9 . Элевсинский парадокс
В Элевсине переживания инициируемых имели богатое мифологическое содержание, выраженное, например, поразительным и чувственным образом поднимающейся из волн Анадиомены. С другой стороны, это содержание может быть также выражено самым простым образом. Из священных книг буддизма - совершенно иной по стилю религии - мы узнаем о примечательной «проповеди» его основателя. Однажды Будда молча вознес перед своими собравшимися учениками цветок. Это была знаменитая «Цветочная проповедь»[356]. Формально говоря, почти то же самое происходило в Элевсине, когда собравшимся инициируемым при полном молчании показывали срезанный колос. Даже если наше толкование этого символа ошибочно, это все же остается фактом, и мы можем со всей определенностью предполагать, что подобного рода «молчаливая проповедь» была единственной формой наставления в Элевсине.
Тем не менее между этими двумя «проповедями» больше различия, нежели сходства. Будду более занимала сама личность и ее неповторимый уникальный путь, пройдя который, она может достичь собственного освобождения. Он обнаружил истину в одной-единственной озаряющей вспышке откровения: все люди изначально обладают мудростью, добродетелью и формой того, Кто Есть. И так же, как все люди - это Будда, так же и растения, животные и вся земля. После этого он проповедовал эту истину в течение сорока пяти лет. И в его «Цветочной проповеди» ему, наконец, удалось вырваться из плена слов. Его безмолвие заключало в себе глубочайшее откровение истины, ибо оно было всеобъемлющим и поэтому являлось источником всего его учения. Что характерно, эта его проповедь осталась непонятой всеми его учениками за исключением одного.
С другой стороны, участники Элевсинских мистерий были едины в своем понимании происходящего, благодаря чему они внезапно прозревали путем непосредственного видения и интуиции. Поэтому не было необходимости в том, чтобы пытаться преодолеть слова. Мы не знаем, играли ли вообще слова сколько-нибудь существенную роль в ритуалах инициации в Элевсине и Аграи. Едва ли там присутствовало нечто подобное проповеди. Здесь имели место отдельные литургические восклицания, но ни о чем похожем на «речь» документы нам не сообщают. Это была безмолвная по своему существу инициация, ведшая к обретению знания, которое не нужно, да и не возможно было облечь в слова. Нам следует признать, что в истории Элевсинских мистерий был определенный период, в течение которого колос, при каких бы обстоятельствах он ни показывался, имел для участников торжества совершенно ясное значение. Мы должны принять за аксиому то, что подобное ясное значение предполагалось самим фактом проведения и переживания празднества мистерии. Ведь немыслимо, чтобы люди никогда не видели никакого значения в том, чему они были свидетелями и к чему относились с глубоким благоговением. Для них оно было самоочевидно, коль скоро они проникались общим отношением, разделяемым всеми инициируемыми во время безмолвного обряда.
Не менее поучительно и следующее отличие. «Цветочная проповедь» Будды заключала в себе самый широкий по своему смыслу намек, который только можно вообразить, на то, что все есть Будда, и, значит, все вещи являются такими же безмолвными указаниями на истину, как он сам. Это был очень глубокий по значению и в то же время таинственный жест, который можно истолковать по-разному. Но элевсинский колос символизирует определенный аспект мира, а именно - аспект Деметры. Вариантами этого символа являются две богини и их судьбы, более утонченные и духовно более сложно оформленные и развитые. Другой стороной этого символа является эпизод божественного рождения. Будда с таким же успехом мог бы показать своим ученикам что-нибудь другое - камень или кусок дерева: смысл этого безмолвного жеста остался бы прежним. Но в Элевсинских таинствах все ключевые многозначительные эпизоды и богини во всем своем совершенстве образуют единую, тесно связанную группу. Они противопоставляются друг другу и в то же время неразрывно связаны. И то, что их объединяет как общий корень, не менее очевидно. Во всех них - и в зерне пшеницы, и в богине в ее материнско-дочернем аспекте - открывается некое видение, видение, позволю себе повториться, «бездны ядра». Каждое зерно и каждая дева содержат в себе, так сказать, всех своих предшественниц - бесконечную вереницу матерей и дочерей, единых друг с другом. «Бесконечная вереница» - это современный эквивалент выражения «бездна ядра»[357]. Это напоминает нам «бесконечности» Паскаля: бесконечно большое и бесконечно малое. В Элевсине же мы видим (хотя это и не оформлено таким образом, но выражено в ясных образах) нечто вполне единообразное и совершенно определенное: бесконечность сверхиндивидуальной органической жизни.
Участник мистерии сам созерцал и пассивно переживал сверхиндивидуальное; это нельзя назвать освобождением (искуплением), скорее он просто чувствовал себя в безопасности и был счастлив, так как достигал безмолвной мудрости. Если мы хотим хотя бы приблизиться к пониманию того, что переживали участники мистерий, мы должны провести сравнение не только с буддийскими переживаниями, но и с современным европейским опытом; следует сформулировать этот парадокс со всей возможной остротой. Инициируемые переживали нечто большее, нежели индивидуальную судьбу - они переживали судьбу органической жизни в целом как свою собственную. Как эллины они сознавали не столько «бездну», открывавшуюся в их собственном бытии, сколько «бытие», в котором открывалась бездна. «Бесконечная вереница» значила для них не что иное, как бесконечное бытие - чистое и простое. Они переживали бытие, так сказать, ядро ядра, как свое собственное бытие. Это знание не принимало форму дискурсивной мысли или словесную форму. Если бы это случилось, то парадокс этого опыта мог бы быть выражен как индивидуальный «опыт» сверхиндивидуального, переживание бытия в целом как себя самого. Видение и увиденное, знание и бытие, как и везде в жизни и мышлении древних греков, соединяются в единое целое[358]. Более того, для древних греков человек, получивший знание благодаря этому видению, получает особое место в бытии; счастлив тот, кто стал свидетелем таких явлений, говорил поэт,- его жребий после смерти будет иным, нежели у остальных. Он на своем собственном опыте овладеет длительностью, которая логически может принадлежать только сверхиндивидуальному ядру, невидимой, неизвестной органической жизни, поскольку такая длительность на самом деле означает «непрерывность».
В этом не облеченном в слова знании и бытии первые два элемента парадокса - обладание сверхиндивидуальной судьбой как своей собственной и всем бытием как своим собственным - не противоречат друг другу. В действительности мы как органические существа обладаем ими обоими. Только третий элемент кажется противоречащим реальности - убеждение в том, что полное и счастливое обладание всем сущим как своим собственным даруется исключительно тем, кто «видел» в Элевсине и кто «знает». Зависимость бытия от знания есть нечто, выходящее за рамки греческого единства первых двух элементов. Такая убежденность, в основе которой лежит вера в свое собственное непрерывное существование, имеет более универсальный человеческий характер. На этом основываются и наставления для умерших в орфических «паспортах»: например, умершему нужно будет искать источник Мнемозины, памяти, а не источник Леты, забвения[359]. В буддизме тоже имеется подобный пример - «Тибетская книга мертвых»[360]. Что это? Бессмысленное хватание смертного человека за свое сознание? А может быть, прорыв к не облеченному в слова знанию является кульминацией всего нашего существования, и этот прорыв в самом деле принципиально отделяет участников такого «видения» от неучастников и на все времена полагает различия в их природе?
Мы не ставили перед собой цель разрешить или сгладить все логические противоречия, присущие мифологическим переживаниям и «подобным почке» идеям. Мифология остается для нас, как и для Шеллинга[361], «явлением, которое по своей глубине, постоянству и универсальности может сравниться с самой Природой». Мы хотели только,- подводя итог словами Шеллинга,- нашим объяснением «отдать должное предмету, а не принизить его, упростить или исказить, чтобы облегчить понимание». Мы не задавались вопросом, «какая точка зрения на явление должна быть принята для того, чтобы обеспечить приемлемое объяснение в соответствии с той или иной философской системой, напротив, какая философия нам нужна, если мы хотим подняться до уровня нашего предмета. Не как явление можно повернуть, упростить, исказить или извратить для того, чтобы любой ценой придать ему вид, при котором оно может быть истолковано посредством принципов, от которых мы не намерены отступать, но в каком направлении должны мы развивать наши мысли, дабы войти в должное отношение с рассматриваемым явлением. Кто бы ни пытался (и по какой бы причине) избежать такого усложнения своих мыслей, он должен быть, по крайней мере, достаточно честным и, вместо того чтобы втискивать его в рамки своих концепций и низводить его до уровня тривиальности, он должен отнести его к числу тех вещей, которые он не понимает, а таких непонятных вещей еще очень много для всех людей. И если человек не способен подняться до уровня своего предмета, он должен, по крайней мере, воздерживаться от высказываний этому предмету совершенно неадекватных».