Дружественный скептик

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дружественный скептик

Веками образ Иуды проникал из высокой в массовую культуру, «санкционируя» разгульные, буйные празднества в самых различных общинах. Сам свободный от оков веры и всех сопутствующих ей нравственных требований, фольклорный Иуда позволял и другим людям «отдыхать» от ортодоксальности, предаваясь анархии в обрядовых действах, сохранявшихся вплоть до XX в. Разноцветные Иуды из папье-маше — начинявшиеся порохом, проносимые участниками ритуальных процессий и взрываемые во время Пасхальных празднеств — «едва ли напоминали библейского Иуду с огненно-рыжими волосами; скорее, они пародировали каких-нибудь местных бюрократов, своенравных клириков, напыщенных фатов или набобов с задранным носом» (Beezley, 4). На мексиканских празднествах на Иудин день, в субботу после Страстной Пятницы, чучела многочисленных чиновников вышучивали, вешали и пороли; с карикатурами на кричаще разодетых богатеев и аристократов обращались как с пиньятами. Шуты, ряженные Иудами, пиротехнические фигурки Иуд, смахивающие на американских президентов, иуды-койоты и иуды-скелеты множились, отражая, вероятно, пренебрежительное отношение населения к угнетающим политическим силам, а также к смерти, последней предательницы жизни.[344] Иудин день подтверждает тот факт, что, несмотря на Пасху или перед Пасхой следующего дня мир еще не искуплен. В опьяняющем чаду и буйной анархии карнавалов, восходящих к театрализованным мистериям Средневековья, чучело Иуды начиняли наполненным кровью пузырем зарезанного поросенка, а затем в него стреляли, чтобы «внутренности» Иуды вывалились наружу.[345]

Иуда — часто изображаемый сидящим за бутылкой пива или виски — предоставляет простым людям временную передышку от честности, воздержания, трезвости, доктрин воздаяний по заслугам и подставления другой щеки. Фольклорная ипостась святого, зовущегося по-испански Сан-Симон, а на диалектах майя Максимой, Иуда в селениях Гватемалы — «святой покровитель предпринимателей, двигатель торговли и защитник доходов» — обеспечивает связь с могущественными, но не всегда милостивыми сверхъестественными силами (Pieper, 29). Пронеся его изображение через всю деревню к церкви, сельчане подвешивают Иуду на веревке на деревянной плахе до следующего дня, когда он вновь возвращается в ипостась Максимона (Сан-Симона), «почитающегося 28 октября — в день почитания Святого Симеона и Иуды Фаддея, также называемого Святым Иудой» (Pieper, 29). Просьбы, записываемые на кусочках бумаги и вкладываемые в карманы гротескных кукол, изображающих Иуду, выражают далеко не благочестивые желания или запросы, свидетельствуют о всеобщей одержимости грехом, порочностью, соперничеством и стяжательством. В карманах одной фигурки были найдены записки просителей, умоляющих Иуду, чтобы «другая женщина оставила Хулио … в покое» или чтобы «вскоре произошел несчастный случай» (Pieper, 163).

Зато в высокой культуре павший Иуда обычно не предается недозволенным удовольствиям, а пожинает плоды болезненных угрызений совести, растерянности и сомнений в своей правоте. На протяжении всех двадцати веков Иуда гораздо больше, чем Фома, подвержен сомнениям, опасениям и подозрениям, которые невозможно разрешить, но которые постоянно повергают в смущение и беспокойство тех, кто желает верить.[346] И если Фома в конечном итоге уверовал — после того и потому что ему представилась возможность увидеть и коснуться воскресшего Христа, то Иуда, видевший Иисуса, а не воскресшего Христа, продолжает не верить и потому — не блажен. Ведь Христос называл блаженными тех, кто «не видел, но уверовал» (Иоанн 20:29). В этом смысле Фома воплощает всех остальных апостолов, для которых подтверждением мессианской природы Иисуса послужило Его Воскресение, только укрепившее их веру. В пьесе Стивена Эдли-Гуиргиса «Последние дни Иуды Искариота» (2006) Святой Фома признает, что Иисус одарил его тем, в чем отказал Иуде: «Он представил мне доказательство. Я не верил, и Он дал мне Веру, не требуя ничего взамен. Я не знаю, почему мои сомнения обернулись мне во благо, а Иуде его — на пользу не пошли» (78).

В одной из сцен, ближе к концу пьесы Гуиргиса, Иуда впадает в «замороженное состояние кататонии» (102). Смотрящему ему прямо в лицо любящему Иисусу, чувствующий себя покинутым Иуда выкрикивает упреки: «когда я … нуждался в Тебе, где был Ты?!» (104). Надломленный, не в состоянии взять себя в руки, двенадцатый апостол укоряет Иисуса, мотивы которого остаются недоступными его пониманию: «Почему… Ты не сделал меня достаточно хорошим, чтобы Ты мог любить меня?» (105,106). В конце пьесы Иисус, неспособный пробиться сквозь шизофрению, поразившую Иуду, до его психики, методично омывает ступни Иуды, который, в отличие от Фомы, так и не получил визуального доказательства Воскресения до своего предательства или тех ужасных последствий, которыми оно обернулось для него. Сожаление — вот что, скорее всего, выносит из общей для них с Иудой истории здесь Иисус. Иуде же она, похоже, приносит жуткие мучения. Его душа разрушается в гневе из-за жертвы — не только Иисуса, но и его собственной — принесенной ради Пасхи, от которой он оказывается отлучен. Но причиной его отлучения, как и не удающейся попытке Иисуса спасти его через исправление — один лишь стойкий скептицизм Иуды.

В отличие от других одиннадцати учеников в Евангелиях, Иуда вешается, низвергается или исчезает до распятия, оставаясь в неведении о том, что Иисус сдержал свое обещание о Воскресении. Лишенный доказательств, Иуда не доживает до того момента, чтобы увидеть Иисуса воскресшим из мертвых. «Весь Новый Завет единодушен в том, — комментирует католический теолог Ханс Урс фон Бальтазар, — что Крест и погребение Христа имеют значимость только в свете события Пасхи, без которой нет христианской веры» (Balthasar, 189). Размышляя о последствиях исчезновения Иуды перед Пасхой, один христианский ученый называет его «последним человеком, умершим при Старом порядке, до восхода Эры Милосердия» (Ohly, 29). Любопытно, что идею о странном выборе времени для самоубийства высказал еще в древности Лев Великий (ок. 395-461 гг.): «Если бы ты подождал свершать свое преступление до тех пор, пока не пролилась кровь Христа за всех грешников, не пришлось бы тебе принять столь ужасную смерть через повешение» (234). По мнению Льва Великого, Иуда грешен тем, что «считал Иисуса не Богом, Сыном Божьим, а всего лишь человеком нашего роду человеческого» (230). Если бы двенадцатому апостолу представилась возможность лицезреть Воскресение, его изначальная вера — а он ведь был, прежде всего, последователем — в конце концов, должна была бы укорениться на благодатной почве подтверждения.[347]

А каким может сомневающийся Иуда видеться тем, кто не согласен с постулатом о том, будто Иисус отменил заветы их книг, сделав их «Ветхими» или устаревшими и возвестив о пришествии «Эры Милосердия»? С точки зрения иудея, для которого Иисус «не Бог, Сын Божий, а всего лишь человек нашего роду человеческого», хотя и исключительно благочестивый человек, Иуда мог всего-навсего служить закону. Если буйные народные обряды нарушали или отвергали местные законы, то теологический скептицизм Иуды мог, напротив, побудить его отстаивать законы земли Израильской. И коль скоро вся вина его сводилась к тому, что сомневался он в божественности Иисуса, Иуда вполне мог не отвергать нравственные устои, а, наоборот, защищать их, встревоженный подозрительными вестями восходящей «Эры Милосердия». Именно такое предположение выдвигает еврейский историк Иосиф Клауснер в своей книге о Драме Страстей Господних, написанной на еврейском языке для еврейского читателя. И быть может, отказ Иуды признать значение новой эпохи проистекал именно из его приверженности древнему, проверенному временем и истинному порядку, который (возможно, он действительно верил в это!) не нужно было и не следовало заменять или отменять.[348]

Автор «Иисуса из Назарета», опубликованного в Иерусалиме в 1922 г. и заложившего почву для современных трактовок образа двенадцатого апостола, подчеркивает кратковременность служения Иисуса, а также приверженность Торе. По версии Клауснера, Иисус был «скромным и набожным фарисеем, который преступил границы иудаизма» (Heschel, 236). Сюзанна Хешель находит подтверждение сионизму автора в его утверждении: «отвергнуть иудаизм, значит, закончить так, как Иисус-христианин» (236). Иуда Клауснера движим не сатанинской одержимостью или алчностью, либо лицемерием, а склонностью сомневаться в могуществе и полномочиях Иисуса: «Постепенно он убеждался в том, что Иисусу не всегда удается исцелить больного, что Иисус страшится своих врагов и преследователей и старается скрыться или избежать встречи с ними; что в учении Иисуса были явные противоречия» (324). Более того, «этот Мессия не хотел или не мог освободить свой народ, и все же дерзко претендовал на роль «Сына Человеческого» (324). Несоответствие между тем, кем провозглашал Себя Иисус, и тем, что Он мог делать или делал, убедило образованного иудея Клауснера в том, что Иисус был лжемессией или лжепророком, а не восславленным владыкой, о котором пророчествовали Даниил (7:11-14) и Иезекииль (34:23-24).

Двенадцатый апостол, верный еврейской Библии, следовал закону, требовавшему убить любого, кто сбивает народ с пути истинного. В подтверждение этой версии Клауснер цитирует Второзаконие (13:2—12), где сказано: «А пророка того или сновидца того должно предать смерти за то, что он уговаривал вас отступить от Господа», и спрашивает: «Не было ли в таком случае “религиозным долгом” предать властям такого “обманщика” и тем самым исполнить закон: “и так истреби зло из среды себя”?» (324). Цитируемая Клауснером глава Второзакония начинается с предостережения о нравственной необходимости служить одному единственному, истинному Богу: «Если восстанет среди тебя пророк или сновидец, и представит тебе знамение или чудо… то не слушай слов пророка сего, или сновидца сего; ибо чрез сие искушает вас Господь» (13:1,3). Благонадежный гражданин, пусть и не внушающий такую любовь, как другие, Иуда чувствует потребность разоблачить самозванца перед властями.[349]Щепетильность — вот, что движет образованным, но «холодным и расчетливым» иудеем, одним из тех, кто «привык критиковать и тщательно все исследовать» (325). Слепо не замечающий многие достоинства Иисуса, Иуда празднует еврейскую Пасху 13 нисана вместе с другими апостолами и поет Галель,[350] после чего Иисус отправляется в Гефсиманский сад, где Он испытывает не божественное предвидение, а трагические намеки о смертности, совершенно необъяснимые, учитывая силу его врагов.

«Иуда не имел ничего против его сотоварищей-учеников, которых он считал сбитыми с пути истинного Иисусом, и чтобы никого из них не арестовали вместо Иисуса, он сам сопровождал иудейских стражей и их старейшин» (336). Евангельский поцелуй, по мнению Клауснера, — лишь одно из целого ряда «измышленных дополнений», подобно свидетельствам о противлении Пилата распятию Иисуса (335, 348). Ни фарисеи, ни саддукеи не могли бы осудить Иисуса на смерть, поскольку «не было в действительности никакого богохульства» и «не могли они усмотреть в Его словах ничего иного, кроме буйной фантазии» (343). Чтобы спасти общину от «жестокой мести Пилата», первосвященники выдали подозрительного человека римлянам (345). Клауснер приходит к выводу, что «евреи, как народ, были куда как менее виновны в смерти Иисуса, чем греки, как народ, были виновны в смерти Сократа; но кто нынче думает об отмщении за кровь Сократа Грека и порицании его соотечественников, современного греческого народа?» (348).

Желая усилить тональность истории, но, тем не менее, придерживаясь перспективы Клауснера, популярный афро-американский романист Фрэнк Йерби прибегает к художественному вымыслу, чтобы переписать самую Драму Страстей Господних. Его исторический роман «Иуда, мой брат» (1968 г.) развенчивает правдивость евангельских свидетельств, которые были, как заявляет повествователь, «плодами ужасного невежества вкупе со столь же ужасной злобой» (474). А ведет повествование в романе тринадцатый ученик — юноша, поспешно убегающий нагим с места ареста Иисуса, бросив свое льняное покрывало. Двенадцатый апостол изображается в нем отчаявшимся, проклинающим Иисуса за то, что Тот «так сильно обнадежил его, а затем так обманул его надежды»: «Я желал царя, — восклицает разочарованный Иуда, — а не блеющего жертвенного козла!» (433). Мессия, который обманывает или вводит в заблуждение, неминуемо «ведет по ложному пути» людей, побуждая его врагов действовать по Закону. А «Закон требует [его] убить без сожаления или сострадания или прощения» (434). Что до действий Иуды во время и после ареста, больше обмана «в священных книгах, каждое слово в которых ложно» (437), «потому что евангелисты, несомненно, были безумцами, людьми, не способными даже убедить в своей лжи, из-за того, что в их пустых головах не было места памяти» (440). Поцелуй, деньги, повешение и выпадение внутренностей лишь отражают то, «что [как уповали их авторы] должно было случиться с Иудой, их болезненную, выдающую бессилие месть, реализующуюся через пустые слова» (505).

В стихотворениях, пьесах и романах об Иисусе, сочиненных как евреями, так и неевреями, которые продолжают появляться на рубеже этого нового столетия, Иуда часто изображается таким, каким он представлялся Клауснеру: апостолом, приверженным ценностям, что придает его образу достоверности. Очень часто в высокой культуре Иуда ратует за мирские ценности — материальное равенство, социальную справедливость — что расходится с духовными приоритетами Иисуса. К примеру, он на какой-то момент превращается в марксистского агитатора против римлян в тусклом «Евангелии от Сына Божия» Норманна Мейлера (Mailer, The Gospel According to the Son, 1997). По версии Мейлера ненависть Иуды к богачам — «Они всех нас отравляют. Они тщеславны, недостойны, они только расточают надежды тем, кто ниже их. Они лгут беднякам, вся их жизнь проходит во лжи» (138)— превосходит его восхищение Иешуа, раздающего беднякам радужные посулы; и растраченное масло оказывается просто последней каплей. Но Сын Божий у Мейлера продолжает относиться с таким состраданием к своему ученику, движимому, в принципе, добрыми намерениями, что двенадцатый апостол превращается в «Иуду Жалкого». Иисус не испытывает ничего, кроме жалости к ученику, лишенному демонической или побудительной энергии и обреченному на жалкий удел.[351]

Как и Мейлер, Нино Риччи и Кнут Одегард возрождают уже знакомый образ Иуды — мятежного зелота. В романе Нино Риччи «Завет, или странник из Галилеи» (2002 г.) Иуда осознает, что царство Иисуса «совершенно аполитично, это скорее философское, нежели физическое государство, для установления которого не требуется революции», и это осознание вселяет в двенадцатого апостола недовольство: «это всего лишь бальзам, чтобы сделать более сносным иго угнетателей» (47).[352] Не является ли религия всего лишь опиумом для народа, тревожится активист Иуда у Риччи. В цикле стихов, переведенных на английский язык в 2005 г., норвежский поэт Кнут Одегард также подчеркивает отчуждение Иуды от Иисуса, спровоцированное помазанием:

«Моим глазам было больно, моя голова

была, словно осиное гнездо, но кто-то должен был остановить

это безумие и я крикнул в отчаянии,

что предел наступил, все зашло слишком далеко,

эти капли чересчур дороги,

они стоят не меньше трехсот динариев; Почему? Ну почему

было — о, суета тщеславия! — это масло не продать,

а деньги не отдать верующим из племени иудейского?» (61)

Специфический иудейский Иуда, извлеченный на свет Клауснером, предстает более суровым в замечательном лжеевангелии, сочиненном популярным беллетристом Джеффри Арчером в соавторстве с ученым-библеистом Фрэнсисом Дж. Молони и озаглавленном «Евангелие от Иуды, записанное Бенджамином Искариотом» (2007 г.). В этом Евангелии, повествование в котором ведется от лица его сына, сам Иуда изображен глубоко набожным человеком, хорошо усвоившим строфы Даниила, Иезикииля и Исайи. Иуда Арчера и Молони надеется, что Иисус станет «ожидаемым Сыном Давидовым, Мессией и Царем Израильским» (46), но обеспокоен тем, что некоторые практики и пророчества его обожаемого учителя противоречат Пятикнижию Моисея: «Иуда искал, как и должен был искать, но так и не мог найти ни одной строфы в Торе, в которой бы проводилась связь между страданием, смертью и исполнением мессианских надежд Израиля» (40). А после того как Петр становится свидетелем Преображения и сообщает об этом, встревоженный Иуда вообще начинает сомневаться в том, что Иисус — Мессия, поскольку ничего не было «написано или сказано в еврейской традиции», что бы указывало на смерть и Воскресение Мессии Давидова, Царя Израильского» (50). В результате, по версии Арчера и Молони, встревоженный Иуда пытается спасти Иисуса в Иерусалиме, но сам оказывается дважды предан — сначала двойным агентом Книжником, а затем одержимым чувством вины Петром, которому здесь адресуется ключевая фраза: «Лучше было бы тебе не рождаться» (76).[353] Двенадцатый апостол проводит остаток жизни в изгнании, веря, «что Иисус был святым человеком, даже пророком, который следовал традиции Иеремии, Исайи и Иезикииля. Но Иуда больше не признавал, что Иисус был избранным, предназначенным освободить иудеев от угнетателей» (83). Не самоубийство и не воровство, но освобождение от иллюзий ознаменовывает конец жизни вдумчивого иудея.

К.К. Стед подробно разрабатывает версию иудея Иуды, обеспокоенного — вполне объяснимо и даже предсказуемо — миссией Иисуса, в романе «Меня звали Иудой» (2006 г.). Стед делает Иуду центральным персонажем вымышленной автобиографии намеренно: чтобы показать темперамент Иуды. В его романе скептичный Иуда утрачивает веру в Иисуса, а в конечном итоге и в Бога. В отличие от свидетельства о самоубийстве Иуды у Матфея и его страшной гибели у Луки, у Стеда рассказывающий о себе, уже пожилой Иуда из Кериота сохраняет достаточно трезвый ум и ясную память, чтобы поведать историю того, что он пережил со своим другом детства Иисусом в годы апостольского служения и после распятия Иисуса, когда Иуда вынужден был бежать в Палестину и скрываться там под вымышленным именем Идаса Сидонского. Видевший своими глазами и описывающий на бумаге страшную смерть Иисуса, Иуда скорбит по своему утраченному другу, оставаясь не убежденным в Его мессианской природе или предназначении. Таким образом, как и книга Арчера и Молони, роман Стеда демонстрирует несогласие с доводом, впервые выдвинутым Львом Великим, — если бы Иуда прожил дольше, он бы уверовал.[354]

Внимая множащимся слухам об осаде римлянами Иерусалима в 70 г. н.э., выдающий себя за грека Идаса Сидонского семидесятилетний Иуда вспоминает счастливое время детства и молодости — как он учился вместе с необыкновенно одаренным мальчиком, а повзрослев, жадно внимал уже учению своего товарища, ставшего вождем, чей ораторский талант творил чудеса с людьми, страстно желавшими быть убежденными в том, что слепые прозреют, калеки начнут ходить, бедные разбогатеют, а мертвые воскреснут. По свидетельству Идаса Сидонского — рассудительного человека и заслуживающего доверия рассказчика — поэтические пророчества Иисуса могли умиротворить безумных, облегчить боль страждущих. Однако Иуда, самый большой рационалист из всех апостолов, задается вопросом — а были ли те деяния Иисуса действительно чудесами? И его материалистические объяснения кажутся вполне правдоподобными — отчасти в силу того, что в своем недоверии, в своих сомнениях, он не одинок: «Вера — вот чего [Иисус] требовал от нас, но именно верой мы все были слабы, время от времени разочаровывая Его. Мы делали все, что могли, кто-то лучше других. По натуре скептик, я, естественно, был первым среди неверующих» (113).

Сомнения по поводу служения Иисуса со временем все больше одолевают Иуду. Не только обещания свободы и мира после смерти, даваемые Иисусом, звучат «как пустые обещания и угрозы, что отвлекают внимание от тех ужасов, что творят люди в реальном мире» (144). Иисус требует внимания и низкопоклонства, и Иуда начинает опасаться за рассудок своего Учителя и за его безопасность. Не потому ли Иисус требовал веры или нуждался в ней, что «Сам Он с трудом верил в историю, даже когда Он возвещал ее, даже когда вершил ее» (152)? Растущий скептицизм Иуды — вот причина его предательства: «Мое “предательство” состояло лишь в моем отказе утверждать то, во что я не мог верить» (171). Когда миролюбивый Иисус (агнец) превращается в воинствующего Иисуса (льва), Иуда только еще сильнее обеспокоивается тем, что «наш вождь страдает временным умопомешательством» (175). Даже мирное послание надежды и доверия ввергает Иуду в беспокойство — ведь он убежден, что «те, кто просит, не обрящут, те, кто ищут, не найдут» (184).

Иуда в храме, опасающийся не только репрессий мстительных римлян, но и чрезмерно возбужденной речами ораторствующего учителя толпы, со страхом наблюдает, как опрокидываются столы менял и жертвенных животных, всей душой желая «вывести Иисуса оттуда и спасти его от ареста» (205). Будучи не в силах убедить Иисуса вернуться домой, казначей учеников тратит тридцать монет из денежного ящика, чтобы снять комнату на верхнем этаже иерусалимской таверны для празднования еврейской Пасхи. Хотя он сомневается в мессианской природе Иисуса, Иуда остается преданным своему другу детства. Он, не задумываясь, прерывает Его моление в Гефсиманском саду — «то, что Он делает, это самоубийство» — лишь бы успеть упредить Иисуса о приближении храмовых стражей. Увы, тщетно. В конце своего рассказа Иуда терзается муками, но не виной, поскольку он никогда не продавал и не выдавал Иисуса:

«Я чувствовал гнев, гнев от крушения надежд и отчаяния. Как Он мог учинить такое с собой? Как могли мы, Его друзья, допустить это? Свой гнев я мог обратить только на себя — ведь я видел, что происходит, но оказался слишком слаб, чтоб противостоять ему. Я не смог спасти Его от Самого Себя или, если вам угодно, от всемогущего садиста, создателя неба и земли, чьим сыном Он себя воображал» (229).

Занимающий срединную позицию в подходе к Драме Страстей Господних между позициями Робертсона Джефферса и Жозе Сарамаго, Стеда в своем романе «Меня звали Иуда» ставит дружбу в самый центр истории. Храмовым начальникам не удается подкупить Иуду; он не целует и не предает Иисуса; он — один из всего лишь двух апостолов, которые до конца остаются стойкими и непоколебимыми (второй — Петр Симон). В одном из фрагментов романа, когда Иисус сравнивает себя с Иаковом, Иуда чувствует беспокойство — ведь «Иаков имел брата, и брат его Исав, жадный негодник, продал свою половину их общего наследства за чашу похлебки». И вот Иуда спрашивает: «А кто Твой Исав?» Стед вкладывает в уста Иисуса ответ, выражающий главную идею его романа: «Исава нет» (106). Позднее, когда Иуда станет свидетелем того, как Иисус обращается к Каиафе: «ты увидишь Сына Человеческого, что восседает по правую десницу Господа, как сходит сквозь облака небесные», он искренне удивится — а верит ли или нет Сам Иисус в то, что Он — Сын Человеческий: «Мое сердце сильно забилось, слыша столь отважную речь. Как было бы замечательно, окажись это правдой! Как прекрасно, если Он знал, что это не так, и все же сказал эти слова!» (220)

Последний крик распятого Иисуса о том, что Бог оставил Его, превращает скептицизм Иуды в атеизм: «Так я узнал, что Бога нет» (231). Не мог же любящий и всеведущий, всемогущий создатель допустить страдание невинного. Не верящий евангелистам, утверждающим, будто видели они воскресшего Иисуса, Иуда истолковывает собственные видения — «Я видел Его на улице… слышал Его голос, доносящийся из открытого окна» — только как последствия своего сильного потрясения: «Наши мертвые всегда с нами. Но они мертвы» (235). На протяжении всего романа Иуда Стеда демонстрирует смятение, растерянность, колебания, духовную преданность человека, глубоко сочувствующего, но все же не доверяющего ни традиционной вере свои родителей, ни новой вере своего лучшего друга. По версии Стеда, Иуда олицетворяет многих людей, которые поначалу с энтузиазмом поддерживают дело и любимого сотоварища, но затем обнаруживают, что внешние обстоятельства и их собственные внутренние убеждения предательски побуждают их отступиться — покинуть или обмануть надежды союзника. «Сожаление» — такое прозвище мог бы иметь такой вот дружественный, но скептичный Иуда.

Даже когда авторы, рисующие образ скептичного Иуды, представляют его впадающим в атеизм, они оправдывают его сомнения в мессианском служении Иисуса уважением к Торе. В подобных случаях они изображают не стереотипного иудея Иуду, а Иуду, с одной стороны, проявляющего по отношению к Иисусу почтительность, традиционно питаемую иудеями к своему духовному учителю, а, с другой стороны, подверженного традиционным для иудеев сомнениям в том, что Иисус — Сын Божий. Поскольку в библейские времена мессия представлялся как Богом избранный смертный царь, который будет помазан на царствие в Израиле, провозглашение Иисусом Себя Сыном Божьим могло вызывать недоумение у слушателей. Мессиями или пророками, избранными Богом править людьми, были такие фигуры, как Саул и Давид. Стюарт Э. Розенберг в связи с этим отмечает: «Всегда — и тому подтверждением любой пример из Библии — “помазанным” был человек, а не божественное лицо» (S. E. Rosenberg, 34, выделено автором). Барт Д. Эрман напоминает нам, что «до христианства иудейская традиция просто не допускала идеи Мессии, который может умереть, а затем воскреснуть из мертвых» (В. D. Ehrman, Lost Gospel [«Потерянное евангелие], 159, выделено автором). Иными словами, преобладающее большинство людей, живших в библейские времена, и предположить не могли, что Мессия может быть распят. Не умирающего и воскрешающего, не творящего чудеса Мессию ждали они, а Мессию, который бы возглавил Божий народ. В 1-м Послании Коринфянам (1: 23) «Павел признает, что когда он благовествовал среди иудеев, ужасный факт распятия Иисуса являлся почти непреодолимым препятствием для любого, кто слышал о нем; среди же язычников его слова о свершенном преступлении звучали безумием» (Pagels and King, 13).

Уже сам факт того, что Иисус предсказал Свою смерть, возможно, вызывал и множил сомнения в его мессианском предназначении. Знал или нет Иуда, что предание Иисуса приведет к Его распятию, но двенадцатый апостол — как и поколения иудеев после него — колебался между почтительностью к вдохновенному и вдохновляющему учителю, с одной стороны, и неизбежной и естественной для иудея того времени подозрительностью или даже неприятием заявлений Иисуса о своей божественной природе. До того как он стал подвергаться неминуемому поношению, его сторонники уже разделились. Иудей Иуда, строго соблюдающий заповеди еврейской Библии и отважно отстаивающий свои убеждения, оказывается перед печальной необходимостью нравственного выбора, продиктованного противодействующими моральными кодексами: либо он предает свою общину, либо — своего друга. Страшащийся нового порядка и не готовый окончательно порвать со старым, он не верит в основательность или истинность обещанной революции. Резким контрастом радикальной деятельности неустрашимого повстанца девятнадцатого века предстает выбор Иуды-скептика — суровый в своей консервативности. Но то, что такой скептический Иуда часто появляется на сцене начала двадцать первого века, свидетельствует о том, «иудейский» подход к Драме Страстей Господних начинает завоевывать все большее доверие. Подобный конец необычайно сложной, запутанной «творческой» истории двенадцатого апостола вновь доказывает, что он мог вызывать как злобу и затаенную враждебность, так и восхищение, но всегда оставался притягательным для исследователей и художников, стремящихся преодолеть потаенные препоны взаимоотношений христианства и иудаизма.