Свидетельство и история
Свидетельство и история
В этой книге я следовал Самуэлю Бирскогу, полагающему, что Евангелия, хотя в некоторых отношениях и представляют собой очень специфические исторические сочинения, в целом разделяют то отношение к свидетельствам очевидцев, какое было принято среди историков греко–римского периода. Превыше всего эти историки ценили сообщения об описываемых ими событиях, исходящие из первых рук. Наилучшим вариантом считался тот, когда историк сам был участником событий (прямое личное наблюдение). Однако такое не всегда было возможно (тем более, что, даже участвуя в событиях, он не мог наблюдать их все — например, несколько событий, происходящих одновременно в разных местах); поэтому историки искали информантов — участников событий, способных рассказать о них из первых рук (непрямое личное наблюдение). По крайней мере, такова была нормативная историографическая практика: ей следовали и ее описывали такие признанные мастера–историографы, как Фукидид и Полибий. Предпочтение, отдававшееся личному наблюдению, прямому или непрямому, вполне понятно и объяснимо соображениями достоверности свидетельства. Опора на личное наблюдение не только позволяла избежать передачи информации через длинную цепь рассказчиков, но и давала историку возможность провести своего рода перекрестный допрос информантов, отчасти напоминающий допрос свидетелей в суде. Из такого «допроса» историки могли извлечь наиболее важные для них сведения, а также составить представление о надежности информанта. Разумеется, свидетельство из первых рук не всегда надежнее всех прочих, и даже лучшие историки не полагались только на свидетельства очевидцев. Однако они стремились опираться в первую очередь на очевидцев — и это приводило их к заключению, что, строго говоря, историк может исследовать и описывать только недавние события, произошедшие на памяти его современников. Естественно, это не означает убеждения в том, что только недавнюю историю можно знать. Люди времен античности в целом доверяли историкам прошлого, описывавшим события, произошедшие на памяти их современников. Однако они, как правило, не считали, что сами могут каким–либо образом узнать о прошлом более того, что эти историки им сообщают.
Не следует думать, что историки некритически доверяли показаниям очевидцев. Полибий, например, так описывает задачу историка: «Верить тому, что заслуживает веры, и быть хорошим критиком поступающих к нему сообщений» (12.4.5)[1231]. Лучшие историки оценивали надежность своих информантов, сравнивали противоречащие друг другу свидетельства, иногда приводили и то, и другое, но указывали, какое из них, по их мнению, более заслуживает доверия. Несомненно, можно сказать, что их подходу к оценке достоверности свидетельств недоставало основательной методичности, столь ценимой историками нашего времени. Однако важно помнить, что они ограничивали себя событиями недавней истории, памятными их современникам. Критические орудия историков современности сформировались в стремлении исследовать историю прошлого, часто — далекого прошлого. Кроме того, греко–римские историки, общавшиеся с очевидцами, имели возможность задавать им любые вопросы, какие считали нужными. Оставаясь, если можно так сказать, в пределах своей компетенции, лучшие из греко–римских историков достигали таких результатов, которые едва ли смог бы легко превзойти современный историк, вооруженный новейшими критическими методами.
Однако для наших нынешних целей необходимо задать вопрос: если в историографии древности показания очевидцев обладали исключительной значимостью — какую роль играют они в современной историографии? В последнем разделе трехчастной статьи Денниса Найнхема «Свидетельства очевидцев и евангельская традиция»[1232] — статьи, по–видимому, убедившей многих англоязычных исследователей уделить чуть больше внимания роли очевидцев в передаче евангельских преданий, — Найнхем касается именно этого вопроса: различия в понимании роли очевидцев в древней и новой исторической науке. Рассмотрев этот вопрос, он приходит к такому заключению:
Даже если бы Евангелия состояли исключительно из показаний очевидцев, они вызывали бы вопросы у историка. Они оставались бы для него тем же, чем являются [для критики форм] и сейчас: грубой рудой, которую необходимо бросить в печь строгих критических методов, чтобы выплавить из нее благородный металл исторической истины[1233].
Это представление о сильно снизившейся ценности свидетельства очевидцев для современных историков основано на работах классика исторической методологии[1234] — французского историка Марка Блока, одного из основателей исторической «школы Анналов», и классика философии истории — Р.Дж. Коллингвуда, автора «Идеи истории»[1235].
Разумеется, между античной и современной историографией имеются существенные различия. Однако связаны они не с проблемой оценки источников. Верно, что, если в Средневековье исторические источники в целом рассматривались как заслуживающие доверия, Новое время стало свидетелем движения прочь от этой доверчивости и разработки систем оценки надежности источников. Поль Рикер считает «рождением исторической критики» разоблачение подложности «Константинова Дара», сделанное Лоренцо Валлой[1236]. Однако по–настоящему резкий контраст наблюдается между, с одной стороны, историографией позднего Рима и Средневековья — и, с другой стороны, великими историками греко–римского мира, способными трезво оценивать свои источники, поскольку они (по крайней мере, поскольку этого требовала методология) встречались с очевидцами и опрашивали их лично. Именно по этой причине, как мы не раз подчеркивали, они ограничивали себя историей недавнего времени. Развитие того метода, который Коллингвуд называет «историческим методом ножниц и клея», было вызвано желанием вырваться из этих границ и написать своего рода мировую историю — что, естественно, возможно только путем соединения воедино трудов историков прошлого, надежность коих не подвергается сомнению[1237]. Методики оценки и критики, возникшие в Новое время, появились именно в связи с необходимостью изучать такую историю, которая (как большая часть истории) недоступна историку ни лично, ни через свидетельства очевидцев.
Еще одним достижением современной исторической методологии стало обширное и все возрастающее использование нелитературных источников, вошедшее в научный обиход вместе с развитием археологии как систематической дисциплины. Но это лишь дополнение к поистине революционному перевороту: историки современности научились извлекать из источников такие сведения о прошлом, для передачи которых источники не предназначались. Современный историк подходит к письменному источнику, автор которого стремился сообщить нечто своим читателям, практически так же, как к источнику нелитературному. Из письменных источников он извлекает всевозможные исторические сведения по таким темам и вопросам, какие их авторы и не думали освещать, не подозревая, что читатели ими заинтересуются. С этой точки, зрения тексты, весьма недостоверные по части сообщаемых в них исторических сведений, могут оказаться не менее ценным историческим источником, чем надежные и достоверные сообщения. Так, многие исследователи Евангелий полагают, что, даже если целью евангелистов было рассказать христианам об Иисусе и даже если с точки зрения исторической биографии Иисуса Евангелия крайне недостоверны — они представляют собой ценные источники по истории христианских общин, в которых и для которых были написаны. Легко привести и множество других, не столь спорных примеров.
В этой связи Блок называет источники, как письменные, так и неписьменные, «невольными свидетельствами».
Источники–повествования… то есть сообщения, сознательно преследующие цель о чем–либо информировать читателей, и в наше время оказывают ученым неоценимую помощь. Среди прочих своих достоинств, как правило, только они дают возможность установить хронологическую последовательность событий… Однако нет сомнений, что в ходе своего развития историческое исследование постепенно все больше и больше внимания уделяет свидетельствам второй категории — невольным свидетельствам[1238].
Многие «следы» прошлого, как называет их Блок, — это «невольные» свидетельства; но даже в свидетельствах «намеренных», даже в тех,
…чей текст стремится нечто нам сообщить — отнюдь не это сообщение становится первоочередным предметом нашего исследовательского внимания. По меньшей мере три четверти житий святых Высокого Средневековья не рассказывают нам ничего конкретного о благочестивых героях, чей жизненный путь они призваны описать. Однако, если мы обратимся к ним в поисках сведений о жизни или мышлении людей той эпохи (вопросы, которым биограф святого не считал нужным уделять внимание), то увидим, что они бесценны. Хоть мы и обречены подчиняться прошлому, но сейчас, по крайней мере, до некоторой степени освободились из–под его власти: мы обречены изучать прошлое лишь по его «следам»[1239], но теперь нам удается узнавать намного больше того, что само прошлое о себе рассказывает. Строго говоря, это блестящая победа духа над материей[1240].
Блок дает точное и имеющее важное значение описание того, как исторические источники «невольно» рассказывают нам о прошлом. Этот метод мы часто использовали в нашей книге (например, ни один древний писатель не ставил себе целью рассказывать нам о сравнительной популярности различных имен у палестинских иудеев первого столетия). В сущности, в наши дни этот метод стал само собой разумеющимся для любого, кто занят историческими изысканиями. Однако стоит заметить: ничто в современной исторической методологии не запрещает нам читать свидетельства прошлого как таковые и извлекать из них именно то, о чем они хотят нам рассказать. Все зависит от того, какие мы задаем вопросы.
В преуменьшении того интереса, который могут представлять для современного историка сознательные сообщения источников, Блок, возможно, проявляет свойственное современности высокомерие по отношению к прошлому. В Средневековье ученые считали себя карликами, стоящими на плечах гигантов, и полагали, что только благодаря предкам имеют возможность видеть дальше них. Для современности же более характерно чувство победы над прошлым, освобождения от него, выраженное в тезисе Блока, что «мы узнаем о прошлом гораздо больше того, что оно хотело бы нам рассказать». Современный историк — независимый мыслитель, освобожденный от пут традиции и, подобно ученому–естественнику, производящий знания, которыми никто до него не обладал. Эта независимость историка от «прошлого» (которое Блок странным образом одушевляет) приобретает еще более триумфальные обертоны у Коллингвуда.
Ученого–историка Коллингвуд сравнивает с ученым–естествоиспытателем, как его описывает Фрэнсис Бэкон. Он даже перенимает у него метафору допроса под пыткой, взятую Бэконом из реальной практики пыток обвиняемых и свидетелей — вымогания у них «невольного» свидетельства — практики, которой сам Бэкон в своей юридической и политической карьере, к несчастью, был не чужд. Эту как минимум отвратительную метафору Коллингвуд именует всего–навсего «памятной фразой»:
Фрэнсис Бэкон, юрист и философ, обронил памятную фразу, что естествоиспытатель должен «допрашивать Природу». Этими словами он отрицал необходимость почтительного внимания к природе, терпеливого выслушивания ее речений и последующего построения теорий на основе лишь того, что она соизволит нам сообщить. Утверждал же он два положения: во–первых, ученый должен проявлять инициативу, сам решать, что хочет выяснить у природы, и формулировать свою задачу в уме в виде вопроса; и во–вторых, он должен заставить природу отвечать, изобрести, если понадобится, такие пытки, чтобы развязать ей язык. Так в нескольких словах Бэкон изложил истинную теорию экспериментального познания. Сам он не знал об этом — но эти слова в высшей степени применимы и к историческому методу[1241].
Бэконовская метафора пытки как истинно научного подхода к природе в наше время, увы, оправдала себя в полной мере — достаточно вспомнить, к каким экологическим бедствиям привели модернистская концепция господства над природой и недостаток «уважительного внимания» к ней[1242]. Это заставляет задуматься, прежде чем с готовностью принять Коллингвудовское применение той же метафоры к «научной» истории.
Зачем Коллингвуд использует этот жестокий образ? По всей видимости, это часть его представления об интеллектуальной независимости современного историка. Он считает необходимым отрицать, что прошлое «рассказывает» нам что–либо по собственной воле, поскольку это означало бы, что задача историка — принимать ответы свидетелей из прошлого «в готовом виде»:
Как любая наука, история независима. Историк имеет и право, и обязанность самостоятельно выбирать методологию для верного разрешения проблем, встающих перед ним на пути к научному знанию. У него нет ни обязанности, ни права позволять кому–то другому выбирать метод за него. Если кто–либо… будь то даже очень знающий историк, или очевидец, или ближайший друг участника событий, или даже сам участник событий, преподнесет ему на блюде готовый ответ на его вопрос — историку останется только его отвергнуть: не из–за подозрения, что информант его обманывает или обманывается сам, но потому, что, приняв готовый ответ, он утратит свою независимость историка[1243].
Коллингвуд вполне признает, что в обыденной жизни мы «постоянно и справедливо» принимаем на веру чужие свидетельства — однако отрицает, что знание, полученное путем принятия чужого свидетельства, может быть историческим:
Оно не может быть историческим знанием, поскольку не может быть знанием научным. Это не научное знание, поскольку оно не базируется на основах научного знания. Если такие основы имеются — значит, о свидетельстве речь уже не идет. Когда свидетельство подкреплено иными данными, мы принимаем уже не свидетельство как таковое: речь идет о принятии сведений на основе объективных данных, то есть об историческом знании[1244].
Коллингвуд согласен, что индивидуалистическую эпистемологию Просвещения невозможно практиковать в обыденной жизни; но в ригористических «научных» дисциплинах она вступает в свои права и требует от ученого истребить в себе всякую зависимость от свидетельств. Что бы ни сообщало свидетельство — ученый может его принять, только если сам, независимо, опираясь на какие–то иные данные, получил тот же результат. Таким образом, если в обыденной жизни мы «по умолчанию» доверяем свидетельству, в исторической науке свидетельство «по умолчанию» не заслуживает доверия и принимается, только если оно подтверждено независимыми данными — то есть перестает быть свидетельством.
Притязание историка на полную независимость от свидетельств, разумеется, не выдерживает критики. Нет нужды повторять здесь его опровержение, сделанное Коуди[1245]. Свидетельство играет в историческом познании прошлого не менее важную роль, чем в человеческом познании вообще. Разумеется, это не означает, что историк не обладает некоторой независимостью от свидетельств из прошлого. Историк не доверяет свидетельствам слепо: как и в повседневной жизни, он, опираясь на свидетельства, делает собственные более или менее независимые умозаключения. В некоторых свидетельствах он сомневается — но именно потому, что принимает другие[1246]. Невозможно сомневаться во всем.
Как в повседневной жизни никто не руководствуется исключительно индивидуалистической эпистемологией, так же и ни один историк не может изучать историю, не опираясь на свидетельства. Историческая эпистемология Коллингвуда привлекательна для некоторых историков (и других читателей) тем, что она не совсем неверна. Коллингвуд просто значительно преувеличивает тот несомненный факт, что современный историк в своей работе не только пользуется критическими методиками оценки достоверности свидетельств; его труд во многом состоит в том, чтобы задавать источникам вопросы, на которые они изначально не должны были давать ответов, и получать из них данные «против их воли». В результате историк может чувствовать, что не зависит от своего материала, а, напротив, властвует над ним. Однако это преувеличенное чувство независимости историка от прошлого в последнее время поставил под сомнение постмодернизм, не видящий заметной разницы между историографией и художественной прозой, написанной историком[1247]. Как и в других областях, просвещенческий индивидуализм привел здесь к постмодернистскому скепсису.
В своей попытке полностью освободиться от свидетельств теория Коллингвуда не соответствует тому, чем на самом деле занимаются историки. Однако она — и присущая ей крайне индивидуалистическая эпистемология — может породить в историке чрезмерно скептический подход именно к тем источникам, которые ставят своей целью рассказать о событиях прошлого, то есть к свидетельствам в узком смысле слова. В частности, в изучении Евангелий широко распространен скептический подход, требующий по умолчанию относиться к свидетельствам с недоверием и признавать лишь те из их сообщений, которые подтверждены независимыми источниками. Здесь сочетаются, с одной стороны, исключительно индивидуалистическая эпистемология, без которой, по Коллингвуду, историю нельзя назвать научной дисциплиной — и, с другой, библеистической специфики, из–за которой многие ученые превыше всего боятся подпасть под влияние догматики или проявить излишнюю доверчивость к устоявшимся вероучительным мнениям. Большинство ученых, работающих в этой области, не имеют (или почти не имеют) опыта исторического исследования в других областях. Поэтому исследователи Евангелий с легкостью начинают изобретать собственные критерии валидности источников и методы их проверки. Эти критерии и методы не всегда совпадают с теми, что используются в других областях исторической науки. Молодые ученые, усваивая эти методы от старших товарищей–библеистов, часто принимают как само собой разумеющееся, что, чем более скептически они подходят к источникам, тем строже их исторический метод. Снова и снова приходится повторять: строгий исторический метод состоит не в том, чтобы сомневаться во всех источниках без разбора, а в том, чтобы, в целом доверяя им, при этом подвергать критической проверке. Свидетельство может быть ошибочным и заводить в тупик — однако в этом надо убеждаться в каждом конкретном случае, а не считать все свидетельства ошибочными по умолчанию. Здесь необходима презумпция невиновности: свидетельство считается достоверным, пока не доказано обратное. «Сперва — верь чужим словам; затем — сомневайся, если на то есть причины»[1248]. Это общее правило повседневной жизни применимо и к историку и его источникам[1249]. Естественно, в случае изучения Евангелий суть их свидетельства может быть понята лишь при верной оценке их достоверности. Свой вклад в эту задачу я стремлюсь внести этой книгой.