Свидетельство о холокосте и евангельское свидетельство

Свидетельство о холокосте и евангельское свидетельство

Свидетельства выживших в холокосте — это современный контекст, из которого мы легко можем понять, что аутентичное свидетельство очевидцев необходимо для верного понимания исторических событий, особенно событий исключительных. Разумеется, во всем остальном история Иисуса и холокост совершенно различны. Общее в них — исключительность и роль свидетельства в передаче их миру (настолько, насколько они вообще могут быть переданы). Дальше я выведу из этого несколько следствий, которые помогут нам лучше понять некоторые аспекты евангельских свидетельств об Иисусе.

(1) Как холокост, так и история Иисуса, понятая так, как понимают ее Евангелия, относятся к Рикеровой категории «уникально уникальных событий» (хотя необходимо еще раз подчеркнуть, что качественно эти события совершенно различны). В каждом случае мы не можем найти событию подходящих аналогий — и эта недостаточность аналогий тесно связана с тем, что каждое из этих событий носит характер откровения (хотя, опять–таки, очень по–разному). Холокост открывает нам то, что мы могли бы иначе не узнать о зле, жестокости и о положении человека в современном мире — но открывает лишь тем, кто прислушивается к свидетельству очевидцев[1296]. («Наши истории… быть может, это истории из какой–то новой Библии?» — спрашивает Примо Леви[1297].) История Иисуса открывает то, что сделал Бог ради спасения человечества — и тоже лишь тем, кто готов слушать очевидцев и принимать их свидетельства.

В первый раз говоря об «уникально уникальных событиях», Рикер разделяет их на положительные и отрицательные. В парадигме Освенцима («Жертвы Освенцима par excellence представляют в нашей памяти всех жертв истории»[1298]) мы имеем дело с событием, вызывающим ужас. Ужас вот ответ, признающий такое событие, индивидуализирующий его в нашей исторической памяти — не только в смысле уникальности и особости любого события, но в смысле, отвергающем обычные попытки историка понять то или иное событие, проследив его взаимосвязи с другими:

Ужас изолирует события, делая их ни с чем не сравнимыми, несравненно уникальными, уникально уникальными. Если я настаиваю на связи ужаса с восхищением [как противоположностью ужаса], то потому, что ужас инвертирует чувство, с которым мы привыкли связывать все творческое, все порождающее. Ужас — это инвертированное поклонение. В этом смысле холокост можно назвать отрицательным откровением, анти–Синаем[1299].

Что же изолирует историю Иисуса, что делает ее уникальным положительным откровением о Боге? Вместо «восхищения» и «поклонения» — терминов Рикера, быть может, точнее говорить об изумлении и благодарности при явлении ни с чем не сравнимых «чудес». Как ужас (быть может, слишком слабое слово) можно преуменьшить, поставив холокост на одну доску с другими, не–исключительными ужасами истории — что было бы вполне возможно, не будь у нас рассказов свидетелей, — так и изумление перед чудом легко утратить, отказавшись от евангельских свидетельств, указывающих на теофаническую природу истории

Иисуса. (Не будем сейчас касаться того, каким образом в «чудесную» исключительность истории Иисуса в Евангелиях вплетается ужас Креста.) Не это ли изумление перед чудом мы теряем, когда от самих евангельских свидетельств обращаемся к неизбежно редукционистским реконструкциям «исторического» Иисуса?

(2) Качественная уникальность каждого из этих событий, как мы уже видели на примере холокоста, создает проблему коммуникации[1300]. Слишком сильно искушение связать происшедшее с опытом и интеллектуальными конструкциями привычного нам мира — и, таким образом, легко «понять» событие ценой утраты его уникальности и явленного в нем откровения. Отбрасывая в поисках исторического Иисуса слова свидетелей во имя соответствия стандартам исторических аналогий, то есть повседневного опыта, мы сводим откровение к набору банальностей, которые и без него уже знали или легко могли бы узнать.

(3) Несмотря на сложность коммуникации, очевидцы–участники обоих событий испытывают настоятельную потребность рассказывать о пережитом, нести свидетельство[1301]. Потребность свидетельствовать испытывали не все выжившие в холокосте, но многие, особенно те из них, что писали мемуары. Многие погибшие в холокосте также оставили после себя свидетельства. Визель, в парадоксальном противоречии с собственным утверждением, что холокост сделал литературу невозможной[1302], писал также, что холокост создал новую литературу:

Если греки изобрели трагедию, римляне послание, эпоха Возрождения сонет, то и наше поколение [то есть евреи, выжившие в холокосте] изобрело новый вид литературы — литературу свидетельства. Все мы — свидетели, все чувствуем, что должны нести это свидетельство будущему. Это стало нашим наваждением — сильнейшим наваждением, пронизавшим всю жизнь, все мечты, все труды этих людей. И за минуту до смерти они помнили о том, что должны сделать[1303].

Если мы говорим (не совсем в прямом смысле), что свидетели холокоста создали новый литературный жанр, литературу свидетельства, то в том же смысле можем сказать, что свидетели истории Иисуса создали жанр Евангелия. Те свидетели понимали свою потребность свидетельствовать как заповедь воскресшего

Иисуса, но в целом параллель вполне убедительна. В обоих случаях уникальность события требует доступа к нему через показания свидетелей — без них событие не может быть адекватно понято.

(4) В обоих случаях исключительность события означает, что только через свидетельства очевидцев–участников можем мы узнать правду о нем. Говоря о холокосте, вспомним еще одно знаменитое изречение Визеля: «Истина об Освенциме скрыта в его пепле. Только те, кто жил там, во плоти и в духе, могут преобразить ее в знание»[1304]. Однако такова точка зрения самих выживших[1305]. Притязание свидетелей на обладание особым, несообщаемым знанием, которое нельзя подвергать сомнению, вызывает профессиональные возражения со стороны Инги Клендиннен, историка, симпатизирующего выжившим: она пишет, что для историка «ни один человеческий рассказ не может быть объявлен непогрешимой истиной… История — постоянное собеседование с мертвыми — покоится на критической оценке всех голосов, идущих из прошлого»[1306]. В подтверждение своей позиции она приводит критическую оценку свидетельства Филиппа Мюллера, чей рассказ о службе в зондеркоманде в Освенциме открывает много такого, что иначе нам узнать было бы неоткуда[1307]. Ее критика вполне разумна. Существуют методы проверки свидетельств на внутреннюю непротиворечивость и соответствие другим свидетельствам, которые историк может и должен применять[1308]. Однако в собственном признании Клендиннен, что «в Освенциме, да и в любом лагере, творилось нечто из ряда вон выходящее»[1309], мы видим указание на то, что при критической оценке свидетельств о подобных событиях историк должен учитывать их исключительность.

В этом случае, как и в других — в том числе в случае Евангелий — свидетельство ждет от нас доверия. Оно не предполагает указаний на обоснования и доказательства тех уникальных сведений, о которых может сообщить только свидетель. Во всех случаях, в том числе и в суде, свидетельство должным образом оценивается и проверяется — однако в основе своей принимается с доверием. Настаивать, подобно некоторым исследователям Евангелий, что каждому евангельскому эпизоду нужно найти независимые доказательства — значит не понимать, что такое свидетельство и в чем его задача. Они полагают, что мы должны извлечь из свидетельства отдельные факты и на их основе построить свою реконструкцию событий, уже не зависящую от свидетельства. Они отрицают, что очевидец и участник событий имеет некий особый доступ к истине и может сообщить нам то, чего мы ниоткуда более не узнаем. Древние историки справедливо считали, что хорошая история без опоры на свидетельства невозможна — и на примере холокоста мы видим, как важны свидетельства в случаях, когда речь идет о событиях «на пределе восприятия».