Уничтожение Христа

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Уничтожение Христа

Под влиянием усиливавшихся фашистских настроений многие немецкие теологи только способствовали разжиганию антисемитизма, противопоставляя Иисуса и христианство Иуде и иудаизму. Со временем они узаконили геноцид — иногда сознательно и в союзе с целями национал-социалистов, иногда сами того не желая и невзирая на неприятие этих целей. Чтобы понять, как Холокост ускорил кризис в христианстве, повлиявший на дальнейшую эволюцию образа Иуды в культуре, стоит вспомнить теологическое становление Дитриха Бонхоффера. Лидер протестантского движения сопротивления в Германии, Бонхоффер в конечном итоге пришел к рассуждениям об умирающем Боге и постулированию «безрелигиозного христианства» (Bonhoeffer, Letters and Papers, 280). Однако в начале 1930-х гг., всего за несколько лет до того, как он примкнул к заговорщикам, планировавшим покушение на Гитлера, лютеранский пастор распространял идеи об иудаизме, которые ослабили или препятствовали его проиудейской деятельности.[303]

Когда Бонхоффер отозвался на государственный бойкот еврейских предприятий 1 апреля 1933 г., его обсуждение «Церкви до еврейского вопроса» критиковало рейх и оговаривало, что карательные меры, принимаемые государством против еврейства, воспринимаются Церковью «в некотором совершенно особом контексте»: «Церковь Христова никогда не забывала о том, что «избранный народ», пригвоздивший Искупителя мира к кресту, обречен нести на себе проклятие за свое деяние в долгой истории страдания» (49). Бонхоффер приглашает обращенных в христианство иудеев или крещеных евреев в лоно Церкви, поскольку «обращение Израиля» означает «конец временам страдания этого народа» (50).[304] Однако необращенные в христианство иудеи, отягощенные «проклятием», обречены страдать.[305] В своей оппозиции национал-социалистам забота Бонхоффера о крещеных иудеях («неарийцах») была открытым неповиновением нацистским клирикам, изгонявшим евреев из церквей, потому что иудаизм был определен как раса, а не как вероисповедание, и это делало обращение в христианство фактически невозможным.

Если Бонхоффер надеялся на обращение Израиля к Христу, другие немецкие теологи стремились отсечь христианство от его иудейских корней. И делали они это, возвращаясь к отрицанию Хьюстона Стюарта Чемберлена на рубеже веков еврейства Христа «на основании того, что Галилею населяли языческие, неиудейские племена» (Mosse, 94).[306]

В 1939 г. Мартин Дибелиус ставил под сомнение еврейское происхождение Иисуса, а в 1940 г. Вальтер Грундманн попытался доказать, что галилейское происхождение Иисуса делало его неиудеем (Klein, 12, 11). Поскольку все иудеи обязательно были порочны и порочили все и вся, Иисус не мог быть ни коим образом иудеем — так считали проповедники т.н. германского христианства, использовавшие всю силу своего красноречия, чтобы внушить своим прихожанам мысль о том, что «Мы, христиане Германии, находимся на передовой национал-социализма… Жить, бороться и умереть за Адольфа Гитлера означает говорить «вступить на Путь Христа» (Littell 53).[307] Когда же гитлеровская армия «вступила на путь Христа», евреи, в силу своего отрицания Иисуса, как Мессии, стали «Unheilsgeschichte» — это непереводимое выражение, подразумевающее … отказ Бога евреям в спасении до скончания веков» (Meeks, 529).

Антинацисты протестанты, возможно, не явно отделяли Иисуса от иудаизма, но они обвиняли Иуду в проклятии евреев. К 1937 г., когда гонения на евреев усилились, Бонхоффер задался вопросом «Кто есть Иуда?» и затем соединил двенадцатого апостола с евреями — почти как Карл Барт несколькими годами спустя. Бонхоффер ответил на свой вопрос о национальной принадлежности Иуды вопросом: «Иуда, разве не представляет он здесь сильно разрозненный народ, из которого вышел Иисус, избранный народ, получивший обещание Мессии и тем не менее отвергший его? Народ Иудеи, который любил Мессию и все же не мог любить Его так?» (412).[308] Соединение Бонхоффером Иуды с народом, который «не мог любить» Сына Божьего, обрекает евреев быть упрямыми и несговорчивыми. Иуда и иудеи упорно отвергают дар спасения, предлагаемый им Иисусом. Действительно, Бонхоффер утверждает, что «христианство снова и снова видело в Иуде мрачную тайну отрицания Бога и вечного проклятия» (412).

Барт даже еще более решительно провозглашал «вечное проклятие» Иуды и евреев. Две цитаты из одного фрагмента анализа Барта доказывают это мнение: «Иуда… в своем сосредоточенном нападении на израильского мессию делает лишь то, что избранный народ Израиля всегда делал по отношению к своему Богу, тем самым проявляя себя в своем единодушном желании быть отверженными Богом»; «такой Иуда должен был умереть, как он и умер; и такой Иерусалим должен был быть разрушен, как он и был разрушен. Право Израиля на существование уничтожено, и потому его существование может быть только уничтожено» (Barth, 505).[309] Логика, питающая рассуждения Бонхоффера и Барта и называемая «теорией замещения», допускает, что христианство восходит к иудаизму, но утверждает, что тем самым христианство исполнило обещание, данное иудаизмом, и таким образом полностью заменило устаревшую, легалистскую веру лучшей, более востребованной верой. Как поддерживавшие, так и выступавшие против Гитлера теологи представляли евреев несущественной силой в истории, утверждая, что они уже сыграли свою роль. Бонхоффер и Барт предполагают, что инкарнация сделала иудейскую религию бессильной и что Новый Завет отменил так называемый Ветхий Завет. Представляющий теперь отживших свое иудеев, а Иуда удостоился стать персонажем, пострадавшим незаслуженно. Несмотря на геройский образ, который он обрел ранее, христианские противники и приверженцы Третьего рейха словно сговорились в своих попытках отделить Иуду от других апостолов и Иисуса и присоединить его к фарисеям и первосвященникам, которых теперь стали считать не частью общины среды, в которой сформировался Иисус, и к которым Он обращался, но исключительно за Его убийц.

И все же, практически сразу после того, как Бонхоффер заявил, что «христианство снова и снова видит в Иуде …вечное проклятие», он подтвердил, что «оно никогда не смотрело на него с гордостью и превосходством, а скорее, с трепетом и с осознанием своих собственных грехов: Бедный, бедный Иуда! Что же ты наделал!» (412-413, выделено автором).[310]И после поджогов и разграбления синагог и погромов магазинов, учиненных в «Хрустальную ночь» («Kristallnacht» — «Ночь разбитых витрин») с 9 на 10 ноября 1938 г., Бонхоффер посвятил себя целиком и полностью чрезвычайно опасной деятельности по защите подвергаемых опасности евреев, как крещеных, так и не обращенных. В 1943 г. он был арестован за содействие евреям, пытавшимся бежать в Швейцарию, а в 1945 г., когда стало известно о его роли в заговоре с целью покушения на Гитлера, Бонхоффер был повешен в концентрационном лагере Флоссенбург, как будто он был Иудой для немецкого народа. Поскольку предательство национал-социализма трактуется не просто как нравственно оправдываемый, но и как праведный акт, многие люди считают Бонхоффера благородным «христианским мучеником» (Klein, 118). Таким образом, пример Бонхоффера показывает, как в некоторых совершенно особых контекстах акт предательства может являть собой мужественный, высоконравственный поступок, и как осужденный (в данном случае — христианин) Иуда может выглядеть в глазах многих самим Христом.

Переосмысление Бонхоффером своих воззрений показывает также, почему и как Холокост усугубил кризис внутри христианства. Один из ученых, изучая поздние письма Бонхоффера, натолкнулся на утверждение: «За изгнанием евреев с Запада может последовать изгнание Христа, поскольку Иисус Христос был евреем». Развивая эту мысль, другой ученый приходит к иному умозаключению: «Если изгнание евреев означает [для христиан] изгнание Христа с Запада, что же тогда означает истребление евреев [которое началось как политическая мера несколькими месяцами позднее]?»[311] Не означает ли то, что христиане, убивая евреев или тайно сговариваясь с убийцами евреев, что они убивали своего Христа? Именно идеей о том, что Иисус был уничтожен в Освенциме, похоже, руководствовался Марк Шагал, создавая свое «Желтое распятие» (1943 г.), на котором распятый еврейский мученик запечатлен на фоне горящих городов, потрясенных жертв, тонущих лодок с эмигрантами, оставшихся в живых, но искалеченных на всю оставшуюся жизнь? В этом иконографическом сюжете, к которому Шагал обращался не раз, Иисус изображен в набедренной повязке, с филактерией на голове, молитвенными повязками на руке и зеленой свисающей Торой, «освящен свечой, которую держит ангел, дующий в шофар» (Amishai-Maisels, 86).[312] В беспорядочном хаосе, в котором смешались земля, воздух и вода, ангельский звук похожего на трубу горна призван пробудить осознание необходимости в искуплении человечеством своей вины.

Шагал предполагает, что христиане, соучаствуя фашизму, взяли на себя роль предателя, отрицая происхождение своего мессии и уничтожая Его народ. Историк искусств Зива Амишай-Майзелс об образе, вызывающем острую полемику в рядах еврейских критиков, говорит так: «самый священный христианский визуальный символ, Распятие, был использован для того, чтобы предъявить обвинение христианству, а образ, бывший анафемой для евреев, стал символом их мученичества» (Amishai-Maisels, 104). Неспособный защитить свою паству или победить ее врагов, обезоруженный Сын Божий Шагала был пригвожден к кресту теми же людьми, что поджигали деревни, пытали кричащих от боли людей и преследовали бегущих матерей с пеленатыми младенцами. Картина воплощает вездесущий принцип предательства, обрекающий евреев на страдания и Иисуса на муки, здесь соединившиеся.[313] Не обещая воскресения, картина Шагала навевает в памяти рассказ Эли Визеля о мальчике, повешенном эсэсовцами перед тысячами заключенных в Буне, один из которых спросил, стоя за спиной Визеля: «Где же Бог? Где Он?» — вопрос, на который юный Визель про себя ответил: «Где Бог? Вот Он — висит на перекладине…» (Wiesel, 62).

Визель, вспоминая первую ночь по своем прибытии в концентрационный лагерь, клянется, что никогда не забудет «те моменты, что убивали моего Бога и мою душу и обращали мои мысли во прах» (32). В своем размышлении 1944 г., затрагивающем картину Шагала и выстраданную книгу «Ночь» Визеля (1960 г.), заключенный Бонхоффер размышляет о том, как ранимый и слабый «Христос [мог] стать Богом атеистов» (Letters and Papers, 280): «Бог, пребывающий с нами, это Бог, который нас оставляет (Марк 15:34). Бог/который допускает, чтобы мы жили в мире без рабочей гипотезы о Боге, это Бог, с которым мы сталкиваемся постоянно. Пред Богом и с Богом мы живем без Бога. Бог допускает, чтобы Его самого изгнали из мира, распяв на кресте. Он слаб и бессилен в мире, и только в таком виде он может пребывать с нами и помогать нам». (360)[314]

* * *

Бог, который признал свое бессилие в мире, не искупает ни грехи христиан, ни творит чудеса, а страдает, как часть еврейского народа.[315] Один современный христианский мыслитель, пытаясь преодолеть зло христианского антисемитизма, сравнивает геноцид с кремацией Иисуса и евреев: «Когда Тело Христа найдут в Освенциме, Его достанут из сонма жертв, а не обнаружат сокрытым среди католических и протестантских и православных охранников и начальников» (Littell, 131).[316]

До и после того, как Шагал создал свое полотно, художники сравнивали Иисуса с убиенными евреями, протестуя против мученичества человечества в годы Третьего рейха. Пособничая нацистам или выказывая безразличие к страданиям евреев, разве не подменили христиане крест свастикой? В 1930-е гг. один немецкий и один американский фотограф вовлекли христианство в несчастье национал-социализма, включив распятие в эмблемы Третьего рейха. «Как в Средние века, так и в Третьей империи» (1934 г.) Джона Хартфилда и «Скелет или Свастика» (1936) Пола Стренда осуждали христианство за причастность к мучению европейских евреев. Истощенная или скелетообразная, принесенная в жертву форма становится фигурой любого и всякого, чью плоть обрекало на разрушение или уничтожение слово Гитлера. За какие бы идеалы не умер Иисус — любовь-доброта, милость к угнетенным, воплощение божественного в человечестве, обещание вечной жизни, — все они омертвели в пророческих предвоенных фотокомпозициях.

Более поздний «Поцелуй Иуды» (1994 г.) Иржи Андерле, напоминающий раскрытый старинный фолиант, размышляет о кризисе в Христианском мире, который высветил Холокост: На его левой странице показано орудие пыток, возможно, копье, которым был пронзен распятый Иисус, возможно, камера и цапля; справа— лицо, столь замазанное, что хорошо различим лишь терновый венец.[317] Среди грозных орудий слева — три креста на Голгофе с двумя женскими фигурами у основания одного из них, с центральной фигурой. Справа — несколько пар глаз под колючим терновым венцом. Возможно, «Поцелуй Иуды» Андерле намекает на другой аспект, который выявил Холокост, а именно то, что технологии войны действуют как поцелуй Иуды, пугая нас порабощающими инструментами силы, делая бессмысленным служение Христа.[318] В любом случае, когда Иисус переживает ужасные страдания на кресте Шагала или напоминающем граффити рисунке Андерли, нам сообщают о том, что катастрофические события XX столетия подрывают любые духовные институты, которые мы сделали обителью нашей веры. Как и искусства и науки, религии после Освенцима предстают варварскими.

Учитывая название Андерле, делающее неясным, кому же принадлежит центральное лицо — Иисусу или Иуде, а также вид реликвии (некоторые считают, что это — Тюрингская плащаница, или плат Вероники), его «Поцелуй Иуды» наводит нас на размышления о катастрофическом слиянии Иисуса и Иуды, несостоятельности божественного, сложном переплетении божественной милости и бесчестия, обрекающего на немилость. Таким же образом Иуда завладевает полотном Шагала. Обратите внимание на слияние у Шагала страдающего Сына Божьего с иудеями, но также и с Иудой. Подобно тому, как мученичество, что претерпел Бонхоффер, обвиненный в измене, свидетельствует в пользу слияния Иисуса и Иуды, точно так же всеобщность предательства могла предвещать хрупкость всех действующих лиц Драмы Страстей Господних, равно как и спасения, которое они стремились принести человечеству Запечатлев желтое распятие на фоне еврейского опустошения, Шагал намекает на традиционный цвет Иуды, золото, которое тот якобы воровал, и знаки, которыми нацисты наделяли евреев. Еврейский Иисус, воплощающий здесь распятие без воскресения, навевает в памяти единственного из апостолов, долгое время представлявшегося лишенным спасения, и берет на себя печальную невыполнимую миссию — отделить добро от горя или вины в эпоху после Холокоста. Если, как выразился один иезуит, «евреи являются не только народом Христа, но Христом всех народов», то Иуда — особенно после Холокоста — мог бы считаться Христом апостолов».[319] В синяках и кровоподтеках, снова и снова вынуждаемый пойти на ужасную смерть, Иуда, как и Иисус, «к злодеям причтен был» (Исайя 53:12) и был использован для причисления всех евреев к заслуживающим осуждения и порицания злодеям.[320]

После 1945 г. мученическая фигура напоминает Иуду, распятого на кресте предательства, которое он якобы спланировал и совершил. Когда принесенный в жертву Сын Божий Шагала предстает таким же уязвимым и оставленным Богом, как его чернимый двенадцатый апостол, эти двое вместе выражают то самое немыслимое на первый взгляд единение, ту самую сопричастность, на которую намекал в древности Блаженный Августин: «предал на смерть Сын, предал на смерть Иуда» (Tractates, 222-223). Иисус и Иуда, предающие себя, как представители ослабевшего Бога или те, кем сначала манипулировало, и от кого затем отказалось предумышленно могущественное божество, могут свидетельствовать только о беспомощности человечества. Но для кого? Когда Сын Божий и его народ умирают, несчастье грозит произойти незаметно. Хрупкие умерщвленные человеческие создания должны возвыситься до абстрактных сверхчеловеческих, идеалистических.

В предыдущей главе я отмечала, что Иуда Незаметный напоминает Иова утверждением бессмысленности своей злой доли. На полотне Шагала, где страдания Иисуса также показаны бессмысленными, где Сын Божий предстает оставленным Богом, Иисус неожиданно подтверждает пережитое Иудой бессилие.[321] Крайность катастрофы оказывает огромное давление на историю Драмы Страстей Господних; по крайней мере, такое предположение выдвигается в остальной части этой главы: мы увидим в ней сострадательного Иисуса нерешительным и слабым, поскольку Он и Иуда сближаются и вместе осознают непрочность веры в искупление, которую они стремятся утвердить. Соединяя Иисуса с еврейским народом и Иудой, художники после Второй мировой войны дают отпор попыткам нацистских протестантов отсечь Иисуса от иудаизма и связать иудаизм с Иудой. В противовес нацистскому разделению арийского Иисуса и еврейского Иуды, логика не простительной бойни невинных приводит Шагала и Андерле к ошеломляющему предположению: о том, что, наряду с Иисусом, именно еврейский народ и апостол, долгое время его олицетворявший, подвергался мучениям, будучи обречен стать символами изменничества в повествовании Драмы Страстей. Распятие Шагала резко критикует тайное пособничество христианства геноциду евреев и делает это во имя — и от имени — Христа осажденного.

В конечном итоге осуждение нацистами евреев, как Иудиного народа, привело к послевоенным попыткам христиан искоренить или, по меньшей мере, отогнать идеи об Иуде-изгое. Жесткие послевоенные настроения, столь ярко проявленные на полотне Шагала, побудила ряд теологов, а в конце концов, и Второй Ватиканский собор установить моральную заповедь: то, что произошло во время крестных мук Иисуса, «не может быть обвинением всем евреям, ни жившим тогда, ни живущим сейчас», и что «евреи не должны быть представлены, как отвергнутые или проклятые Богом» («Nostra Aetate» — Декларация об отношении церкви к нехристианским религиям). В 1959 г. Римский Папа Иоанн XXIII устранил фразы о «нечестивых евреях» из литургии на Страстную Пятницу, a «Nostra Aetate», провозглашенная в 1965 г. Папой Павлом VI, утверждала, что «Церковь, принимая во внимание наследие, которое она разделяет с евреями, и движимая не политическими соображениями, а любовью в духе Евангелия, осуждает ненависть, гонения, проявления антисемитизма, когда-либо и кем-либо направленные против евреев».[322] Стоит ли говорить о том, что подобные взгляды окрасили и без того неоднозначную жизнь Иуды во второй половине XX в. Еврейского Иуду-изгоя нельзя было вычеркнуть из сознания людей, хотя он и стал незаконным.

Впервые за всю историю Церковь определила, что евреев не следует обвинять. По крайней мере, в так называемой «высокой культуре» Иуда начал превращаться в «религиозно неопределенного» двенадцатого апостола. Но если вину за предательство нельзя возложить на иудейский сговор, что или кто мог послужить причиной или движущей силой распятия? Независимо от того, как писатели конца XX в. отвечают на этот вопрос, они изображают Иуду близким по духу Иисусу, которого он пытается спасти — не еврейским Иудой, а Иудой, чей духовный опыт демонстрирует такое же непостоянство, как и опыт Иисуса и других одиннадцати апостолов. Для начала, прощение не отождествляемого с каким-либо вероисповеданием Иуды в некотором смысле перекрывает его прежнее оправдание, связанное с претенциозными романами о его не допускающей исключений и совершенной нравственности.