Спаситель Иисуса
Спаситель Иисуса
Выступая против использования образа Иуды в целях геноцида, послевоенные писатели опирались на образ героического Иуды, сложившийся в девятнадцатом веке. Но после Второй мировой войны уже больше не обманутый приверженец, двенадцатый апостол теперь становится хорошо осведомленным соратником Иисуса: он действует не только ради, но также и вместе с Иисусом и по Его указанию. Как в случае с Бонхоффером, акт предательства теперь трактуется как требующий мужества нравственный поступок. Когда Иуда становится спасителем своего спасителя, он неоднократно заявляет, что его действия мотивированы «не враждебностью, не эгоизмом», а предписанием Самого Иисуса: «Он призвал меня сделать это, чтобы искупление свершилось», — поясняет Иуда из Кериота Филиппа Роберта Диллона (57). В этот кульминационный момент истории Иуды в искусстве, двенадцатый апостол оставляет все эгоистичные или неправедные помыслы, содействуя Иисусу принять смерть, к которой Тот стремится. Важность событий XX в. подвигла двух исключительно одаренных писателей — Никоса Казан-дзакиса и Хосе Сарамаго — к исследованию ужаса человеческого страдания в ракурсе союза Иисуса и Иуды. Но если один из них представляет Иуду победоносным вместе с Иисусом и человечеством, то другой горюет над поражением Иуды, Иисуса и человечества, всех парадоксально подавленных разрушенной и разрушительной религиозной экономикой, известной под названием христианства.
Писатели, возвышающие двенадцатого апостола, делают это в манере, созвучной с ролью Иуды, как орудия божественного промысла, в Гностическом Евангелии от Иуды — ведь в этом древнем тексте Иисус говорит Иуде: «Ты будешь проклят другими поколениями — и придешь править ими» (33). Действительно, Иисус гностиков сообщает Иуде, что тот «превзойдет» всех других апостолов, потому что «Ибо в жертву принесешь человека, в которого Я облачен» (43). В Евангелии от Иуды двенадцатый апостол нужен Иисусу, чтобы помочь Ему сбросить смертную оболочку и заручается его поддержкой, чтобы стать бессмертным. Даже, несмотря на то, что поэты и прозаики XX в. едва ли могли испытывать влияние Коптской рукописи, утерянной на 1700 лет, некоторые из них рассказывают схожую историю, в которой Иуда предан Иисусу и действует под его руководством. Этот двенадцатый апостол понимает, что Иисус сам возвестил в Новом Завете: «Я знаю, которых избрал. Но да сбудется Писание» (Иоанн 13:18). Ища также ключ к интерпретации случившегося в предписании Иисуса, который у Иоанна побуждал Иуду: «Что делаешь, делай скорее» (13:27), они подкрепляют обещание Иисуса в Гностическом Евангелии, обращенное к Иуде: «Подними глаза и ты увидишь облако, и свет в нем, и звезды вокруг него. Путеводная звезда и есть твоя звезда». (44). Стихотворение Каунти Куллена и теологически обоснованная вымышленная автобиография Альберта Л евитта могут завершить традицию, которая была разрушена (подорвана) Казандзакисом, а затем, даже еще смелее, Сарамаго, чтобы прославить главного (звездного) спасителя Иуды.
В балладе Каунти Куллена «Иуда Искариот» (1925 г.), повествующей о рождении, смерти и воскресении Иуды, двенадцатый апостол становится «правой рукой» Иисуса и Бога. Сын любящей матери и друг детства Сына Марии, Иуда оказывается в состоянии услышать «мечту» Иисуса, наблюдает Его чудеса и посвящает себя служению Ему, даже когда приближается «смертный час»:
«В горячем порыве Иуда сказал:
“Исполню я все, что Ты будешь просить”.
И пылко на то Иисус отвечал:
“Коль так — то, Иуда, ты должен убить
Того, кого любишь, Того, кем любим,
Как Господа Сын никого не любил.
И сможешь спасти ты поступком своим
Весь род человека, что Бог сотворил”». (295)
Иуда Куллена, предупрежденный о том, что он будет проклят за свой великодушный поступок, приемлет «несчастный удел», отводимый ему Иисусом: «Лобзание сердце разбило его, / Но то не узнал и не слышал никто».[323] В конце баллады после смерти двенадцатого апостола Куллена ждет справедливое вознаграждение за его преданность и за спасение человечества на Тайной Вечере, напоминающей окончание баллады Роберта Бьюканена.
В книге «Иуда Искариот: увлекательная автобиография» Альберта Левита (1961 г.) Иуда также изображен изливающим «всю свою любовь» на Иисуса; тем самым ответственность за предательство перекладывается непосредственно на Иисуса. Иуда Левита рассказывает историю, которую автор предлагает в своем Предисловии — о том, что Иуда хранил в тайне истинную сущность Иисуса до тех пор, пока Сам Иисус не повелел ему открыть эту тайну» (vii). Верный товарищ, Иуда защищает Иисуса от всех, кто хочет схватить Его, пока Сам Иисус не возвещает: «Час пробил»: «И ты, Иуда, должен открыть врата, за которыми лежит путь, коим Я должен пройти», — объясняет Иисус Левита, добавляя: «Я знаю, что ты веришь в Меня; Я знаю, что ты любишь Меня. Прости за то, что Я возлагаю все бремя Моей плотской смерти на тебя» (52). Самые последние слова, уже на кресте, Иисус Левита также обращает Иуде: «Иуда, Иуда, все кончено», — оставляя двенадцатого апостола ошеломленным, сбитым с толку смыслом этих слов и решающим покончить с собой в надежде на то, что самоубийство откроет ему «врата», через которые он воссоединится в духовном союзе со своим чтимым Мессией (64).
И «Последнее искушение Христа» Никоса Казандзакиса (1960 г.) и «Евангелие от Иисуса» Хосе Сарамаго (1991 г.) — оба эти произведения поддерживают версию древних гностиков, равно как и выдвинутое недавно Славоем Жижеком предположение о том, что «предательство было частью плана, Христос повелел Иуде предать Его», и потому «поступок Иуды был проявлением высочайшей жертвенности, безграничной преданности» (Puppet, 17). В чем Казандзакис и Сарамаго не сходятся во мнении, так это — в вопросе о том, спасает ли Бог человечество или проклинает его, искупают ли крестные муки Христа грехи человечества или обрекают его на погибель. Если Казандзакис рисует Иуду, как и Иисуса, успешно исполняющим благую Божью волю, то Сарамаго оплакивает Иуду и Иисуса, уничтоженных злой волей промысла. В процессе оправдания двенадцатого апостола эти авторы отвечают на вопрос «кто кого предал?» диаметрально противоположным образом. Казандзакис намекает, что Сын Божий почти предал дело Господне, тогда как Сарамаго отваживается возложить вину за предательство на Бога-Отца, отводя ему мрачную роль, прежде игравшуюся Иудой. При всем при том обоих писателей сближает версия о том, что именно Иисус попросил двенадцатого апостола пожертвовать Им во благо Самого Иисуса и того, что — как надеялись и Иисус, и Иуда — должно обернуться благом для всего человечества.
В «Последнем искушении Христа» Казандзакис привносит в почерпнутый из XIX в. образ Иуды-повстанца идею о том, что Иуда был нужен Иисусу, который действительно просил Иуду помочь выдержать предопределенное Ему тяжелое испытание. С самого начала этой романической интерпретации жизни Иисуса, зелот Иуда часто посещает Иисуса.[324] Кузнец-мятежник, рыжебородый, со свирепым лицом, Иуда изучает Иисуса, делающего кресты для римлян, и начинает верить в призвание плотника (9). Хотя поучение Иисуса о любящем братстве вызывает у Иуды сомнения: «Не все мы братья, — размышляет он. — Израильтяне и римляне не братья друг другу, как не братья друг другу израильтяне» (178). Когда Иисус наконец решается начать проповедовать и обращается к людям с призывом «Возлюбите друг друга!» (185), Иуда лишь усмехается: «Стало быть, мы должны возлюбить римлян? Подставить им горло, как ты подставляешь щеку, да еще сказать при этом: «Зарежь меня, брат?» (186)
Иуда Казандзакиса имеет два лика — но не из-за двуличности, а из-за его противоречивости и неуверенности в характере Иисуса и его миссии. Радеющего о защите Израиля от «нечестивых римлян» (163), Иуду терзают сомнения в Иисусе, сотрудничающем с колонизаторами, и в такие моменты его лицо также раздваивается: «Одна его половина смеялась, другая угрожала, одна испытывала мучения, другая оставалась неподвижной, словно была вырезана из дерева» (162). Следуя по стопам двенадцатого апостола де Куинси, нетерпеливый Иуда Казандзакиса остается безразличным к «Царству Небесному», радея о «царстве земном», причем даже «не всемирном царстве, но только земле Израиля, состоящей из камня и людей», тогда как Иисус проповедует, что «Царство Небесное пребывает не в воздушных пространствах, но внутри нас, в сердцах наших»: «Преобрази сердце свое, и обнимутся небо и земля, обнимутся израильтяне и римляне, все станет единым» (196). Иуда верит в бытие плоти, здесь и сейчас, тогда как Иисус верит в вечное существование души. Но обоих сближает потребность узнать, действительно ли Иисус — Бог Израильский?
После возвращения Иисуса из пустыни Иуда, видя в Его руке «топор Крестителя», ощущает ликование и приподнятость духа, воодушевленный тем, что Иисус нашел Себя и теперь воспринимает Себя не «женихом», приглашающим апостолов на свадьбу, а «дровосеком», призывающим их к войне (298-299). Другие одиннадцать напуганы, но страх не ведом бескомпромиссному Иуде, которым владеет одно лишь желание, и которому будет только в радость пожертвовать собой ради крестных мук (300). И хотя Иуда продолжает не доверять Иисусу и его преданности «топору», эти двое достигают понимания. С «Иудой-овчаркой» (279) Иисус прибывает в Иерусалим. И именно Иуде Иисус поверяет свою «страшную тайну»: «Ты самый сильный из всех товарищей. Думаю, ты один сможешь выдержать ее тяжесть» (386). «Страшная тайна» объединяет Иуду и Иисуса, отдаляя их от других учеников и утверждая необходимость [участия] Иуды в Драме (392). Опираясь о «тяжелую руку» рыжебородого (410), Иисус уверяет Иуду в том, что тот избран разделить с Ним тайну мессианства: «Ты самый сильный. Другим не выдержать…» (411). Иисус велит Иуде устроить встречу в саду и убеждает своего помощника: «Мужайся, брат мой Иуда! Я тоже стараюсь быть мужественным» (411). Слушая уверение Иисуса, что он воскреснет вновь, Иуда признается: «Ты говоришь мне, чтобы успокоить, чтобы заставить меня предать Тебя и сердце мое не разрывалось при этом. Ты говоришь, что я способен выдержать, чтобы придать мне мужество, но чем ближе ужасный мин, тем труднее это. Нет, я не выдержу, Учитель!» (420-421). Однако Иисус настаивает: «Выдержишь, брат мой Иуда. Бог даст тебе силу, которой тебе недостает, потому что так нужно. Нужно, чтобы Я погиб, а ты предал меня — мы вдвоем должны спасти мир, помоги же мне!» (421, выделено автором). На вопрос Иуды, смогли предать своего учителя Сам Иисус, Тот отвечает: «Нет. Думаю, что Я бы не смог. Потому Бог сжалился надо Мною и определил Мне более легкий долг — быть распятым» (421, выделено автором).[325]
Утверждающие героизм Иуды как основного посредника Бога главы с 30 по 33 «Последнего искушения Христа» посвящены последнему искушению на кресте: в видениях Иисусу предстает Его жизнь после 33 лет и то, что Он принимает за кошмар распятия. Ангел-хранитель переносит Его на Его свадьбу с Марией Магдалиной и дорогой смертных к бессмертию, через убиение ее плоти. После смерти Магдалины ангел (теперь уже воплощенный в арапчонке) воссоединяет Иисуса с Его сестрами Марией и Марфой, побуждая Иисуса взять себе новое имя — Лазаря. Порождение и происхождение приходятся по душе Иисусу-Лазарю, как и арапчонок, молящийся Богу эфиопскому, который «не бранится» и «исполняет все, что он ни пожелает» (464), и последователи которого обретают Царство Небесное на Земле. Несмотря на сонм детей и внуков, ряд знаков предостерегают Иисуса-Лазаря о том, что означает его уклонение от распятия. Показательнее всего возвращение дряхлых апостолов, которые выговаривают ему за свою испорченную жизнь и указывают на единственного, кто оказался стойким, «колосса, который стоял на пороге как иссохшее, обугленное дерево. Но корни его волос и бороды все еще были рыжими»: «Иуда! Он — единственный, кто до сих пор еще держится прямо» (488).
Иисус-Лазарь, защищаясь, оправдывает свою безмятежную жизнь с пахотными землями и женщинами как форму победы над смертностью, но Иуда справедливо обвиняет его беспощадными словами: «“Изменник! Отступник!” — рычал он. “Твое место было на кресте. Там Бог Израильский положил Тебе сражаться. Но ты струсил, и когда смерть подняла свою голову, ты не нашел в себе силы достойно ее встретить. Ты бежал и укрылся под юбками Марфы и Марии. Трус! Ты даже изменил свой облик и свое имя, назвавшись Лазарем, лишь бы спастись!”» (491)
Иуда оскорблен тем, что Иисус-Лазарь его «убеждал — помнишь ли ты об этом? — и умолял: «Предай меня, предай меня»: «Я так любил Тебя, я так Тебе доверял, что сказал Тебе «Да» и пошел и предал Тебя» (492). Именно Иуда видит в ангеле-хранителе Иисуса-Лазаря сатану. Иисус-Лазарь просит о прощении, бросаясь к рыжебородому; но Иуда избегает объятий человека, разбившего его сердце. Наделяя Иисуса оскорбительными для него эпитетами «Трус! Отступник! Изменник», он чувствует распятым себя и завершает свою обличительную речь криком «Лама Сабахтхани» (495), за которым могло бы последовать торжествующее «Свершилось», поскольку он «не был трусом, отступником, изменником. Нет, он был пригвожден к кресту» (496).
Иуда спасает Иисуса от последнего искушения — искушения предать своего предателя, избежав распятия, и делает он это для того, чтобы обеспечить человечеству духовное бессмертие. Но как и почему Иуда Казандзакиса, изначально радевший за бренное бытие и политическое царство на Земле, стал ратовать за трансцендентальное будущее души и грядущее царствие духа, реализовать которые ему в конечном итоге удается вынудить Иисуса? Трансформация Иуды — его отречение от дровосека и объятий жениха — не описывается в «Последнем искушении Христа». Тем не менее бесчестное поведение, традиционно приписываемое Иуде — трусу, отступнику и изменнику, здесь его демонстрирует Иисус, прежде чем соглашается стать Христом. В измышленной версии Казандзакиса, к сожалению, преображение Иисуса, а в конечном итоге и Иуды в нематериальные субстанции сопряжено с поношением женщин и чернокожих, ассоциируемых с материальным миром. Искушение плотью, предлагаемое обеими Мариями, Марфой и арапчонком с его африканским Богом резко противопоставляется героическому Иуде, подстрекающему колеблющегося Иисуса отказаться от своего воплощения в качестве биологически зачатого сына человека ради возрождения крылатой души, осуществляемого одухотворенным Сыном Божьим.
Иуду из романа Казандзакиса сближает с библейским патриархом Авраамом глубокое осознание необходимости покориться и смириться с принесением в жертву любимого сына. Несмотря на жаркую полемику, критику и споры, которые он вызвал, роман Казандзакиса, он снимает бремя вины с Иуды, не затрагивая вопроса роли Бога в Драме Страстей Христовых.[326] Чего нельзя сказать о трактовке Драмы Страстей Господних, предложенной Жозе Сарамаго в «Евангелии от Иисуса» — сочинении, защищающем и оправдывающем Иуду и одновременно чернящем Бога-тирана, развращаемого жаждой абсолютной власти. Сарамаго, обреченный на ссылку после того, как португальское правительство вместе с Католической церковью запретили номинировать его роман на главную литературную награду, винит во всем происшедшем нравственность не предателя и не преданного, а власти, дозволившие кровавую бойню, которую их история впоследствии оправдывает. По версии самого еретического мыслителя, его добродетельный Иуда вместе с Иисусом отважно сопротивлялись тому, чтобы стать орудиями промысла Бога, чье понуждение их к жертвованию собой трактуется писателем не только как нравственно сомнительным, но и просто отвратительным. Сарамаго серьезно воспринимает важность другой элизии, которую Августин сформулировал как риторический вопрос, представляющийся на первый взгляд совершенно бессмысленным, если не кощунственным: если предание Христа было совершено Богом, как и Иудой, «является ли в таком случае Бог-Отец также изменником?» (Tractate, 222). Сарамаго пытается уклониться от утвердительного ответа, предполагающего, что вся вина за распятие Христа лежит исключительно на Боге-Отце.
И снова, в который уже раз, Иуда здесь предстает «правой рукой» Иисуса, его другом и сподвижником. Один Иуда Галилеянин, зелот, мстит римским угнетателям, но его нельзя спутать с апостолом Иудой Искариотом, который играет такую малую роль в этом романе, что оправданием его включения в биографию Иуды может послужить лишь тот факт, что она обозначила переворот в подходе к толкованиям Драмы Страстей после того, как несчастья и бедствия ознаменовали вторую половину XX в. Иисус-Лазарь Казандзакиса в момент временного эскапизма и иллюзий объясняет, что его бы следовало считать «сыном человеческим, говорю вам, не Сыном Божьим» (476). У Сарамаго смелость Иуде, равно как и Иисусу, придают именно совместные усилия представить Иисуса только «сыном человеческим», «не Сыном Божьим», хотя они оба и терпят в том неудачу.
В столь «внушительном труде» воображения, который несравненный Гарольд Блум находит «заметно превосходящим любое другое жизнеописание Иисуса, включая четыре канонических Евангелия» (Bloom, «The One» [«Один»], 155), Сарамаго дерзко воссоздал альтернативную историю жизни Иисуса, повторяющего путь своего обвиненного и распятого отца, Иосифа, Иисуса, обретающего рай на земле в объятиях блудницы Марии Магдалины из Бетхани и слушающего ее совета и воздерживающегося от воскрешения Лазаря из мертвых, потому как Мария предостерегает: «Никто на свете не согрешил столь тяжко, чтобы умереть дважды» (362). Но жестокий и честолюбивый Бог Сарамаго гораздо больше смущает читателей, особенно в сцене Его Благовествования, когда творец мира в лодке в Галилейском море с Иисусом и Дьяволом (в романе иронично названном Пастырем) объясняет причины, по которым он хочет, чтобы Иисус был распят. Один фрагмент в особенности заслуживает быть процитированным здесь полностью, поскольку он передает необычный подход Сарамаго к Богу: «Вот уж четыре тысячи четыре года, как я стал богом иудеев, а народ этот по природе своей сложный, вздорный, беспокойный, но мы с ним достигли некоего равновесия в наших отношениях, поскольку он принимает меня и будет принимать, насколько способен я провидеть будущее, всерьез. — Стало быть, ты доволен? — спросил Иисус. — Как сказать: и доволен и нет, а вернее, был бы доволен, если бы не это свойство неуемной моей души, твердящей мне ежедневно: Да уж, отлично ты устроился, после четырех тысячелетий забот и трудов, которые не вознаградить никакими, даже самыми щедрыми и разнообразными жертвами, оставшись богом крошечного народца, живущего в уголке мира, сотворенного тобой со всем, что есть в нем и на нем, — и скажи-ка ты мне, сын мой, могу ли я быть доволен, постоянно имея перед глазами это мучительное противоречие? — Не знаю, отвечал Иисус, я мир не сотворял, оценить не могу. — Оценить не можешь, а помочь — вполне. — В чем и чем? — Помочь мне распространить и расширить мое влияние, помочь мне стать богом многих и многих иных. — Не понимаю. — Если ты справишься с той ролью, что отведена тебе по моему замыслу, я совершенно уверен, что лет через пятьсот-шестьсот я, одолев с твоей помощью множество препятствий, стану богом не только иудеев, но и тех, кого назовут на греческий манер католиками. — А что же это за роль? — Роль мученика, сын мой, роль жертвы, ибо ничем лучше нельзя возжечь пламень веры и распространить верование.
Медовыми устами произнес Бог слова «мученик» и «жертва», но ледяной холод внезапно пронизал все тело Иисуса, а Дьявол смотрел на него с загадочным выражением, чем-то средним между интересом естествоиспытателя и невольной жалостью». (311—312, выделено автором)
Потрясение, которое испытывает Иисус, внимая словам алчущего власти Бога, только усиливается после того, как он слушает читаемый Богом синодик верующих, которые умрут — «не из-за, но за Него» — «тактично» перечисляя их «в алфавитном порядке, чтобы не обвинили в том, что он одного назвал прежде другого», монотонно излагая «нескончаемую историю, писанную железом и кровью, пламенем и пеплом», полную «океанов слез и бескрайних морей страданий», которая разыграется вслед за распятием и победой Бога «над другими богами» в борьбе людей во имя Бога и во имя его сына (320—321). Даже Дьявола, Пастора, настолько ужасает рисуемая Богом картина бесконечных войн и мученической гибели людей ради его победы — когда «земля будет полниться страдальческим воплем и воем, предсмертным хрипом, и дым сожженных закроет солнце», что он делает Богу тщетное предложение: «Ты позволишь мне вернуться на небо, простишь мне зло, содеянное в прошлом, ради того, какое не будет совершено в будущем, ты обретешь и будешь хранить мою покорность», тогда «сыну твоему не надо будет умирать на кресте» (331). К сожалению, Бог не хочет принять и простить Пастора: «ты нужен мне таким, каков ты сейчас есть и даже еще хуже, если только это возможно… Потому что Добро, воплощенное во мне, не могло бы существовать без тебя, воплощенного Зла» (331). Бог, а не Иуда, предает Иисуса. Сарамаго развивает критику божественной несправедливости, начатую авторами Иуды Незаметного, поскольку в его романе именно Иисуса бессовестно использует Бог.[327]
И какая разница, откуда появляется Иуда Искариот, вступающий в эту «игру» очень поздно, чтобы расстроить планы этого злого божества. В стихотворении, цитируемом в начале предыдущей главы, Говард Немеров представляет Иуду «необходимым», тем, кто «привел в движение то, что «было суждено изначально». Сарамаго оспаривает следующую фразу Немерова: «Ради нас». По мнению Сарамаго, жертва выгодна лишь безжалостно амбициозному и занятому самим собой Богу[328] В «Евангелии от Иисуса» Иуда пытается помешать жертвоприношению, которое только узаконит и сохранит навсегда практику жертвоприношений, но, как и Иисус, он оказывается обманутым. К концу романа, после того, как Иоанна Крестителя обезглавливает Ирод, Иуда — крещенный Крестителем — приходит в ярость: «Как такое может быть… Как же может быть, — восклицал он, — что, если Бог послал Иоанна возвестить пришествие Мессии, а я не сомневаюсь, что это Бог, потому хотя бы, что без Божьего соизволения ничего на свете не сделается» (366). Вопрос побуждает Иисуса поведать ученикам не только о своей мученической смерти, но и об их участи в будущем: о том, что умрут на кресте «и Андрей, и Филипп, что с Варфоломея сдерут кожу заживо, а Матфея убьют варвары, что Иакову Зеведееву отрубят голову» и об участи других апостолов: «Тут раздался голос кого-то из учеников, только непонятно было, кого именно: — Стало быть, мы умрем за тебя? — Не за меня, а за Бога, — отвечал Иисус. — А чего же Он, в конце концов, хочет? — спросил Иоанн. — Он хочет владеть всем миром»[329]. (368)
Восстающий против такого империалистического Бога Иисус решает заменить Сына Божьего на кресте человеком, именующим себя царем Иудейским, с тем чтобы побудить народ изгнать римлян из Израиля. Чтобы расстроить кровавый замысел Бога, Иисус хочет умереть, как вождь мирян (Сын Человеческий), а не как божество (Сын Божий).
Несмотря на яростное противодействие других апостолов, Иуда предлагает пойти в Храм, и Иисус, «поцеловав его в обе щеки», посылает Иуду в ночь. Плененный, опутанный веревками Иисус проходит мимо бездыханного, но еще теплого тела Иуды Искариота, который «загодя взобравшись на смоковницу, привязал веревку к ветви ее, сунул голову в петлю и принялся терпеливо ждать, когда вдалеке из-за поворота дороги покажется Иисус, чтобы в тот же миг со спокойной совестью, ибо выполнил он все, что надо, и так, как надо, кинуться вниз» (371). Поскольку Иисус знает, что в прошлом Он управлял ветрами, исцелял болезни и насыщал многих, Ему приходит в голову идея воскресить Иуду, но «воскрешать людей по силам только Сыну Божьему, а никак не Царю Иудейскому, чей дух безмолвствует, а руки и ноги связаны» (371). Стражники, обшарив тело Иуды, не находят «ни гроша» (372), и процессия движется дальше. На слова Иоанна «Оставим его, он не из наших», возражает «другой Иуда, Иуда Фаддей»: «Хотим мы того или нет, но он всегда будет из наших, другое дело, что мы не будем знать, что с ним делать, но это не важно — он наш» (372). Иисус продолжает уверять, что он — не Сын Божий, а всего лишь Сын Человеческий, Царь Иудейский. И все же, в тот самый момент, когда жизнь уже уходит из него, Он понимает, что «Его обманом привели» на крест, что «от начала начал расчислено было, что жизнь Его оборвется именно так» — в тот самый момент Иисус произносит Свои последние слова: «Простите Ему [Богу], люди, ибо не ведает Он, что творит» (377).
По мнению Гарольда Блума, последнее восклицание Иисуса у Сарамаго «свидетельствует как о смягчении Иисуса, так и об эстетически контролируемой ярости Сарамаго» (163). Эту ярость питает скандальный вывод рассуждающего Августина, от которого он отрекся: «Предал на смерть Отец» (Tractates, 222—223). Читатель, симпатизирующий Иисусу и Иуде, задумывается над грешным Богом, который заручился поддержкой евангелистов, чтобы установить господство христианства на всем земном шаре — господство, обретенное ценой ужасного пожертвования Богом Своим собственным Сыном, равно как и ценой ужасных гонений и пролития крови Его миссионеров. Заимствуя термины Немерова для толкования романа Сарамаго, можно было бы сказать, что Новозаветные Евангелия были сложены на заказ, созданы ради признания недействительным, лишенным законной силы более раннего Евангелия от Иисуса.[330] По версии Сарамаго, не только Иуда, но и Иисус, оказался замешан в историю, заказанную победителем. Смертные нравственны, тогда как бессмертный предстает безнравственным в романе Сарамаго, который выдвигает резкое и скандальное обвинение против божественной справедливости. И преданный Иисус, и предатель Иуда принуждены играть свои роли в истории, которая выльется в религиозные войны — совершенно ненужные, поистине разрушительные, угрожающие благосостоянию человечества, отвечающие единственной цели жаждущего славы божества — обрести «еще большую власть» любой ценой.
Как и фильм Скорсезе «Последнее искушение Христа», романы Казандзакиса и Сарамаго стремятся развенчать любые интерпретации Драмы Страстей, возлагающие вину за убийство Иисуса на евреев или на еврея Иуду.[331] Когда Сарамаго приписывает «нескончаемую историю, писанную железом и кровью, пламенем и пеплом» победе Бога «над другими богами» (320—321), когда он представляет Бога утверждающегося ценой «страдальческих воплей и воя, предсмертных хрипов, и дыма сожженных» (331), трудно не воспринимать «Евангелие от Иисуса» в контексте ссоры с Богом, — на идише, «kvetchen zikh mit got» — которую Холокост неизбежно порождал во многих евреях, как и в некоторых христианах, верующих общинах, доведенных бедствиями до состояния богохульных молящихся, ругающих непоправимое зло расторгнутого договора с Богом.[332] Почитаемый Иуда искажает сюжет драмы до спасения (в романе Казандзакиса) или противодействия (в романе Сарамаго) крушению веры во время и после «сожжения» в Освенциме.
Но как Иуда, как спаситель Иисуса, соотносится с предположением Борхеса о том, что Бог «избрал самую презренную судьбу: он стал Иудой» (166)? Лживое Божество Сарамаго дает одно четкое рациональное обоснование подобной точки зрения; однако ученый Борхеса определенно утверждает, что Бог «снизошел до того, чтобы стать человеком ради спасения рода человеческого» (166, выделено автором). Оправдание подобному утверждению кроется в логике сочинений Куллена, Левитта и Казандзакиса — логике, зависящей от скандального, голословного утверждения об измене Сына Божьего. Поскольку такие кажущиеся позитивными повествования делают Иисуса замешанным в преступление, традиционно приписываемое Иуде. Когда Иуда становится «привлеченным» спасителем своего спасителя, Сын Божий, — теряющий доверие, о чем негодует Иуда Казандзакиса («Изменник! Отступник!») — может воплощать собой идею предательства. Мученик Иуда — сознающий свою невинность, как Иуда Незаметный сознавал свою вину, — в таком случае может считать себя принесенным в жертву своим другом ради пользы человечества.
Поскольку проявления сожаления или акты воздаяния обычно следуют за предательством доверия, заслуживающий порицания Иисус должен исправляться. В результате зачастую по такому сценарию Иисус должен, если не вознаграждать, то, по меньшей мере, извиняться перед доверявшим Ему апостолом, вынужденным пойти на самопожертвование (физическое, но и также нравственное) ради свершения Драмы Страстей. Иисус Куллена осознает необходимость вознаградить Своего апостола за приятие отведенного ему «несчастного удела» (295). Точно так же чувство вины звучит и в голосе Иисуса Левитта, когда Он обращается к Иуде: «Прости за то, что Я возлагаю все бремя Моей плотской смерти на тебя» (52). В таком ракурсе Иуда предстает принимающим страдания за другого. Иисус Казандзакиса, как мы уже отмечали, признает, что Он не смог бы сделать того, на что Он просит пойти ради Него Иуду. Используя Иуду, Иисус идет на нравственный компромисс, будучи вынужден предать сокровенные интересы своего самого любимого ученика.[333]
Подобную версию — о мученике Иуде и изменяющем Иисусе — мы находим в целом ряде смущающих и временами кричаще безвкусных книг. К примеру, герой написанного на древнееврейском языке романа «Иуда» Игала Моссин-сона [I. Mossinsohn, Judas] (1963) осуждает тайный сговор Иисуса и Вараввы, предавший двенадцатого апостола жестокой участи.[334] Более исторически обоснованная интерпретация Драмы Страстей Господних, «Сюжет Еврейской Пасхи» Хью Дж. Шонфельда [Н. J. Schonfield, The Passover Plot] (1965 г.), развивает тему предательства предателя, показывая, что Иисус решил доказать свое мессианство, воплотив в жизнь пророчества Писания и таким образом Сам «запустил» сценарий Драмы. Шонфельд отводит Иисусу роль Дьявола из Евангелия от Луки, указывая, что «искуситель [Иуды] явился под личиной его Учителя» (136).[335] Даже когда Иуда сознательно и по собственному желанию становится помощником Иисуса — как в герметическом романе Армандо Косани «Полет крылатого змея» [A. Cosani, The Flight of the Feathered Serpent] (1953) и в книге «Время для Иуды» Морли Каллагана [М. Callaghan, A Time for Judas] (1984) — авторы порочат репутацию Сына Божьего, намекая на то, что Иисус обманул Своего двенадцатого апостола, которым Он на самом деле ловко манипулировал. Когда Иуда Косани слышит, как Сатана говорит ему: «Забудь тот свет, что был» (203), у читателя создается впечатление, будто демон действует с одобрения Мессии. Когда Иисус Каллагана подтверждает: «Кто-то, да должен предать Меня. Того требует история» (125), Иуда, связанный тайной, осознает: «Я был использован. Использован Сыном Божьим, избран стать жертвой» (131).[336]
Подобные истории об Иуде, как «привлеченном» спасителе своего Спасителя, возможно, питает воинственный характер Иисуса из Евангелия Иоанна, который побуждает и поощряет неправедные деяния своего апостола, когда говорит: «Не двенадцать ли вас избрал Я? Но один из вас Диавол» (6:70), или когда дает Иуде обмакнутый кусок хлеба, позволяя дьяволу войти в Иуду, а затем наставляет своего одержимого ученика действовать «скорее» (13:27). «Потерянное Евангелие от Иуды Искариота» Майкла Дикинсона (1994) [Dickinson The Lost Testament of Judas Iscariot] рисует читателю преданного Иуду, так объясняющего выбор своего Учителя: «Ему нужно было иметь Своего предателя, чтобы Его кто-то предал, и Он выбрал меня» (94). В этой альтернативной версии Драмы — в которой вместо Иисуса и на Его кресте распинают другого последователя — Иисус хочет инсценировать Свое воскресение самым реалистичным образом, и Иуда Ему нужен, для того чтобы вбить гвозди во время страшной казни.[337] Традиция, делающая виновным Сына Божьего, представляет Иисуса использующим в Своих интересах любимую душу, непоправимо разрушенную гротескными целями, орудием в достижении которых она становится.
Все эти сюжеты, по глубокому счету, не противоречат версиям авторов, писавших об Иуде Незаметном, которые считали, что Иисус непредумышленно пользовался помощью Иуды. В более непочтительном подходе к Иуде, выбранном Иисусом для содействия, подневольное соучастие превращается в очевидную виновность, поскольку Сын Божий осмотрительно озвучивает свою потребность в Иуде-мученике. В подобных пересказах Драмы Страстей Иисус полностью сознает психологические, социальные и духовные последствия для Иуды, но решает, что Его личное благо и добро, которое Он несет в жизнь людям, оправдывает то подлое орудие, в которое Он должен обратить благородного, жертвенного ученика. И потому образы замученного изменника конца XX в вызывают сомнения в честности, сострадании и искупительном жертвовании Иисуса. Иуда, идущий на муки ради Иисуса, с Ним или по Его велению, подрывает всеобъемлющую любовь Иисуса, заставляя усомниться в Его способности исполнить Свои мессианские обещания.
Еще один рассказ Борхеса, «Секта тридцати» (1975), усиливает мрачный подтекст интерпретаторов Драмы Страстей Господних конца XX в., снимающих вину с Иуды исключительно с целью засыпать упреками космические силы, что вершат человеческие судьбы. Облекая свой рассказ в форму некоего найденного, якобы старинного, документа, Борхес описывает странную секту в земле Кариота, изначально называвшуюся «Тридцать сребреников». Члены ее верили, что «в трагедии Распятия… были свои добровольные и подневольные исполнители» (445) [здесь и далее цитируется по пер. Б.Дубина], те, что действовали осознанно, и те, что действовали, не отдавая себе ясного отчета в происходящем. Подневольны были первосвященники, иерусалимская чернь и римские солдаты; а вот Иуда и Иисус таковыми не были: «Добровольных было лишь двое: Искупитель и Иуда. Последний выбросил тридцать монет, ставших ценой спасения человеческих душ, и тут же повесился. Ему, как и Сыну Человеческому, исполнилось тридцать три года. Секта одинаково чтит обоих и прощает остальным» (445).
Повествователь Борхеса с пониманием относится к утопическим воззрениям сектантов, их отказу сотворить изгоя или «козла отпущения»: «Никто не виновен; каждый, осознанно или нет, исполняет план, предначертанный милостью Всевышнего. И потом Слава принадлежит всем» (445).[338] Таким образом, в очередной раз в этой истории Борхес представляет Иуду заслуживающим почитания.
И все же, подобно тому, как ранние христиане осуждали идею Бога гностиков, рассказчик Борхеса энергично порицает Секту — в данном случае из-за ее главного ритуала, пугающего своей «мерзостью»: «Достигнув означенного возраста, приверженцы Секты переносят надругательства и подвергаются распятию на вершине холма, чтобы последовать примеру своих учителей» (445). Ради искупления через любовь, согласно такой «мерзостной ереси» (444), все обрекаются на раннюю, ничем не оправданную и мучительную смерть. Иносказательный рассказ Борхеса облечен в форму фрагмента рукописи четвертого века, которая могла бы быть переводом более раннего греческого текста. Но его размышления по поводу культа быстрого исчезновения предвещают резкое послание, подобающее тому периоду времени, когда как Иисус, так и Бог в умах некоторых людей начали замещать Иуду, как причина упадка человечества: без предателя можно обойтись, только когда предаваемы все — такова мысль Борхеса. «Слава», принадлежащая всему человечеству, обагрена кровью.