другому пути, благословив на брак. Я ехала к отцу Митрофану как к святому за исцелением, за советом, потому что я ни с кем не говорила ещё о своём браке с Володей. Казалось, что батюшка понял мои мысли, из уст его полились длинные рассказы о его детстве, юности, о службе, о страданиях...
Как я жалею сейчас, что не записала все сразу, пока ещё свежа была память. Сейчас, через двадцать четыре года, многое стёрлось из памяти. Но все же сутки, проведённые мною под одной крышей со святым, произвели на меня такое впечатление, что я первые годы могла часами пересказывать родным все, что я слышала от отца Митрофана.
Про своё детство отец Митрофан рассказал, что в семье было много детей, отец был священником, дети обращались к родителям на «вы» и звали их «папаша» и «мамаша». Когда ребёнку исполнялось четыре года, отец подводил его к матери и торжественно объявлял, что с этого дня дитя может исполнять все посты. Из воспоминаний детства батюшка рассказал случай, доказывающий, что душа человека может отделяться от тела и являться в другом месте видимым образом. Такие чудеса мы видим в житиях святых, например у святителя Николая.
В семье же Сребрянских получилось следующее: старшая дочка полюбила офицера из отряда, стоявшего близ Орла. Хотя девушке исполнилось лишь шестнадцать лет, но свадьба состоялась. Вскоре молодой муж с полком, где он служил, должен был следовать на Кавказ. Он взял с собой молодую жену, и они в течение двух месяцев двигались вслед за войском, претерпевая все трудности и неудобства дороги.
В семье Сребрянских все жалели молодую сестру, с которой так неожиданно пришлось расстаться. Особенно тяжело переживала разлуку мать.
И вот однажды маленький Митрофан с братцем пяти лет сидели на деревянном полу и играли бумажными лошадками. Был яркий солнечный день. Рядом, в соседней комнате, сидела за рукодельем мать. «Вдруг мы с братцем, — рассказывал батюшка, — увидели нашу уехавшую сестру, которая прошла мимо нас и села на стул у окошка, грустно положив голову на руку. "Мамаша! Сестрица приехала", — позвали мы мать. Мать тоже увидела свою старшую дочку и встала, чтобы идти к ней, но в это время видение исчезло. Чрезвычайно встревоженная мать позвала отца и рассказала ему, как все мы втроём одновременно видели сестрицу. Родители решили, что сестра умерла и душа её пришла навестить нас. Запомнили день и час явления, послали телеграмму в то место, куда следовал полк. Вскоре пришло письмо, что сестра жива и здорова, благополучно прибыла на место жительства и хорошо устроилась. В памятный день они как раз прибыли на новую квартиру. Разгрузка вещей, распаковка поклажи, длинный путь на лошадях, непривычная обстановка, жара — все это чрезвычайно утомило молоденькую жену офицера. Она легла спать и заснула таким глубоким сном, что все окружающие думали, что она умерла. Но так как цвет лица её не изменился, она ровно дышала, пульс не пропал, то её не тревожили и решили дать ей отдохнуть. Утром она проснулась бодрая и весёлая, причём не видела никаких снов. Но по дому она все ещё продолжала тосковать, поэтому душа её и отделилась от тела на несколько секунд, пришла к нам в видимом телесном образе».
К родителям в семье Сребрянских дети относились с необычайным для нашего времени почтением. Отец приходил домой усталый, садился, и дети стаскивали с него сапоги. «Однажды сестрица стаскивала сапог с ноги отца, и отец как-то нетерпеливо пихнул её ногой. Я заступился за сестру. Ну и попало же мне за то, что я осмелился сделать замечание отцу», — рассказал батюшка.
Чрезвычайно трогательно батюшка рассказал, как, будучи юношей и окончив курс наук, просил благословение на брак у своих родителей, чтобы после принять сан. Супругу свою батюшка любил глубокой Христовой любовью. Я видела, с какой нежностью он в течение дня несколько раз наклонялся над постелью больной, предлагая ей свои услуги, спрашивая её, не хочет ли она чего, и стараясь по выражению лица больной отгадать её волю, так как она была без движения и не могла говорить, хотя все сознавала. «Олюшка моя, спутница моя дорогая, — говорил он, — сколько она со мной выстрадала! Ведь она вниз по течению Иртыша сотни километров плыла ко мне в ссылку на открытых плотах. Вы не можете себе представить, как это: плыть несколько недель, без крова над головой, под ветром, дождём, солнцем, без удобств, а уж про питание и говорить нечего. И все-таки навестила меня, не оставила одного в далёкой Сибири! Какая это мне была поддержка!»
Про молодые годы отец Митрофан говорил: «Детей нам Бог не давал... Тогда мы решили хранить целомудрие. Но какую же муку мы взяли на себя! Ей было легче — она женщина. Но мне-то каково: иметь рядом с собой предмет своей горячей любви, иметь полное право на обладание ею и законное благословение Церкви — и все же томиться и отсекать похоть плоти во имя добровольно взятого на себя подвига ради Христа! Эти страдания можно перенести только с Богом».
Мне думалось, слушая речь батюшки: «Зачем он говорит мне об этом, когда я — девушка и ещё не знаю плотской жизни?» Батюшка, как бы угадывая мои мысли, продолжал говорить на ту же тему, предсказывая мне состояние моей души лет через двадцать с лишним. «Вы теперь скоро забудете мои слова, — говорил он, — но, когда придут те обстоятельства вашей жизни, о которых я говорю, вы вспомните мои слова, и они послужат вам утешением и опорой и укрепят вашу молитву и веру». И действительно, часть слов отца Митрофана уже оправдалась, и я, вспоминая его рассказы, благодарна ему теперь. Многое ещё не сбылось, так как я ещё живу и Бог, как говорится, терпит грехи наши.
Наша беседа часто прерывалась. Садились за стол и обедали, причём народу было много. Все время кто-то приходил к батюшке, нас прерывали, батюшка всех усаживал за
стол. Электричества в селе не было. День быстро сменился длинным тёмным вечером, и на столе появилась керосиновая лампа. Старушки выходили на холодный двор, кому-то было жутко, а батюшка сказал:
— А зачем бояться? И нечистого нечего бояться. Он сколько раз придёт сюда и сядет в кресло под образами. Ведь до чего нагл — рядом со Святыми Дарами дерзает садиться! И начнёт надо мной издеваться, ногой меня в мой огромный живот (грыжа) бьёт, да я не чувствую — ведь он ничего не может. Если Бог не разрешит ему, он ничего и не может!
— Батюшка, а вы бы скорее перекрестились, чтобы он пропал, — учу я отца Митрофана.
— Да, он сразу исчезает, он не выносит креста, — отвечает батюшка, — да только я не спешу, ещё посмотрю на него, какой он отвратительный, безобразный и — бессильный.
Батюшка брал Библию и читал псалмы на понятном родном языке. Читал он громко, с чувством, и всем велел слушать: «Ведь это же беседа души с Богом, и надо читать псалмы по-русски, чтобы уму и сердцу было доступно», — говорил он. По временам батюшка вдохновлялся и весь будто преображался. Он вдруг начинал ходить вдоль комнаты быстрыми и лёгкими шагами, глаза его сияли, он рассказывал плавно, интересно, увлекательно. Все затихали, сидели затаив дыхание, а речь отца Митрофана звучала громко и ясно, унося нас в далёкое прошлое. Перед нами проносились картины 1905 года, когда батюшка молодым полковым священником был среди солдат на фронте на Дальнем Востоке. Вот он причащает раненых, вот исповедует умирающих солдат, вот отпевает, вот служит молебны перед боем. Все события этого времени он описал в «Записках полкового священника», изданных в 1906 году. Эта книжка попала в руки сестры царицы — Великой княгини Елизаветы. Она захотела познакомиться с её автором лично и вызвала его в Москву. Война уже окончилась, и отец Митрофан снова служил в Орле.
В эти годы Великая княгиня задумала создать в Москве монастырь по типу западных, какие она видела за границей. Был составлен проект устава монастыря, выбранный из многих присланных на конкурс проектов. Великая княгиня одобрила проект, присланный отцом Митрофаном, но никак не могла подобрать сёстрам обители духовника, какой требовался по уставу отца Митрофана. А по уставу требовался такой священник, который, имея матушку, жил бы с ней не как с женой, а как с сестрой. Но так как такого не находилось, то княгиня предложила отцу Митрофану самому вступить в эту должность. Он был вызван в Москву и долго отказывался, так как любил свой приход и жалел свою паству, которая ни за что не желала расстаться со своим духовным отцом. Отец Митрофан был очень популярен в Орле, его все уважали и искали его совета. «Бывало, начнёшь давать крест после обедни, а народ все идёт и идёт. С одним побеседуешь, другой просит совета, третий спешит поделиться своим горем — и так тянутся часы... А матушка все ждёт меня обедать, да только раньше пяти часов вечера я никак из церкви не выбирался», — рассказывал батюшка.
Но как ни предан был отец Митрофан своему делу, а предложение Великой княгини считалось почти приказанием и противиться ему батюшка не смел. Он обещал подумать, а сам, как только отъехал от Москвы, твёрдо решил отказаться. «Остановился я в одном подмосковном имении на обратном пути в Орёл, — рассказывал батюшка, — а самого одолевают мысли, душа мятется... Как вспомню родной город, слезы моих духовных детей, так сердце моё разрывается от горя... Так хожу я среди тенистых аллей, любуюсь пышной природой, цветами и вдруг чувствую, что одна моя рука отнялась и я не могу ей пошевелить. Делаю попытку поднять руку, но безуспешно — ни пальцы не шевелятся, ни в локте руку согнуть не могу. Как будто нет у меня руки! Я был в ужасе: кому я теперь нужен без руки? Я же не могу служить. Я понял, что это Господь меня наказывает за непокорность Его святой воле. Тут же, в парке, я стал горячо молиться, умоляя Создателя простить меня, и обещал согласиться на переход в Москву, если только Господь вернёт мне мою руку. Прошло часа два, и рука моя стала понемногу оживать. Я приехал домой и объявил приходу, что должен покинуть их. Что тут было! Плач, вопли, рыдания... Я сам плакал вместе с моими дорогими горожанами. Начались уговоры, ходатайства. Я обещал Великой княгине скоро переехать, но сам не смел порвать со своим любимым детищем, с дорогим приходом. Шли месяцы. Москва ждала меня, а я медлил, и решение моё колебалось. И наконец я убедился, что порвать с приходом свыше моих сил, и написал отказ. После этого я снова лишился руки. Меня опять вызвали в Москву. Полный горя и отчаяния, я пошёл в Москве к чудотворной иконе Царицы Небесной, к Иверской Божией Матери. Её возили по всей России, и когда она снова прибывала в Москву, то наплыв народа к ней был необычаен. Я стоял среди толпы, обливаясь слезами, и просил Царицу Небесную исцелить мою руку. Я обещал ещё раз твёрдо и непреклонно принять предложение княгини и переехать в Москву, лишь бы мне была возвращена рука и я мог бы по-прежнему совершать Таинства. С благоговением и страхом, верой и надеждой приложился к чудотворному образу... Я почувствовал снова жизнь в руке, снова зашевелились пальцы. Тогда я радостно объявил Великой княгине, что решился и переезжаю. Но нелегко было это осуществить! В день моего отъезда поезд, на котором я должен был уезжать, не мог двинуться с места. В девять часов утра тысячные толпы народа запрудили вокзал и полотно железной дороги. Была вызвана конная полиция, которая пыталась очистить путь, но только в три часа дня поезд отошёл, провожаемый плачем и стоном моих покинутых духовных детей».
Батюшка тяжело опустился в кресло и склонил голову. Казалось, силы покинули его. Передо мной снова был слабый и больной старец, доживавший последний год своей многострадальной жизни.
То были дни ноябрьских торжеств. Вот в эти выходные дни вечером неожиданно приехал из Москвы знаменитый врач-гомеопат Песковский, который приходился родным племянником больной матушке. Он был глубоко верующим человеком и очень любил батюшку. Он подошёл к кровати матушки, встал на колени и со слезами целовал её расслабленные руки. «Ведь она ему как родная мать была, — объяснил батюшка, — лет с десяти он остался сиротой и жил с нами как сынок наш».
На ночь читали при свете свечки долгие молитвенные монашеские правила. Потом откуда-то появились подушки, подстилки, одеяла; стали думать, как уложить в одной избе девять человек, собравшихся вокруг батюшки. В левом углу под иконами место считалось наиболее почётным, и там всегда стелили постель доктору, когда он приезжал. Оставались ещё места на печке, вдоль печки, на столе и под столом. Старушки со страхом переглядывались между собой и таинственно шептались о том, что если батюшка уложит спать на столе, то долго человеку не прожить. «Тогда уж готовься к смерти — батюшка наш прозорливый», — утверждали они. Мне было досадно за их суеверия и жалко батюшку: «Ему просто негде уложить так много гостей, а они считают, что смерть кому-то хочет предсказать». А матушки уже спешили занять «безопасные» места.
— Батюшка, мне согреться хочется. Благословите меня на печку, — просила одна.
— А уж я с ней рядышком легла бы, — умоляла другая.
— Я тоже могу туда забраться, — спешила третья.
— Да вы и печь-то провалите, — качал головой батюшка, растерянно озираясь кругом, словно ища глазами места, удобного для ночлега.
И так мне смешно показалось, как монахини попрятались за углом печки, будто смертного приговора, боясь благословения лечь на столе, что я, сдерживая улыбку, смело и сочувственно смотрела на батюшку, говоря в своём сердце: как трудно вам искоренять суеверия!
— Благословляйте меня, я не боюсь!
— А Наташенька в приметы не верит, молодец, — сказал он, — ложись, деточка, на столе — и сто лет проживёшь, -пошутил он.
Любившие меня монахини ахнули, у других же вырвался вздох облегчения. Мне было по-прежнему весело, а батюшка стоял задумавшись, будто прислушивался к внутреннему голосу.
— А смерть-то за плечами будешь чувствовать всю жизнь, — сказал он, обращаясь ко мне.
— Это хорошо, — отвечала я, — ведь написано: «Помни час смертный и не согрешишь».
Батюшка ответил:
— Да, помнить о смерти хорошо, а чувствовать её рядом не очень-то приятно.
— Ну, воля Божия! — решили мы и улеглись на свои места.
Утром все куда-то разбежались, и я имела возможность поговорить с батюшкой о своей жизни. То была не исповедь, а просьба о помощи духовной, просьба совета, указаний и разрешения моих недоумений. Батюшка задал мне несколько вопросов, среди которых был такой: чего я жду от молитвы, и бывают ли срывы и раздражения в моем поведении? Когда батюшка давал мне ответы, я сидела у печурки, а он больше ходил по комнате, устремляя вдаль свои глубокие глаза, и говорил, будто что-то видел:
— Не сокрушайся. Ты не будешь больше жить с братом. Чем скорее совершится ваше бракосочетание, тем лучше.
На один мой вопрос он развёл руками:
— Боже, как же так можно? Я молчала, потом сказала:
— Люди так впали в грех, что обо всем имеют самые превратные понятия. А между тем Бог создал все прекрасно, и ничего не может быть скверного среди того, что сотворил Бог. Если же черпать знания у человека, то можно легко начать смотреть на жизнь глазами этого человека, то есть как бы сквозь грязное стекло.
Батюшка понял мои слова так: знание о физической стороне брака осквернит мою душу и не даст смелости идти по ясному пути воли Божией. Он смиренно склонил голову перед иконами: «Боже, пути Твои различны и неисповедимы».
Старушки мешали нашему разговору, то входя, то выходя из избушки. Больная матушка лежала в забытьи, а мы с батюшкой продолжали разговаривать. Он давал мне наставления, как вести себя с будущим мужем: «Мы, мужчины, — грубая натура, а потому более всего ценим ласку, нежность, кротость — то, чего в нас самих не хватает. И нет ничего более отталкивающего мужчину от женщины, как дерзость и суровая грубость или наглость в женщине». Батюшка жалел меня, ужасался моей чрезвычайной худобе и говорил: «В двадцать два года выглядеть, как тощая девочка! Однако ты не потеряла женственной прелести».
Наконец все собрались на молитвенное правило, после чего следовал завтрак. Я ловила каждое слово батюшки, и они врезались в мою память. Допивая чай из самоварчика, он говорил:
«Ах, если бы вы знали, что значит иногда стакан горячего чая! Я был вызван из тюремной камеры на допрос к следователю, но был в таком состоянии, что не мог ни соображать, ни говорить. Следователь (спаси его, Господи!) сжалился надо мной и велел принести мне стакан горячего крепкого чая. Это меня так ободрило и вернуло к жизни, что я смог отвечать ему. Я был приговорён к расстрелу. Я сидел в камере с приговорёнными, из нас ежедневно брали определённое количество, и мы их больше не видели. О, это была тяжёлая ночь, когда я ждал следующего дня — дня моей смерти! Но тут Патриарший Местоблюститель владыка Сергий подписал бумагу, в которой говорилось, что по законам советской власти Церковь преследованию не подвергается. Это спасло мне жизнь, расстрелы были заменены ссылкой. А как тяжело было ехать в ссылку! Мы лежали по полкам вагонов, и нам запрещено было вставать и ходить. Все тело ныло, организм требовал движения после нескольких суток лежачего положения. Молодой солдат с винтовкой ходил и строго покрикивал на нас. Да разве можно было доверить преступникам двигаться по вагону! Ведь среди нас каких только бандитов не было! Я молился и изнемогал от лежания. И вот я свесил голову с полки в проход и заговорил с солдатом: «Любезный! Да ты из Воронежа!» — «А ты откуда знаешь?» — удивился юноша. "А я из Орла! А в Воронеже знаешь такое-то место?» Мы разговорились, лицо парня просияло от нахлынувших воспоминаний о милых, родных местах. Осторожно озираясь, он сказал: «Слезай, походи». Так я был спасён. Это Господь меня помиловал, а так ведь я ничего не знал. Это действует благодать священства, она и только она. А то считают, что я что-то знаю, что я прозорливый! А это — просто благодать священства. Вот пришёл ко мне этим летом молоденький пастушок, плачет,
убивается: три коровы у него из стада пропали. «Меня, — говорит, — засудят, а у меня семья на руках». — «А ты где искал?» — спрашиваю. "Да двое суток и я, и родные, и товарищи всю местность кругом обошли — нет коров! Погиб я теперь!" Мы пошли с ним к остаткам разрушенной церкви (в двухстах метрах от моей избушки). Там горка кирпичей на месте престола. А перед Богом ведь все равно это святое место, где алтарь был. Там Таинство свершалось, там благодать сходила. Вот мы с пастухом помолились там Спасителю, попросили Его помочь нам найти коровушек. Я сказал пастуху: "Иди теперь с верой на такой-то холмик, садись и играй в свою свирель. Они на звук к тебе сами придут". — «Ох, батюшка, да мы там с братьями все кустики уже облазили!» Но пошёл. Ну, и на самом деле: сидел пастух, играл на своей дудочке, и к нему в течение получаса все три коровы пришли. "Смотрю, — говорит, — рыжая из кустов выходит, а за ней вскоре и белянка, а немного погодя и третья показалась. Как из земли выросли!"»
Этот и другой рассказы я слышала от людей ещё до посещения батюшки.
В одной из окрестных Владычному деревень в избе за решёткой из металлических прутьев сидела бесноватая женщина. Никто не смел приблизиться к буйной одержимой. Родные её пришли к отцу Митрофану и просили его помощи. Отец Митрофан, взяв Святые Дары, пошёл в то село. Когда он ещё был на пути, больная буйствовала, бес из неё кричал: «Не могу тут больше оставаться, отец Митрофан идёт, он больше Ивана Кронштадтского, он меня выгонит!» Женщина притихла. Отец Митрофан безбоязненно вошёл к ней, остался с ней вдвоём. После этого он вывел женщину к родным уже совершенно здоровою.
В последние годы отец Митрофан был уже в сане архимандрита и носил имя Сергий, а его матушка — монахиня Елисавета. Он рассказывал, что принял этот сан по благословению Оптинского старца Анатолия. Батюшка удивился, когда я сказала, что ничего не слышала о последних оптинских старцах. Я вообще мало что знала о жизни и не очень интересовалась. А тут я была удивлена, как интересуется батюшка политикой партии и правительства, с каким интересом он читает газеты. Радио у них не было, и батюшка просил всех приезжавших покупать для него всевозможные газеты и журналы, даже прошлых недель. Он восторгался остроумием министра иностранных дел Вышинского и пробовал говорить со мной о международных вопросах, но я оказалась тупой и гораздо меньше его осведомлённой.
Батюшка вспомнил своего родного брата, убеждённого коммуниста: «Мой любимый дорогой братец был горячий революционер. Было время, когда мы с ним горячо спорили и не сходились во мнениях. В последние годы своей жизни брат мой пришёл к выводу, что прекрасные идеи коммунизма слишком высоки для народной массы. Не каждому, а лишь умным, одарённым людям дано подняться до того высокого морального уровня, который и требуется от каждого при коммунизме. Большинство же людей с мелкими мещанскими запросами не в состоянии постигнуть великого самоотречения на пользу общества. Мой бедный братец! Как горячо он, бедняжка, переживал, уже при советской власти, своё разочарование в людях!»
Сам же отец Митрофан был настроен очень оптимистично. Он верил, что наука достигнет такого момента, когда докажет людям существование иного — духовного — мира, и люди убедятся тогда в существовании Бога, поверят в бессмертие душ, и будет «первое воскресение». Все народы, Тобою сотворённые, придут и поклонятся пред Тобою, Господи, и прославят имя Твоё (псалом Давида).
«Но ненадолго будет этот рай на земле. Испорченному тысячелетиями грешному человеку надоест и невтерпёж станет чувствовать над собой Владыку и покоряться Ему. Тогда люди взбунтуются на Бога, открыто объявят Ему войну... Тогда и придёт конец. Не раньше погубит Бог мир, пока не даст возможности всем уверовать в Него».
Я впервые услышала такое представление о будущем. Никто никому не навязывает своего мнения, но каждый имеет своё дарование от Бога, у каждого своё понятие, своя личная вера в будущее.
Батюшка дал мне наставления, как в жизни относиться к людям: «Нет плохих людей на свете, а есть больные души, жалкие, подверженные греху. За них надо молиться, им надо сочувствовать».
Подошёл час моего прощания с батюшкой. Я очень плакала, сердце моё сжималось, как будто я чувствовала, что надолго расстаюсь с угодником Божи-им, которого успела полюбить за одни сутки. Радужная картина моей будущей жизни, предсказанная батюшкой, не могла утешить меня в момент разлуки. Я обещала ему ещё раз приехать, но отец Митрофан твёрдо сказал: «Нет, в этой жизни мы с тобой больше не увидимся. На могилку ко мне — придёшь».
Он оделся и вышел на улицу проводить нас. Я много раз останавливалась и оглядывалась на низенькую избушку, перед которой стоял батюшка, поддерживаемый под руку племянником. Он благословлял и благословлял нас, а мы долго оглядывались и шли тихо, как бы нехотя. День был серенький, тихий, морозный.