Рождение зверя
Рождение зверя
Возникшее из самих недр иудаизма, христианство попросту не могло не унаследовать, во-первых, его воинственного идеологического настроя (вспомним, что еще при Павле и даже какое-то время после него оно, в большинстве своем, состояло из иудеев) и, во-вторых, порожденной им готовности умирать за святые идеалы. Готовность к духовному подвигу, к героической смерти во имя идеи и идеала, христиане несомненно унаследовали от правоверных защитников иудаизма.
Возьмите такие крупные жертвенно-героические фигуры еврейской национальности, как сам Иисус, основатель движения, как бесстрашный Павел, истово сражавшийся сначала за иудеев против христиан, потом с той же истовостью — за христиан против иудеев, все апостолы Христа, принявшие мученическую смерть во имя утверждения своих идей (а сколько тысяч неизвестных имен, замученных в римских застенках!) — они же все, в первую очередь, — евреи! Разве в своем духовном подвиге они чем-то отличались от героев — защитников храма, Иерусалима и Масады?!
Христианская реформа иудаизма во всей полноте сохранила его стилистику самозащиты и отпора врагам. Это была стилистика идеологического боя — и потому наиболее непримиримого и жестокого. Бог или смерть. Смертельная, если не сказать — дьявольская, любовь к Богу!
И с этой смертельно-дьявольской любовью к Богу, достигнув признания и власти, они пошли разить своих врагов и, прежде всего, своих ближайших родственников (в прямом и переносном смысле слова), наделенных тем же рвением и той же любовью.
Стилистическая однородность поведения двух систем чрезвычайно остро подчеркивает полнейшую обусловленность новой системы старой. Другими словами, иудаизм не мог не породить христианства, а христианство не могло возникнуть ни на какой другой почве, кроме как на почве иудаизма. Каждая новая идеология всегда возникает как оппозиция существующей. Это очевидно. Но очевидно и то, что только соотносимые явления могут выступать в качестве оппозиционных пар. Это можно проследить едва ли не по всем свойствам иудаизма и христианства. Я остановлюсь на важнейших.
Несмотря на то, что Бог в иудаизме довольно часто говорит человеческим голосом и на понятном людям языке, несмотря на то, что Он даже умеет писать на человеческом языке (на скрижалях, принесенных Ему Моисеем), Его сущность не определена. Как субстанция, Он подчеркнуто отвлечен и абстрактен. Само слово «Бог» в иудаизме предельно условно. У Него нет определенного облика (формы), а на письме верующие люди обязаны передавать его невнятным, непроизносимым «Б-г». Вместе с тем, это некая сила, способная щедро вознаграждать за верность и столь же жестоко карать, как сказано во «Второзаконии», за малейшие отклонения «вправо или влево».
Каждый из нас, кто хоть раз в юности испытал некоторую душевную боль при встрече с чрезмерной жестокостью, может четко себе представить, что мог переживать некий еврейский юноша по имени Иисус при чтении, скажем, такого библейского эпизода:
«Когда сыны Исраэйля были в пустыне, нашли раз человека, собиравшего дрова в день субботний. И те, которые нашли его собирающим дрова, привели его к Моше и Аарону и ко всей общине. И оставили его под охраной, потому что не было еще определено, как с ним поступить. И Господь сказал Моше: смерти да будет предан человек сей; забросать его камнями всей общине за пределами стана. И вывела его вся община за стан, и забросала его камнями, и умер он, как повелел Господь Моше» («Числа», 15, 32–36).
Не этот ли эпизод вырвал из его груди столь отчаянный для своего времени тезис: «Сын человеческий — господин и субботы»?
Как бы там ни было, но эпизоды такого рода не могли не вызывать в романтической душе чувств протеста против окружающего миропорядка и его идеологии. Вся Тора наделяет Бога чертами справедливого, но предельно жестокого, непрощающего отца и господина. Он велик и страшен. Особенно неимоверными угрозами и проклятиями насыщена заключительная, пятая часть Торы — Второзаконие. Главу 28 (15–68), к примеру, — прочтите сами! — невозможно читать без подавленности и ужаса.
Совершенно ясно, что только в такой атмосфере, только на этой почве и могла родиться сама потребность в Боге, во-первых, более конкретном и, во-вторых, более добром, не карающем «за вину отцов детей третьего и четвертого рода» («Второзаконие», 5, 9), а умеющем прощать.
Христианская идеология и была ответом на эти запросы времени и среды. Еще при жизни еврея Павла она придала Богу конкретные, в значительной мере, антропоморфные (человеческие) черты, а идее страшного и без устали карающего Бога противопоставила идеи прощения и искупления греха. Все было бы замечательно, но… — как всегда, это проклятое «но», — но на утверждение этих идей в дело были пущены меч и эшафот. Такова диалектика нашей жизни, ее высший пилотаж. Бог, сильнее дьявола, — сверхдьявол, или «добро должно быть с кулаками». Ни одна идея, сколь любвеобильной она ни была б, не приходит в мир без ненависти и насилия.
Таким образом, рожденный нами ангел обернулся дьяволом, оказался зверем, который набросился на нас же и не унимался на протяжении почти двух тысячелетий. В этих условиях бесконечной травли, гонений и выселений то из одной страны, то из другой, идеологическая непримиримость перешла в расовую неприязнь. Антисемитизм. Какая это особая, уникальная, единственная в своем роде форма неприязни и (или) ненависти! Все народы не любят друг друга по-разному и только евреев — одинаково. Ничего подобного этой форме национальной враждебности, когда все против одного, в мире не существует.
Полагают, что антисемитизм возник еще в пору греческого и римского господства. Если это так, то он мало чем отличался тогда от обычных стадных инстинктов взаимной неприязни между этнически разными народами. Правда, уже в то время существовали авторы, которые клеветнически злобно искажали еврейскую историю и принципы иудаизма. Резкий отпор одному из таких клеветников дает книга Флавия «Против Апиона». И тем не менее, это еще не совсем антисемитизм. Настоящий антисемитизм — махровый, массовый, подкрепленный идеями! — зарождается лишь в процессе идеологической борьбы христианства с иудаизмом.
«И рассеет тебя Господь по всем народам, от края земли до края земли… И станешь ужасом, притчею и посмешищем среди всех народов, к которым отведет тебя Господь» («Второзаконие», 29, 64 и 28, 37).
Как же это случилось? Ведь во имя Господне народ не пощадил страны своей, а Он вон какую кару на него наслал! Не логично, вроде бы. Хотя, кто знает, возможно, и Ему восстание против Рима было не по душе!
Оставляя на долю наших теологов разрешить эту загадку, укажу на очевидную предопределенность антисемитизма именно фактом рассеяния.
Оказавшись, с потерей своего отечества, бездомным и стремясь в этих условиях сохранить свое Учение, еврейство вынуждено было замкнуться в пределах духовного и физического гетто. В нем-то, в гетто, ставшим «ужасом, притчею и посмешищем среди всех народов» (слово в слово по Господней воле!), и выковывается образ еврея, который должен был научиться жить, находить средства пропитания в условиях враждебного окружения «гоев». Это был образ мелкого торговца, ростовщика и проныры, очень отличавшегося от всех и одеждой, и обликом, и религиозной обрядностью. Внешнее отличие рождало дополнительную неприязнь и неприятие, что не замедлило отразиться в массовых гротескных народных шаржах и карикатурах, в устных преданиях, в сплетнях и клевете, в анекдотах, в массовых судебных процессах, обвинявших евреев в убийстве христианских сирот для ритуального использования в маце их крови.
Сделав себя, таким образом, «ужасом и посмешищем» в глазах других народов, мы, вместе с тем, вызывали впечатление некоторой всемирной, угрожающей всем силы.
Я уже говорил, что со времен Вавилонского плена начинает складываться некая виртуальная — virtual nation — еврейская страна. Ее виртуальной землей становится «территория» иудаизма, а реальной — территория всех стран.
Этот новый феномен национального единства народа, рассеянного «по всем народам», особенно покалывает всем глаза в эпоху средневековья. Он-то и порождает в головах христианского мессианского братства иллюзию всемирного еврейского заговора. Позднее на основе этой иллюзии появляются теории «малого народа», живущего на теле больших народов и сосущего из них кровь. Появляются «Заговоры сионских мудрецов». Появляется фашизм.
Да, гитлеровский фашизм в «еврейском вопросе» — прямой продукт христианства, безмерная концентрация нарыва многовековой травли «ненормальных» евреев «нормальными» христианами.
Вот как далеко потянулось следствие утраты нами своей земли, своей страны, своего отечества.
Разумеется, это не был процесс прямолинейного падения в бездну, а зигзагообразный мучительный путь, знавший и периоды относительной терпимости и благорасположенности к нам. В эти периоды многие евреи достигали немалых успехов и на поприще государственной деятельности, и в науках, и в искусствах. Но это были, в основном, те евреи, которым удавалось вырваться из цепких лап местечек и гетто. Так что и достижения их были уже достижениями не еврейскими, а той национальной культуры, носителями которой они становились. Не иудаизм поднимал их к вершинам мировой цивилизации, а совсем другой менталитет, несмотря даже на то, что некоторые из них в своей частной жизни сохраняли, насколько это было возможно, иудейскую веру. Однако и вера эта была уже как бы «охлажденной» и освобожденной от идеологического накала — чаще всего, чисто философская гордость или сердечный реверанс в сторону отцов и традиций.
В целом же — чем ниже падали мы, тем выше поднималось порожденное нами христианство. Причем на первых порах — факт столь же парадоксальный, сколь и трагический — христиане понесли в мир идеи, которые были гораздо беднее, чем иудаизм. Это не требует особых доказательств. Сама их победа уже об этом говорит. Отказавшись от строгой, мешавшей свободному развитию, закостеневшей ритуальности иудаизма, придав Богу конкретные черты и смягчив Его суровый облик, христианство, вместе с тем, явило собой усеченный и примитивный иудаизм, и потому не могло не подцепить его полный вариант хотя бы в качестве приложения — в форме Старого (Ветхого) Завета.
В то время как Старый Завет полон культа жизни, семьи и семени, многообразен в своем философском, бытийном и бытовом плане, Новый Завет не содержит, по сути, много больше, чем идею жертвенной смерти и воскресения. Смертельная непокорность христианства, унаследованная им от евреев как принципиальный код поведения или отношения к своему вероучению, т. е. как категория чисто стилистическая, стала доминантой его содержания. Оно возродилось после смерти Иисуса на основе идеи жертвы и самоотречения «во имя», и с этой иссушающей, отрешенной от жизни жертвенной любовью пошло побеждать мир и, победив, утвердило над ним не что иное, как герб распятия.
Это сегодня христианство полно идей семьи и дома, но не забудем, что церковь не допускала обряд венчания в своих стенах вплоть до 16 века и, вообще, весь институт брака и человеческой физиологии считала греховным, недостойным святого идеала. Отсюда — и столь культивируемое церковью монашество, запрет (в отдельных конфессиях) на женитьбу священников и жесточайшие (на протяжении столетий!) гонения на женщин, навечно зараженных, якобы, ущербной натурой библейской Евы.
Василий Розанов, ревностный христианин и юдофил (при всем его антисемитизме), в докладе с очень остроумным и характерным названием «Об Иисусе сладчайшем и горьких плодах мира» блестяще полемизирует именно с этой стороной своего вероучения — с его безжизненностью, отрешенностью и безвкусностью. «Семья, наука, искусство, радость земной жизни, — цитирует Розанова возмущенный Н. Бердяев, — все это горько или безвкусно для того, кто вкусил небесной сладости Иисуса».
Полемику с христианством христианин Розанов вел всю свою сознательную жизнь, восхищаясь полнокровием и сочностью «основы основ» иудаизма — его верностью семье, деторождению и браку.
Мы можем только гадать, что было бы, если б христианство и иудаизм с самого начала нашли пути к диалогу, к взаимообогащению, а не ринулись бы друг на друга с непримиримыми принципами. Но это уже предполагает терпимость, а значит и мысль: не любой ценой победить римлян, а любой ценой сохранить страну и землю — единственный гарант полноценной национальной жизни. Еще каких-нибудь пару сотен лет надо было продержаться, а там глядишь, никто бы нас уже и не завоевывал!..
Какое-то невыразимо щемящее чувство досады охватывает меня каждый раз, когда я думаю о том, что мы могли — да, могли! — сохранить свое отечество и тем предотвратить трагедию двухтысячелетнего рассеяния среди других народов, бездомного иждивенчества, выпадения из процесса нормального государственного и культурного развития, возникновения в мире уникальной формы ненависти — антисемитизма, приведшего к фашистским газовым камерам.
Порой кажется, что всего три обрядовых требования надо было как-то смягчить, — хотя бы уже под конец, в римскую, сравнительно цивилизованную пору, — чтобы избежать впоследствии всего ужаса не только физических бедствий, но и моральных унижений, выпавших на нашу долю в положении жидов, в положении страны жидов, — virtual nation, — расползшейся внутри христианских стран, которые в течение веков взирали на нее как на ненужное, вредное, инородное тело, причем этот взгляд, был присущ, как известно, не только Гитлерам и Шафаревичам, но Вагнерам и Достоевским тоже.
Всего три: допустить в качестве жертвоприношений свиней (есть-то их никто нас не заставлял), разрешить изображения, создаваемые не нами, и воздержаться от обрезания, — если они (все три требования) сопряжены были с опасностью для жизни. Этому и исторический прецедент, как говорят юристы, уже был. Я имею в виду субботу, отказ от которой перед лицом врага был разрешен у нас за много веков до этого.
Однако — увы, мечтать не вредно. Как показывают факты, при всей взрывоопасности этих трех камней преткновения, дело было, конечно, не только в них. Да и поработители наши обращались к ним не столь уж часто. Как правило, и при греко-македонском, и при римском господстве мы имели возможность отправлять свои религиозные нужды в полном соответствии Заветам. Во всяком случае, нам «порабощенным» жилось там отнюдь не хуже, чем в «свободных» гетто в странах средневековой Европы и Российской империи (включая Польшу и Прибалтику).
Не римские запреты подорвали нас, а наши собственные. Мы взвалили на себя ношу, которая оказалась не по силам элементарным природным человеческим возможностям — ношу варварски слепого, дикого и, если хотите, языческого в своей ритуальной оснастке, иудаизма. Но об этом я уже говорил. Об этом, собственно, и весь очерк.
Найдутся, видимо, читатели, которые прочтут его как нелепую попытку навязать прошлому некоторую альтернативу с высоты знания его трагических последствий.
В мои намерения ничего подобного не входило. История не знает альтернатив.
«Прошлое не безупречно, но упрекать его бессмысленно, а изучать надо». Этими словами Максима Горького я защищался однажды от партийного начальства, стремившегося закрыть мое исследование о русском символизме. В контексте этих же слов обретаются и мотивы моего нынешнего, столь не легкого для меня, похода в нашу историю. Надеюсь, что и непредубежденный читатель воспримет их не иначе: этот очерк обращен не к нашему прошлому, а к нашему настоящему.
Когда моя взрослая племянница из Израиля познакомилась с его содержанием, она спросила: «А уверены ли вы, что, сохранив свою землю и свою страну, мы непременно пришли бы к демократии, подобно западным странам, а не остались бы такими же, как ныне многие арабские страны?».
Я опешил. Я не знал, что ответить. Я и сейчас не знаю.
Знаю только, что вопрос ее, рожденной уже на вновь обретенной нами земле, был продиктован тревогой и неприязнью к воинствующим ортодоксалам, которые и сегодня одержимы задачей любой ценой сохранить за иудаизмом статускво господствующей государственной идеологии.