5. За рубежом земной жизни [8]
5. За рубежом земной жизни [8]
(Рассказ). Я имел надежду на выздоровление, хотя был уже несколько лет болен страдая тягостным хроническим недугом, который могли излечить только время, хороший климат и постоянный уход. А теперь доктора сказали мне, что для ускорения хода моего выздоровления необходима операция.
Хотя родители мои были еще живы я пребывал один за границей. Я жил в Швейцарии ради горного воздуха и особого лечения в частном санатории. Названия кантона и местечка читателю безразличны, да и не в них суть.
Легко себе представить, что сообщение о необходимости операции оказалось не особенно приятным, но бороться с неизбежным было бесполезно. Операция была серьезная. Мои виды на выздоровление – не особенно блестящи с нею или без нее. Поэтому я решил пренебречь риском неудачного или далее рокового её исхода, так как однообразное существование на положении больного становилось невыносимым.
День, назначенный для операции, приблизился необыкновенно скоро. Заранее я привел все свои дела в порядок, на случай скверного исхода. Операцию должен был сделать известный хирург, профессор университета. Накануне были закончены все мои приготовления. Поужинав легко в начале вечера, я приступил к длинному посту перед операцией, которую, разумеется, должны были произвести под наркозом. До нее я уже не должен был ни пить, ни есть.
Хотя я был ослаблен болезнью, однако мне редко приходилось оставаться в постели. Поэтому вечер удалось провести довольно приятно, в гостиной, в беседе со знакомыми – товарищами по несчастью. Но, разговаривая, я воздержался от всякого намека о том, что предстояло завтра.
В десять часов я принял ванну и затем ушел спать немного раньше обыкновенного. Странно, но я не чувствовал ни беспокойства, ни опасения. Мне пришлось в прошлом перенести пустяшную операцию под хлороформом и воспоминания об этом опыте скорее служило к моему успокоению.
Мой сон был безмятежен, и я проснулся на другой день в восемь часов утра. Стояла зима; день был тусклый и темный: свинцовое небо тяжело нависло над долиной, окрестные горы были заволочены тучами, обещавшими снег. Когда я отворил окно, несколько снежинок проникло ко мне в комнату. День не предрасполагал к веселым думам, и теперь, впервые, я почувствовал, что меня оставляет моя бодрость духа и что-то похожее на беспокойство закрадывается в мою душу.
Однако, нельзя уже было терять времени. Надев халат, я принялся умываться и затем вернулся в постель, чтобы дождаться прихода профессора, которого я еще не видал. Ровно в девять часов я заслышал сдержанный говор в коридоре и шаги нескольких человек, приближавшихся к моей комнате. Шаги двоих из них были знакомы моему уху. Я различил хромающую поступь главного врача заведения и легкие шаги его молодого ассистента. Другие шаги, твердые и тяжелые, были мне не знакомы.
«Так вот, это, должно быть, профессор, который должен меня вскоре оперировать!» – промелькнуло в моей голове.
В короткий промежуток времени, отделявший момент прихода докторов от первого шума их приближения, я старался представить себе, каким окажется профессор, его наружность, манеры.
Но всякие размышления были прерваны резким стуком в дверь.
– Войдите, – сказал я и затем окинул знаменитость внимательным, долгим взглядом.
– Господин В., профессор Рейнхейм, – сказал мой доктор, представляя нас друг другу.
Профессор был высокий, атлетически сложенный мужчина, возрастом около пятидесяти лет. Его довольно длинные волосы были зачесаны за уши. Под массивным лбом с глубокими бороздами, за мохнатыми бровями глядели серые, спокойные, умные и не лишенные доброты глаза. Его челюсть была довольно сильно развита, но рот и подбородок скрывали густые усы и борода.
Я пожал всем руки. Затем профессор принялся меня исследовать, с особенным вниманием выслушивая мое сердце, так как от последнего зависел в большой степени успех операции. Результаты осмотра, должно быть, были удовлетворительны, и, после нескольких вопросов и двух-трех ободряющих слов, знаменитый хирург спустился вниз вместе с другими, чтобы докончить свои последние приготовления. Меня должны были позвать через полчаса.
Нервное беспокойство овладело мною. Возможность смерти под наркозом – всякая операция сопровождается этим риском – не особенно беспокоила меня. Но я теперь находился в состоянии сравнительного физического удобства. Хотя я и был нездоров более трех лет, однако моя болезнь никогда не причиняла мне чувствительного страдания. Мое сердце упало при мысли, что из кажущегося здоровья, без промежуточного приготовления, я буду погружен через несколько часов в состояние сильной физической боли, которое могло продолжаться несколько дней. Эти размышления, в связи с непривычным постом, повлекли за собою мое настоящее угнетенное настроение. Усилием воли я постарался вернуть себе хладнокровие, мысленно обсуждая положение и размышляя о своем настоящем и возможном будущем.
Мне это настолько удалось, что теперь я мог уже дожидаться операции с полным внешним спокойствием. Все же мой пульс бился чаше обыкновенного. Секунды этого получаса, казалось, превращались в минуты, минуты – в часы. Но, наконец, приход сестры милосердия, явившейся позвать меня в операционную комнату, прекратил томительное ожидание. Надев халат и туфли, я последовал за нею вниз…
Все обитатели лечебницы или ушли на утреннюю прогулку, или отправились на террасы, чтобы провести на них утро, как это было заведено. Все было совершенно так, как всегда, и чувство одиночества охватило меня, когда мне стало ясно, сколь мало мое предстоящее испытание интересует весь остальной мир. Хотя последнее и было вполне естественно, все-таки бессознательно-равнодушное отношение этих сравнительно чужих мне людей болезненно отразилось во мне. Однако я был рад, что, проходя через лестницы и коридоры, мы никого не встретили.
Ко мне в приемную сейчас вошел один из ассистентов. Он пощупал мой пульс: сто ударов в минуту. «Не беспокойтесь, мы дадим вам кое-что для успокоения нервов» – сказал он. Едва эти слова были сказаны, как мне сделали укол морфия в руку.
Через несколько секунд неподдающееся описанию чувство какого-то отупения и вместе с тем успокоения начало меня охватывать, и возбуждение улеглось. Я стал странно равнодушен и начал думать о том, что должно последовать, с вялым любопытством: как будто мне не предстояло подвергнуться самому серьезной и опасной операции, а присутствовать при интересном научном опыте!
Вслед за тем вошел профессор сказать, что пора. Он был одет с ног до головы в белое, и его сильные мускулистые руки, красные от многократного мытья и карболки, были оголены по локоть. Стоя передо мной во всей своей грубой, мужественной силе, одетый в балахон и передник, он мне напоминал атлетического мясника, собирающегося приняться за убой. Это непривлекательное умственное сравнение вызвало на моих губах насмешливую улыбку, которая удивила даже меня самого. Право, морфий творил чудеса!
Я теперь находился в светлой, чистой, полной воздуха операционной. Среди комнаты стоял роковой стол, покрытый белоснежным бельем. Рядом были расставлены стеклянные столы с внушительной батареей блестящих инструментов, перевязочных материалов, лоханок; в углу над газовым рожком, кипели в металлическом ящике другие инструменты. На отдельном столике я заметил маску для хлороформирования и фляжечку-капельник с наркозом. В помещении было очень тепло, и воздух насыщен запахом карболовой кислоты и других сильных снадобий. Кругом стояли две чистенькие католические монахини, сестры милосердия, главный оператор, его помощники.
Я влез на стол и улегся. Меня накрыли одеялом и отрегулировали подвижные части стола, чтобы мне было поудобнее. В следующее мгновение, приказав мне дышать глубоко и равномерно и наложив пальцы на мой пульс, ассистент начал хлороформировать. Первые капли произвели на меня действие сильного удара по носу и почти оглушили. Затем туман опять рассеялся; я почувствовал себя слабым, мне было несказанно гадко и тошно от сильных, захватывающих, проникающих паров наркоза. Они, казалось, прокрадывались в самую середину моего мозга, наполняли мои члены невыразимым чувством слабости и истомы.
Барабаны начали выбивать ритмическую дробь в ушах. Я начал терять свою способность чувствовать, хотя я еще мог слышать и видеть. Затем сознание начало меня покидать. Моя способность мыслить, казалось, была ограничена
пространством, величиной в булавочную головку, в самой середине моего мозга. Вдруг я почувствовал, как чья-то рука приподняла мне веко. На мгновение мне вернулось сравнительное сознание, я различил операционную; те же лица стояли кругом; до моего слуха стали долетать звуки странного, непрерывно болтающего голоса. Голос спрашивал, кончена ли операция, как она прошла, после чего следовала полнейшая бессмыслица, набор слов на нескольких языках вперемежку. Сначала я не мог сообразить, кто это говорит, пока вдруг меня осенила мысль, что это я сам и что профессор грозно приказывает мне замолчать и спать.
Опять наложили маску, последний оглушающий удар этих страшных барабанов поразил мой слух, я почувствовал, как все уплывает, последний остаток сознания меня покинул, и все померкло.
Сколько времени прошло до моего вторичного возвращения к сознанию – я не могу сказать. Но вот, я опять пришел в себя. Странное чувство легкости наполняло мое существо. Я не мог ни видеть, ни слышать, ни чувствовать, я мог только думать, последнее же, с ясностью, никогда не испытанною дотоле. Это новое ощущение продолжалось не более сотой доли секунды, ив следующее мгновение я опять стал и видеть и слышать.
Нечто странное и необъяснимое открылось моему взору. Я находился в той же операционной, тут же стояли профессор, его помощники, но было еще другое лицо, которого я раньше не заметил. Оно лежало на столе и казалось болезненно бледным. Я стал в него внимательно вглядываться с того возвышенного положения, в котором находился. Черты лица казались мне знакомы. Вдруг коченеющее чувство страха охватило меня: я сам был этим человеком, лежавшим там, на столе. Я или, вернее, мое тело не подавало признаков жизни.
Полудосадливое, полуогорченное выражение было нарисовано на энергичном лице профессора. Он стоял рядом с телом и правой рукой щупал область сердца, в левой же еще держал какой-то инструмент. Доктор, который до того хлороформировал, отложил маску в сторону и растерянно перешептывался с другими врачами. Сестры милосердия стояли тут же, не понимая хорошенько, что случилось; одна держала в руках ватные тампоны, другая – лохань.
– Паралич сердца! – сказал профессор. – Это очень скверно, господа, но иной раз не убережешься от подобной случайности, какие меры ни принимай!
Тело же по-прежнему продолжало лежать неподвижно. Глубокий взрез зиял в правой стороне груди. Пинцеты, защемлявшие перерезанные артерии, которых еще не завязали, были на своих местах. Несколько кусочков удаленной кости лежало на боковом столике. Простыни были слегка забрызганы кровью. Некоторое время я не мог сообразить, что именно случилось, затем страшная правда стала мне ясной: смерть наступила под хлороформом! То, что лежало передо мною, был мой труп. То, что я мысленно называл собой, было мое внутреннее самознание, одним словом, то, что в общежитии принято называть душою.
Во время моей жизни я был, безусловно, материалистом. Неожиданное открытие, что существует сознание после смерти, – ошеломило меня, я был к нему так не подготовлен, оно так противоречило всем моим предвзятым взглядам!
Но вскоре весь ужас случившегося стал слишком подавляющим, и я чувствовал, что не в силах долее глядеть на тяжелое зрелище. Я хотел скрыть от себя картину этого изрезанного тела, лежащего среди чужих мне людей, и печальное, но непреодолимое желание посмотреть на лица, дорогие мне, овладело моей душой. Бессознательно я пожелал перенестись на мою далекую родину, в Соединенные Штаты, в дом моих родителей. К моему крайнему удивлению, настоящая картина растаяла, исчезла, и моему духовному взору открылась наша гостиная. Мать моя сидела в любимом кресле и занималась вышиванием, отец читал газету у лампы, хотя предшествовавшая картина была освещена дневным светом, здесь был вечер. Несколько минут это было мне непонятно, но затем я вспомнил, что так и должно быть благодаря огромной разнице в долготе.
Глядя на эту мирную и знакомую сцену, я позабыл на время о происшедшей со мною перемене. Я заговорил с матерью, но мой голос был беззвучен и не произвел на нее никакого впечатления. Сознание неумолимости настоящей действительности вернулось ко мне с удвоенной силой, и я понял, как бесполезны мои старания. Но я не хотел сдаться без борьбы и сосредоточил всю свою волю в одном желании сообщить ей о своем невидимом присутствии. Неспокойное, озабоченное выражение проскользнуло по её лицу, и, обратившись в сторону моего отца, мать заметила, что её беспокоит, как-то я перенесу операцию и скоро ли прибудет телеграмма с извещением о её исходе. Отец взглянул на часы и сказал, что надо ожидать депешу через три-четыре часа, но что он лично не сомневается в благополучном окончании. Но моей матери было уже совсем не по себе, и, говоря, что она слишком нервно настроена, чтобы продолжать рукоделие, она взялась за книгу, но не могла сосредоточиться на ней.
Мне было невыразимо тяжело при мысли, что моих родителей вскоре должно поразить известие о моей смерти и внести горе в их тихую жизнь.
Беспокойное чувство усилилось во мне, и я захотел повидать моего брата. Он был лейтенантом флота и в ту минуту находился с нашей летучей эскадрой где-то в Карибском море, за несколько тысяч верст. Но я уже успел освоиться немного с моим положением, и расстояние уже не было более препятствием. За зарождением мысли следовало её исполнение с быстротою света. Опять декорации переменились, как и раньше, плавно, без остановки или какого-либо толчка.
На этот раз я очутился на капитанском мостике одного из наших крупных океанских крейсеров. Была безлунная, но тихая звездная ночь. Кругом, за кормой и носом огромного судна, расстилалось безбрежное пространство глубоких, синих вод, переходивших в черное, где горизонт сливался с небом. Темная ширь освещалась лишь нашими отличительными огнями, да искрилась тем фосфористым отблеском, который присущ тропическим морям. Корабль, подвигаясь величественно вперед, оставлял за собой длинный путь сверкающих, серебристых водоворотов и пены, где воду бурлили винты.
Идя экономичным ходом, мы почти что беззвучно прорезали воду; никакое сотрясение не доходило до нашей вышки. По временам звуки глубокой, ритмической пульсации машин долетали в нашу сторону. Черный дым медленно и лениво клубился из высоких труб и тянулся темной полосой на целые мили за нами в тихом воздухе. Волны не было, лишь могучая, никогда не стихающая зыбь океана сообщала огромному крейсеру равномерную качку. Высокие мачты, с их боевыми марсами, казались маятниками огромных часов.
Мой брат стоял в плаще около штурвальной рубки и глядел вперед. Только одни вахтенные были видны, остальная команда находилась внизу. Я стал напротив брата и опять сосредоточил на нем свои мысли. Вдруг он отступил от фальшборта и провел рукой перед лицом, как будто что-то закрыло его взор. Я заметил, как он побледнел при свете компасных фонарей. «Не может быть, – пробормотал он, – должно быть, мне померещилось!…» И, постояв в раздумье с минуту, поднял свой ночной бинокль и опять стал вглядываться вдаль. Приближение рассвета давало о себе знать острой свежестью в воздухе, так как брат, завернувшись поплотнее в плащ, стал шагать по мостику в молчаливом раздумье… Я долго еще продолжал глядеть на него… Пробило четыре склянки. Через минуту вахту сменили, и мой брат исчез внизу, чтобы предаться заслуженному отдыху.
Я начал терять всякий интерес к вещам этого мира, членом которого я уже более не состоял. Далее сочувствие и любовь к моим самым близким начали испариться, и я с каждой минутой становился все более и более равнодушным.
Я был невыразимо одинок и страстно желал какого-нибудь общества. Несказанно обрадовался бы я встрече с товарищем-духом, но я был один. Мое отчуждение от всего и всех было полное и окончательное, и сознание его становилось все более и более устрашающим. Я был совершенно покинут в бесконечных пространствах вселенной, совершенно одинок!
Меня начала ужасать мысль о существовании в подобной обстановке годы, столетия, вечность. Это слово «вечность» имело страшный смысл теперь, который раньше был мне недоступен. Я стал понимать до некоторой степени его значение.
Покой был для меня недосягаем. Как я желал того забвения, которое я раньше предполагал за гробом и которого я так боялся!… Нет выхода! Нет спасения от самого себя!… Дикая мысль о самоубийстве промелькнула, но тут же я понял её полное бессмыслие и несуразность. У меня уже не было тела, у которого я мог бы отнять жизнь! Ведь я только что его покинул!
Обратиться к Божеству? В своем отчаянии я старался молиться, но мои мысли отказывались слагаться в какой-либо порядок, в какую-нибудь последовательность. Я испытывал умственную муку, какую счел бы раньше невозможной. Что, если я совершенно заблуждался в своих прежних понятиях?! Что, если, в самом деле, я был все время не прав в своем материализме?! Что, если все то, чему религия меня научила в детстве, было истиной, если мои позднейшие сомнения были следствием какого-нибудь умственного расстройства?! Что, если моя Хваленая логика, которою я так гордился, была лишь плодом больного мозга?!…
Затем явилась страшная мысль, что мое настоящее состояние, с еще более ужасной перспективой в будущем, было наказанием, ниспосланным мне оскорбленным Божеством, наказанием, выбранным именно мне – неверующему! Как оно подходило к моему случаю!
В моем беспредельном ужасе я опять старался молиться. Мои страдания уже не поддавались описанию. Все завертелось в головокружительном водовороте…
– Сделайте ему еще вливание! Где шприц? – услышал я далекий голос. Затем кто-то раскрыл мне левый глаз, и сквозь облако я различил профессора и своего доктора и понял, что нахожусь в постели…
Я не мог сообразить, что случилось. Моя голова кружилась…
– Ага, зрачок сокращается, он приходит в себя! – продолжал все тот же бодрый, сильный голос. – Ну, как вы себя чувствуете? Довольно скверно, а?
Итак, это был только сон! Я не мог сразу постигнуть правды. Я уже так успел привыкнуть к мысли об оставлении мира навсегда, что это неожиданное возвращение к жизни ошеломило меня.
– Что случилось? – спросил я. Затем я все вспомнил. – Как прошла операция? Была ли она удачна. Профессор? – был мой следующий вопрос.
– Вы можете успокоиться, – последовал ответ, – вы отлично перенесли её и через несколько недель будете на ногах.
Я опять погрузился в молчание… Затем, по мере того, как сознание все более и более возвращалось, я стал ощущать глухую, подавляющую, все усиливающуюся боль в боку, которая с каждым мгновением становилась все сильнее и сильнее. Но испытываемое нравственное облегчение было неизмеримо глубоко, и я чувствовал, что могу переносить острую физическую боль с полным спокойствием, почти что с удовольствием.
Мое выздоровление протекло скоро и со временем оказалось полным. Но яркое воспоминание моего страшного видения – видения ли? – долго оставалось запечатленным в моей памяти, и я до часа моей смерти не забуду те ужасные минуты, которые мне пришлось пережить («Ребус», 1899 г., № 1-2).