11
11
В сущности, лишь нестерпимое желание поглядеть на зятя заставило фрау Глук подумать о поездке на венчание дочери. Но, едва подумав об этом, она уже наполовину отказалась от своего намерения, как это делают люди, не имеющие четких представлений. Она еще раз со скептической улыбкой взяла телеграмму Корнелии и задумалась. Нет, дочь не сможет счесть проявлением слабости с ее стороны, если она теперь, после многолетней вражды, приедет к ней на свадьбу. Собственно говоря, никакого открытого разрыва и не было, скорее появилось все возраставшее отчуждение, которое началось из-за странного выбора профессии дочерью; тем не менее они сохраняли вежливые отношения и даже иногда виделись. Все еще улыбаясь скептически и заинтригованно, фрау Глук позвонила горничной и распорядилась, чтобы приготовили машину к поездке.
Боже мой, могла же она хотя бы посмотреть на семейство будущего зятя под каким-нибудь предлогом — мол, заехала случайно, поскольку «как раз проезжала мимо». Ведь расстояние невелико, и к обеду она вполне могла бы вернуться. Она чувствовала, что любопытство все больше одолевает ее. Надо же, какое событие! Ее единственная дочь выходит замуж, а она, мать, не знает ни зятя, ни его семью. Ничего не знает, кроме того, что Корнелия упряма, а ведь сколько было возможностей, в том числе совершенно неожиданных! Единственным ориентиром для фрау Глук было название улицы, которую она знала, как, впрочем, и весь соседний город, и название это позволяло предположить солидное положение семьи будущего зятя. Боже, это такое событие, действительно интересное и важное, и тем более радостное, поскольку она из-за редкого общения с дочерью была неуязвима для любой неприятности. Да, она уже давно не ждала машину с таким нетерпением!
А пока можно как следует привести себя в порядок. Внимательно поглядев в зеркале на свое все еще гладкое строгое лицо, она нервно поправила выбившиеся из прически золотистые пряди, потом сбросила халатик, чтобы проверить, как сидит серый шелковый костюм. Надела на шею простую, но дорогую массивную серебряную цепь, выбрала подходящий серебряный браслет и кольцо с рубином. «Я отлично выгляжу», — подумала она. Тут вошла горничная и доложила, что машина подъехала.
Шофера фрау Глук оставила дома и сама погнала машину почти на полном газу по новому шоссе, несказанно облегчавшему езду и извивавшемуся по местности, словно стальная змея, без резких поворотов и боковых ответвлений. Поездка из одного города в другой по такой дороге — сущее наслаждение. А вот когда подъехала к окраине соседнего города, то езда по забитым машинами узким старомодным улочкам показалась ей истинным несчастьем. Длинная элегантная машина дрожала от нетерпения, как нервное избалованное животное. Наконец с большим трудом ей удалось выбраться из потока транспорта и остановиться на обочине. Несколько минут фрау Глук придирчиво разглядывала дом. Фасад выглядел довольно изысканно, правда, ужасно старомодно, — очевидно, дом был многоквартирным. Ну что ж, она и не надеялась, что у Корнелии хватит здравого смысла выйти замуж за богатого человека. Ее избранник, очевидно, богатым не был, поскольку теперь лишь немногие, по-настоящему состоятельные люди остались жить в таких домах, в начале века считавшихся верхом изысканности. Несколько рекламных щитов, оповещавших, что в задней части дома располагались мастерские и склады, выглядели вульгарно. В раздумье она прошла через запущенный палисадник и, быстро найдя в длинном списке фамилий нужную, нажала на кнопку звонка.
Вестибюль и лестница отличались запущенной, более того, прямо-таки загаженной элегантностью; когда фрау Глук поднялась на третий этаж, она просто не смогла удержать на лице выражение превосходства, увидев невысокую, любезную женщину, которая поздоровалась с ней, вопросительно подняв брови. Войдя в прихожую, фрау Глук приветливо улыбнулась, сердечно пожала протянутую ей руку и представилась. Но ей пришлось назвать свое имя несколько раз: «Моя фамилия Глук… Разве вам она не знакома?»
Хозяйка дома посмотрела на нее неуверенно и сказала, схватившись за голову: «О да, простите меня, извините великодушно, я иногда бываю ужасно рассеянна».
Она произнесла это так добросердечно и мило, что на нее невозможно было рассердиться. Гостью провели в гостиную, которая произвела на фрау Глук отличное впечатление: здесь лишь чуть-чуть отдавало богемой, а фрау Бахем с улыбкой заметила: «Ну конечно же, вы — мать Корнелии».
Обе женщины несколько секунд испытующе глядели друг на друга; примечательно, что у них обеих, без всякого повода, возникло чувство некоторой враждебности. Высокая стройная белокурая дама, гордо выпрямившись, сидела напротив низенькой темноволосой женщины; вид у дамы был неприступный, но серьезное широкое лицо хозяйки с печатью боли и едва ощутимого безразличия заставило ее отбросить привычное высокомерие.
— Все же странно, — тихо сказала она, — что мы с вами сидим здесь, не будучи знакомы, хотя до женитьбы наших детей осталось всего несколько дней. Я хочу сказать, это примета времени. Или вы полагаете, что такое было бы возможно и раньше, в пору нашей молодости?
Фрау Бахем улыбнулась. Она была рада, что легкая и все же ощутимая враждебность, возникшая между ними, исчезла от этих простых слов, так не соответствовавших светскому виду дамы.
— Я прошу прощения, но мне сдается, это не совсем верно. Думаю, что почти во все времена все было возможно; вероятно, нынче кое-что по-другому, но в целом мир не меняется, он всегда колеблется между добром и злом, а мы пытаемся навести в нем порядок, как мы его понимаем. — Она устало махнула рукой и, посмотрев мимо удивленного лица гостьи за окно, на сверкающее золотом осеннее утро, вздрогнула. — Видите ли, — продолжила она тихо, — вот вы только что сказали, будто раньше ничего подобного бы не случилось, и мне пришла на память одна история, которую я могу поведать вам, ведь мы вскорости станем родственниками. У меня был брат, намного старше меня; на чужбине он женился без ведома и согласия моих родителей на девушке, которая, как тогда выражались, была низкого происхождения. И мои родители больше никогда не вспоминали о нем, его просто вычеркнули из нашей семьи, и я — конечно, страшно об этом говорить, но так оно и было, — я просто-напросто забыла всю эту историю. Я давно была замужем, родители уже умерли, и тут во время войны вдруг ко мне является совсем юный офицер, представляется моим племянником и, покраснев, просит меня быть его свидетелем на свадьбе; можете осуждать меня, но я была не в силах ему отказать. Я тут же надела пальто и шляпу и отправилась с ним. Жалкая то была свадьба, скажу я вам, церемония венчания в едва освещенной церкви скомкана, да и завтрак, который потом устроили родители невесты — хмурые и, как мне показалось, недовольные люди — в грязном привокзальном ресторанчике, тоже оказался убогим. Даже молодые не выглядели счастливыми — юная блондинка, почти ребенок, и тощий солдатик. И знаете, он погиб через три месяца, в тот самый день, когда его жена родила недоношенного младенца и скончалась вместе с ним…
Фрау Бахем все еще не смотрела на гостью и не заметила, что лицо у той изменилось — теперь оно выражало удивление, смятение и даже чуть ли не возмущение.
— Что… все это значит? — задыхаясь, спросила фрау Глук; она сама не понимала, что именно вызывал у нее этот рассказ: неприятное впечатление или же обиду. — Конечно, во время войны много чего случалось, но мы…
Фрау Бахем опять повернулась к ней:
— Осталось недолго ждать, скоро опять начнется война, может, даже через несколько недель. Знаете, у меня такое чувство, что та война вроде бы и не кончалась, а после новой войны уже не будет того, без чего мы не мыслили создание семьи: хоть каких-то гарантий безопасности.
На лице фрау Глук было полнейшее недоумение, она ничего не могла понять.
— Ваш… ваш сын дома?
Теперь удивилась уже фрау Бахем:
— Разве вы не знаете, что он в армии?
Но фрау Глук только покачала головой и молча протянула ей телеграмму:
— Вот все, что мне известно.
Фрау Бахем прочла:
— «Я выхожу замуж 1-го сентября за Кристофа Бахема». — Ниже адрес и подпись.
Из рассказа матери фрау Глук с облегчением узнала, что собой представлял Кристоф, и, несмотря на то что замужество дочери казалось ей в высшей степени несолидным и сомнительным, она улыбнулась, обрадовавшись тому, что теперь, по крайней мере, все прояснилось, да и история, рассказанная фрау Бахем, выглядела совсем в другом свете. Да, у нее стало легче на душе, теперь она хотя бы знала, какую глупость опять совершила дочь, но ей казалось, что во всем виновата сама Корнелия. Эта женщина, что сидела напротив, производила впечатление мечтательницы, ничего не понимавшей в жизни, а молодой человек, скорее всего, точная копия матушки. Все они, заключающие браки из-за странных фантазий и неясных соображений, похожи на малых детей, а ведь брак — это главное событие в жизни, и его надо как следует обдумать. Все это так, но сама-то она в свое время не слишком удачно сделала выбор, и брак ее оказался несчастливым: у Иоахима Глука за внешностью светского льва и профессора скрывалось цыганское сердце. Правда, она, слава Богу, вовремя раскусила его и уберегла родительское наследство от расточительного легкомыслия этого несостоявшегося художника, который умер от алкоголизма. Он буквально допился до смерти!
Не переставая улыбаться, она взглянула в лицо невысокой женщины, внушавшей ей симпатию почти вопреки ее желанию. Да, это так типично для мечтательных и легкомысленных людей — фрау Бахем вроде бы совсем не волнуется из-за того, что ее сын, не имеющий никаких средств к существованию, женится на актрисе, которая в конце концов из-за рождения детей будет вынуждена бросить свою профессию. Фрау Глук радовалась, что может посмеиваться над этим и в то же время оставаться холодной и трезвой. Во всяком случае, она никоим образом не считала ерундой ту стабильность в жизни, которую давали деньги.
— Но теперь мой черед готовиться к свадьбе, — сказала она наконец, — как-никак это дело матери невесты.
Но фрау Бахем только вяло отмахнулась:
— Дорогая фрау Глук, мы ничего особенного не устраиваем, просто небольшой завтрак у нас дома. Молодые желают, чтобы все было обставлено как можно проще. Они хотят сразу же уехать… Да все это и впрямь не имеет значения.
Тут она встала и представила гостье Ганса, который как раз вошел в комнату, высокий и серьезный, с выражением легкого презрения на бледном лице. Белокурая дама с радостным изумлением пожала молодому человеку руку.
— Боже мой! — воскликнула она с любезной улыбкой. — Как вы, наверное, счастливы, имея таких сыновей.
Ее глаза выражали совершенно несвойственное ей умиление, но Ганс, вежливо поклонившись, горько улыбнулся:
— Сударыня, если бы вы знали, как несчастна моя матушка из-за меня… И она права, — добавил он серьезным тоном.
Фрау Бахем залилась краской и смутилась.
— Ах, мальчик мой! — воскликнула она. — Прошу тебя…
Откровенная горечь, прозвучавшая в его словах, испугала ее, но, может быть, это была для сына единственная возможность выразить свое отношение к ней. Поэтому она подбежала к нему и сказала:
— Ты действительно думаешь, что я люблю тебя меньше, чем остальных? — И тихонько добавила: — Несмотря на все…
Ганс насмешливо повторил, обращаясь к гостье:
— Слышите… Несмотря на все!
Он почувствовал себя свободнее, засмеялся и дрожащими руками погладил мать по щекам; странная робкая улыбка промелькнула на его лице.
— Ну, мне, собственно говоря, нужно вскорости уйти.
Фрау Бахем, все еще раскрасневшаяся, обратилась к гостье:
— Не согласитесь ли позавтракать с нами?
Фрау Глук пропустила мимо ушей приглашение, так ее поразило, что в этом доме к высокому элегантному молодому человеку можно запросто обратиться со словами «мальчик мой». Она машинально кивнула, но потом спохватилась и стала отказываться: «Нет-нет, ради Бога, мне нужно домой», однако тут же уступила, когда Ганс с улыбкой заявил, что ему не терпится познакомиться с тещей Кристофа, и начала оживленно беседовать с ним о своей машине, которую Ганс увидел у дверей дома.
Все дни перед свадьбой фрау Глук испытывала радость; она и в самом деле радовалась ежедневным поездкам в соседний город; ей было приятно возить по магазинам эту женщину, совершенно не от мира сего, как ей казалось, помогать делать покупки к свадьбе; мало-помалу она прониклась непринужденной атмосферой этой семьи, так приятно отличавшейся от людей, с которыми она привыкла общаться и лексикон которых ограничивался лишь словами, относящимися к машинам, спорту и чаепитию. Не признаваясь самой себе, она подпала под очарование подобной манеры общения, такой свободной и совсем не мелочной, а глубокая набожность этой женщины ее прямо-таки умиляла.
Фрау Глук проверяла заказы на цветы, посещала приходскую церковь, где должно было состояться венчание, покупала дорогие подарки и с нетерпением дожидалась того дня, когда она наконец познакомится с избранником своей дочери. Во всяком случае, у Корнелии был вкус, думала она, хотя на этом все ее достоинства и заканчивались. За этими делами и мыслями дни текли быстро, и все же она всегда находила какой-нибудь предлог, чтобы избежать приглашения к совместной трапезе, ибо та торжественная застольная молитва, при которой она присутствовала в первый день, ее прямо-таки перепугала: «Бог ты мой, как будто я попала в крестьянский дом!» Ах, в этой семье хватало всяческих странностей.
Частенько она просто побаивалась мрачной серьезности этой необычной женщины, по глазам которой было видно, что она все-все знает о людях…
В канун 1 сентября фрау Глук повезла семейство Бахемов на вокзал к поезду, каким должны были приехать молодые, но там царила такая ужасная неразбериха… В огромном зале толпились растерянные, издерганные люди, осаждавшие справочное бюро, на котором висело большое, от руки написанное издевательское объявление: «За точность информации не отвечаем». Они переглянулись, сбитые с толку и в глубине души не верящие себе, ибо никто из них не допускал и мысли, что слух последних дней окажется правдой. Но вдруг Ганс спокойно произнес: «Вероятно, теперь я могу вам сообщить, что уже несколько дней идет мобилизация…»
«Мобилизация», — повторила фрау Бахем и судорожно сжала руки, словно хотела быстро чего-то вымолить у Бога…
Когда они возвращались домой, нежно-голубой купол летнего вечера высился над городом, словно приглашая все человечество целоваться под его прекрасным шатром…
Еще когда Кристоф отправился в канцелярию, чтобы получить у Швахулы отпускное свидетельство и разрешение на женитьбу, в воздухе ощущалось какое-то необычное напряжение, неуловимое и невидимое, но такое же явственное, как летние запахи вокруг казармы. Он почувствовал, что ему необходимо опередить какое-то грозное событие, надвигающееся на него, от которого ему, может быть, еще удастся ускользнуть. Этим грандиозным и немыслимым событием была война; она нависала далекой прозрачной паутиной, которая внезапно сгустится и явит свое страшное лицо раньше, чем он успеет получить эти жалкие бумажки — разрешение на несколько недель свободы. Швахула держался непривычно нервно и отстраненно; он смерил Кристофа каким-то непонятным взглядом, в котором даже не чувствовалось ненависти; можно было подумать, что в этот момент ему представлялась несущественной его личная месть особому объекту его воспитательных усилий, каким был для него солдат Бахем. Кристоф стоял, как на горячих угольях. Медлительность Швахулы, с какой он еще раз педантично перечитывал текст, проверял печати и многочисленные подписи на бумагах, приводила Кристофа в бешенство. Каждую минуту он ждал, что телефон зазвонит и передаст приказ, который его пригвоздит к этому месту и уничтожит все надежды. Швахула с важным видом собственноручно исправил в бумагах какую-то мелочь, потом отошел от письменного стола, многозначительно посмотрел на Кристофа и тихо сказал: «Должен вам напомнить, что по получении приказа по телеграфу вы обязаны немедленно… немедленно вернуться в часть». Потом протянул Кристофу бумаги, тот козырнул, Швахула в ответ небрежно кивнул, и Кристоф выскочил за дверь; он защелкнул поверх выходной формы пряжку портупеи, которую обычно носил под мундиром, поправил пилотку и без вещей, не оборачиваясь, покинул казарму. Но, пройдя через караулку, он помчался, что было духу, и мчался так, словно его по пятам преследовала нечистая сила…
Их полк уже давно вернулся в казарму, откуда он почти год назад отправился в город и встретил Корнелию; с жгучей тоской он зашел на улицу, которая вела к дому, где она раньше жила, и почувствовал, с какой силой его потянуло туда, где он впервые увидел ее и ту лестницу наверх… Словно преодолевая притяжение огромного магнита, он заставил себя двинуться в сторону центра и, подбегая к трамвайной линии, почувствовал, что стал старше, старше от воспоминаний…
Остановив такси, он доехал до вокзала, торопливо, словно беглый преступник, купил билет и вскочил в только что прибывший поезд, ехавший на запад… Скорее прочь отсюда, из этого города, где насилия было так много, что он даже физически ощущал его цепкие лапы… Когда Кристоф уже сидел в купе и поезд отъехал от вокзала, он глубоко вздохнул и наконец-то счастливо улыбнулся…
Кристоф долго и с наслаждением курил очень дорогую сигарету и чувствовал себя в высшей степени человеком, несмотря на китель с тесным воротником, который сильно жал; продолжая курить, он расстегнул верхний крючок и забросил пилотку на сетчатую полочку. Никогда, еще никогда в жизни он не был так счастлив; ему казалось, что минувший год, мрачный год страданий, освещенных, словно молниями, минутами счастья, рушится за его спиной, точно ветхое здание с черными стенами. Он высунулся из окна и еще раз бросил взгляд на исчезающий город, потом рассеянно посмотрел на спутников, взиравших на него с улыбкой, какую в ту пору еще дарили солдатам, и тяжело плюхнулся на сиденье. Ах, ведь он ехал в сияющее лето счастья; пускай гроза близится, пускай гремит… Его она уже не настигнет…
Поезд медленно полз от одной станции к другой; под палящим солнцем на полях убирали урожай, и казалось, что все люди улыбаются… Однако на какой-то маленькой станции Кристоф внезапно впервые заметил, что на его мундир как-то странно поглядывают. А когда поезд тронулся, по вагону пополз шепоток, да так быстро, будто ни стены купе, ни грохот колес не были для него препятствием. Главное слово было — «мобилизация». Под сочувственными взглядами Кристофа бросило в жар, он вовсе не нуждался в сочувствии и очень боялся, что его могут втянуть в разговор, поэтому сделал вид, что спит… А сам и не думал спать, и в душе его билась тревога, он слышал каждое слово и наблюдал, как слухи ходили кругами и разбухали, словно огромные отвратительные шары…
На следующей большой станции он выскочил из купе, застегивая на бегу китель и надевая пилотку, потом ловко просочился сквозь испуганную толпу, ожидавшую поезда в вестибюле, причем ему чуть ли не почтительно уступали дорогу, пробежал мимо контролера и вихрем влетел в чужой город. Он быстро промчался несколько сот метров по какой-то тихой улочке, явно пользовавшейся дурной славой. Весьма недвусмысленными были здесь и женские головки, высовывавшиеся из окон, и обшарпанные лавчонки и кафе, разложившие в крошечных витринках засиженные мухами товары: старое тряпье или черствый пирог. Он вошел в одну из лавчонок, облегченно вздохнул, когда дверь за ним закрылась, вытер пот и перевел дух… Только после этого он обвел взглядом тесное помещение, донельзя забитое всякой рухлядью — сломанными напольными часами, разными инструментами и поношенной одеждой. Между прилавком и дверью оставалось ровно столько места, чтобы можно было стоять. И сигарета опять доставила ему такое же удовольствие, как та первая, в поезде, час назад. Ах, еще один шаг к подаренной ему передышке перед безликим ужасом войны. Эта душная и вонючая лавка была прелюдией к свободе. Он терпеливо подождал, пока из задней двери не появилась грязная шаркающая старуха, и улыбнулся этому беззубому ухмыляющемуся чудовищу. Лицо седой старухи выражало ту льстивую любезность, за которой обычно скрывается коварство. «Что угодно господину солдату?» — с невинным видом ласково спросила она, опершись о прилавок старческими отечными руками. Кристоф снял пилотку и весело ответил: «Мне нужен костюм моего размера, мамаша, любой костюм, да и чемодан тоже!» В ее потухших глазах зажегся маленький хитрый огонек; она всплеснула руками, как бы удивившись, и, указав на его мундир, возразила: «Но ведь у вас уже есть костюм вашего размера, к тому же он вам идет!» Видимо, эта торговая операция почему-то показалась ей сомнительной. Вдруг она стала на цыпочки и бросила быстрый взгляд на номер части, пришитый к его погонам. «Ах, так вы вовсе не из нашей казармы… Вы ведь знаете, что завтра начнется война?» Кристоф спокойно вытащил бумажник и положил на прилавок. «Знаю, — ровным голосом ответил он, — но сперва хочу напоследок съездить домой, мамаша, и по возможности без помех. Давайте посмотрим, может, найдется что-нибудь подходящее?» Она повернулась к нему спиной и начала неуверенно перебирать висевшие на плечиках брюки и пиджаки. «Сдается, рискованное это дело — за день до войны продавать солдату старые шмотки, но если вам дали отпуск…» Кристоф сбросил на пол портупею, мигом скинул китель и стал торопливо примерять куртки, которые она выкладывала на прилавок; противный запах нафталина и разных дезинфекционных порошков заставил его поморщиться, но он быстро подавил в себе неприятное ощущение: несколько часов можно как-нибудь выдержать. Кристоф быстро подобрал себе подходящий по размеру пиджак из коричневого сукна в голубоватую клетку, к тому же в довольно приличном состоянии. «А теперь и штаны, мамаша, — шутливо поторопил он, — это будет потруднее». Он не стал снимать пиджак и, пока она, бормоча что-то себе под нос, копалась в брюках, переложил документы и разные мелочи из кителя в новые карманы. Бог ты мой, неужели он действительно целый год не надевал штатского платья? Длину каждой пары брюк он прикидывал, растягивая брючины между разведенными руками, надеясь, что какая-нибудь да подойдет. И наконец нашел белоснежные легкие льняные брюки, которые должны были прийтись ему по размеру. «А теперь еще и чемодан, годится любая рухлядь…» Потом привалился спиной к входной двери, чтобы снаружи никто не мог войти, и, пока старуха возилась в каких-то ужасных закутках, быстро вывернул свои брючные карманы, не снимая ботинок, стащил старые штаны с белым кантом и надел новые, белые. Ах, какие же они широкие и мягкие! Кристоф счастливо рассмеялся, увидев старуху, возвращавшуюся в лавку с сильно потрепанным чемоданом в руках; она усмехнулась: «Быстро же ты управился, парень, видать, сильно спешишь». Кристоф выложил двадцать девять марок и стал укладывать в чемодан свой мундир. «Двадцать девять марок за довольно большой кусок свободы», — пробормотал он. Старуха, медленно, осторожно складывавшая деньги в скрипучий выдвижной ящик, вопрошающе подняла голову и недоверчиво спросила: «Что ты сказал?» Но Кристоф пожал ее старческую, немного липкую руку и весело попрощался: «До свиданья!» Когда он выходил из лавки — на этот раз он шел медленно и чуть ли не торжественно, — над его головой вдруг прозвучал звонкий девичий голосок: «Желаю счастья, солдат, и береги себя!» Кристоф испуганно вскинулся и увидел в окне густо накрашенную мордашку с ярко-красными губами, расплывшуюся в доброжелательной улыбке; он послал темноволосой красавице воздушный поцелуй и тут же залился краской до корней волос. «Боже мой, — подумал он, — я, кажется, начал глупеть».
Он опять втиснулся в какой-то поезд, до отказа набитый людьми, который ехал в сторону Рура… Только бы поближе к западу…
Но на большом вокзале, где-то в районе угольного бассейна, ему показалось, будто железнодорожное сообщение почти совсем прекратилось: все поезда объявлялись с безумными опозданиями в сотни минут, которые Кристоф с ужасом пересчитывал на часы… Сквозь плотную толпу людей, сидевших, стоявших, идущих или скорчившихся на своих вещах, выбившихся из сил в ожидании хоть какой-нибудь возможности добраться до дома, Кристоф пробился к одному из окошек, наклеил на свой чемодан адрес и сдал чемодан на доставку. Теперь он мог спокойно погулять, засунув руки в карманы. Едва пробравшись к совершенно задерганному железнодорожному служащему, который давал информацию о поездах, он спросил, прибыл ли уже состав из Берлина, и, блаженно улыбаясь, словно небо распахнуло перед ним свои просторы, спустился в зал ожидания…
С невероятно приятным ощущением пиратской удачи, которое испытывал лишь в те давно прошедшие дни, когда прогуливал школу с поддельной справкой о болезни в кармане, он спокойно и весело спускался по лестнице в уверенности, что внизу в толпе непременно найдет Корнелию, так что ему останется лишь сделать одно-единственное легкое движение рукой — так срывают особенно красивый цветок на пестрой лужайке. Ласковое летнее солнце пробивалось даже сквозь окутанную дымом и чадом толпу. Зал ожидания был забит до отказа; между столиками и стульями на чемоданах, тюках и коробках сидели люди — усталые девушки и плачущие дети с распухшими глазами, мужчины и женщины, все какие-то замызганные, помятые и несчастные; Кристоф осторожно пробирался между ними, стараясь не разбудить кого-нибудь, а сам все улыбался и улыбался, как молодой охотник в предвкушении будущих трофеев… И вдруг увидел ее! Повесив светлый плащ на спинку стула, Корнелия читала, наклонив голову; волосы она забрала в узел на затылке, поэтому был виден ее прекрасный, четкий профиль; она спокойно сидела в углу, среди людей, которые спали, уронив голову на столешницу. Он медленно подошел к ней, с замирающим сердцем постоял с полминуты за ее спиной и тихо сказал: «Разрешите поцеловать вас, сударыня». Она, зардевшись и растерявшись, тихонько вскрикнула и вскочила, чтобы обнять его… Но люди вокруг были слишком измотаны, чтобы засмеяться; они только едва приподняли головы…
День 1 сентября беззаботно занялся над горизонтом, теплом и золотом, без борьбы, почти любовно прогнав ночь… Сначала он выслал вперед лишь маленькие искорки света, но потом разбросал вокруг пышные снопы лучей и, наконец, ворвался бурным розовым потоком в последние остатки ночи, разметав их…
Никто в доме не спал по-настоящему, и, хотя около семи часов утра еще стояла тишина, все же чувствовалось какое-то нервное напряжение. Фрау Бахем тихонько вышла в прихожую и с минуту постояла, прислушиваясь; из первой комнаты, где спал Ганс, не доносилось ни звука, но она знала, что Ганс не спит и, вероятно, курит, лежа в постели; в комнате дочери, где ночевали Грета и фрау Глук, она услышала слабый шепот, о чем-то спросивший, но потом и там вновь все умолкло. Она тихо проскользнула в гостиную, уставленную роскошными букетами цветов, и подошла к окну. Уличное движение начиналось как всегда, спокойно и равномерно нараставшим гулом, словно ничего не произошло. Ничего особенного в облике города она не заметила. Вздрогнув, она отвернулась от окна, направилась в ванную комнату, скинула с плеч легкий халатик и вымылась холодной, приятно освежающей водой. Потом вернулась в спальню и еще раз испытующе взглянула на мужа, спавшего тихо, спокойно и сладко, как младенец. Она быстро оделась.
Затопив в кухне плиту и поставив на огонь воду, фрау Бахем, полузакрыв глаза, прислонилась спиной к шкафу и сложила перед грудью ладони для молитвы…
Во дворе было еще совсем тихо, но в задней части дома уже жужжала повседневная жизнь, как всегда спокойно и постепенно набирая обороты по мере наступления дня. И все же она чувствовала: что-то изменилось, более того, она могла бы в этом поклясться — монотонная, ужасная музыка из многочисленных радиоприемников, каждое утро и весь день лившаяся на задний двор изо всех окон, сегодня звучала непривычно прекрасно и торжественно; это музыкальное сопровождение ее длинной молитвы было ей приятно и воспринималось как само собой разумеющееся. Сегодняшняя музыка не была такой приторной и бодрой, она звучала серьезно и торжественно. Фрау Бахем удивилась бы — как могут соседи так долго выдерживать эту музыку? — если б не была поглощена молитвой, посторонние звуки почти не доносились до нее. Казалось, сегодня она никак не могла закончить молиться: только собиралась перекреститься, чтобы взяться за работу, как ей приходило на память еще что-то, что необходимо сказать Богу; словно по ее рукам скользила цепь, временами эта цепь становилась легче, вроде шла к концу, а потом вдруг опять тяжко ложилась на руки, точно конца ей не было. Она с удовольствием ощущала эту чудесную, волшебную тяжесть, и мысли ее были отчетливы и чисты, в то время как все телесное и чувственное проваливалось в какую-то пустоту. В этой мистической отрешенности, когда духовное и душевное чудесно объединялись, все эмоции лишь реяли вокруг нее, как во сне.
Страдание, которое всегда жило в ней, эта непонятная печаль порождали в ее душе такие чуть ли не пророческие прозрения, которых у нее при ее вполне здоровой психике вообще-то не могло быть. Страдание и сознание волшебной защищенности, появлявшиеся из-за постоянной душевной боли, сливались воедино и превращались в молитвы и беседы с Всевышним, в которых она не забывала и о земных заботах и, признавая свою собственную беспомощность, сообщала их Богу… Вдруг она вздрогнула и побледнела, словно испугавшись привидения, — это Ганс неожиданно вошел в кухню; лицо у него было заспанное, волосы спутанные. Смутившись, он остановился на пороге и тихо сказал: «Ох, извини…» Она быстро пришла в себя и вдруг почувствовала запахи расставленных кругом пирогов и разных вкусных блюд, услышала кусок из бетховенской симфонии, гремевшей на весь двор из открытого окна чьей-то кухни, и радостно поздоровалась с сыном. Ганс посмотрел на нее с необычной для него робостью и тихонько спросил: «Нет ли у тебя немного теплой воды — мне надо побриться». Она улыбнулась, налила ему полную миску и мягко выставила из кухни: пора было приниматься за работу.
Но дел оставалось совсем немного; фрау Бахем еще раз проверила пирожки, бутерброды и прочие вкусные вещи для праздничного завтрака; бутылки, бокалы и посуда стояли повсюду; были там и такие лакомые кусочки, которые она бы охотно попробовала; она поворошила дрова в плите и послушала, не начала ли клокотать вода. Потом опять пошла в гостиную и выглянула на улицу, услышала, что кто-то прошлепал в ванную, и попыталась понять по звуку шагов, кто это был — Грета, муж или фрау Глук, но из-за мягких шлепанцев ей было не различить…
Улица уже совсем проснулась, ничего необычного заметно не было, и она подумала, не обманули ли ее так называемые предчувствия, которые предсказывали начало войны как свершившийся факт; но ведь так все и было! Разве вчерашние события на вокзале не подтвердили ее правоту и разве ее младший сын, который знает все политические тайны, не был так мрачен? Как только она проснулась и увидела за окном этот ясный и ласковый день, она уверилась в мысли, что злая судьба начала сбываться. Пока гроза громыхала где-то вдали, но ей казалось, что она слышит эти звуки совсем рядом. Уже брезжили крошечные отсветы молний, предвещавшие мрачное зрелище заката; да, безумие, которое теперь начнется, принесет и облегчение, потому что приведет к концу: безумная спесь неудержимо и безжалостно уничтожит сама себя… Трамвай, как всегда, позванивал, велосипедисты протискивались мимо машин; она вернулась на кухню, чтобы успеть накрыть стол для тех, кто захочет позавтракать до начала мессы. И опять ее оглушили звуки музыки из репродукторов, выплескивавших одни и те же мелодии в узкую шахту двора; только теперь она отметила красоту классической музыки. Бог ты мой, с каких это пор стали запускать музыкальные сокровища вместо ежеутренних сентиментальных шлягеров? Хорошо поставленный, вкрадчивый, сочный и бесстрастный голос приятного и привычного тембра не меньше шести раз объявил точное время: семь часов тридцать минут…
Вдруг она схватилась за голову: через полтора часа должно начаться венчание, а ни жених, ни невеста все еще не приехали! Как это она могла об этом забыть! Бегом вернувшись в гостиную, она в полной растерянности открыла окно и выглянула из эркера на улицу, словно могла взглядом заставить обоих появиться, но толпа людей, выходивших из трамвая, спокойно рассеялась; она побежала назад и чуть не столкнулась с Гансом, одетым, как всегда, безупречно, он как раз собирался войти в комнату.
— Боже мой, — вырвалось у нее, — я думаю, нам придется отменить венчание, ведь их все еще нет!
— Прок… Ты права, я об этом как-то не подумал, — испуганно отозвался он. — Подтолкнув ее обратно в комнату, он сказал, кусая губы: — Надеюсь, Кристофа все же не задержали в последний момент. Мама, ведь сегодня в четыре утра началась война. — И вдруг засмеялся язвительным смехом и топнул ногой. Мать удивленно взглянула на него.
— А тебе разве не нравится война? — сдавленно крикнула она, словно забыв о венчании; вне себя от волнения, она ухватила его за плечи и заставила посмотреть ей в глаза. — Неужели ты против войны? — произнесла она, спотыкаясь на каждом слове. Казалось, Ганс буквально корчится от душевной муки; сердито отбиваясь, он попытался высвободиться из ее рук, взглянул на нее покрасневшими от бессонницы несчастными глазами и процедил:
— А ты действительно думаешь, что мне… что нам хочется, чтобы началась война?
Она отпустила его и спокойно произнесла:
— Ты, как и я, знаешь, что они с самого начала стремились начать войну. Почему же ты не хочешь признаться, что не согласен с этими преступниками?
Он отпрянул от нее, как ужаленный, и грозно уставился ей в лицо; она ужасно испугалась этого незнакомого, злобного взгляда прищуренных глаз, и ей показалось, будто она никогда не поймет, что же произошло с ее мальчиком за эти годы, сколько грязи свалилось на его голову. А он словно уже и не видел ее. Скорчившись, как от невыносимой боли в животе, он почти навис над столом и смотрел невидящими глазами мимо нее, в пустоту. Она холодно подумала: «Так выглядит человек, который уже не может ни молиться, ни плакать…» Потом ее пронзила мысль: ведь этот совершенно чужой ей человек — ее сын, родившийся из ее чрева, и она, не рассуждая, обвила руками его шею и облила слезами его мягкие темные волосы, чувствуя, как он извивается в ее руках, словно хочет вырваться из них. Но потом напряжение спало, и он приник к ее груди, вялый и сломленный.
— Не переживай так сильно, мой мальчик, — шепнула она плача. — Нет на свете абсолютно пропащих людей, слышишь, нет! — И почувствовала, что отдала бы десять лет жизни за то, чтобы он мог плакать, как она; он был совершенно растерян и беспомощен перед той застывшей громадой мыслей, которых не хотел высказать, хотя громада эта уже закачалась и угрожала рухнуть на него. Стыд и смятение приковали его к ее груди, она чувствовала это, а он не решался ни поднять взгляд, ни высвободиться из ее объятий, хотя ему, конечно, была мучительна эта поза. И все-таки она ощутила странную радость — от того, что он мог в ее присутствии закрыть глаза, измученные глаза, которые не могли не видеть и которым пришлось увидеть то, чего им, вероятно, вовсе не хотелось видеть…
Словно вспугнутая парочка они отскочили друг от друга, когда в коридоре послышались быстрые, приближавшиеся к двери шаги; Ганс подбежал к окну и выглянул наружу, а она спокойно вытерла слезы. Улыбаясь и снисходительно кивая головой, вошел муж и, обняв ее плечи, сказал, чтобы успокоить: «Еще целый час, дорогая, все в порядке». За ним в комнату вошли Грета с полным подносом и мать Корнелии с кофейником. По лицу дамы было видно, что она не знает — смеяться ей или тревожиться; она обвела испытующим взглядом поочередно всех присутствующих и, наконец, произнесла с ироничной усмешкой:
— Мне, конечно, уже доводилось слышать, что бывали случаи, когда жених или невеста не являлись на свадьбу, но чтобы отсутствовали оба, такого я еще не слышала; однако я давно предполагала, что со свадьбой моей дочери непременно случится что-нибудь невероятное.
Она засмеялась вместе со всеми и помогла накрыть на стол. Но тут Ганс медленно подошел к ним, встал рядом с матерью и ласково обнял ее за плечи; она радостно подняла на него глаза, а он спокойно сказал, обращаясь к присутствующим:
— Может быть, вам будет интересно узнать, что сегодня в четыре утра началась война… Да, война, — повторил он, глядя им в глаза.
В этот момент дверной звонок резко звякнул три раза, а потом еще дважды. Ганс насторожился, прислушиваясь, потом мгновенно просиял, с улыбкой поцеловал мать в лоб и воскликнул громко и весело, как мальчик:
— Бог мой, это же старый условный знак Кристофа… — и бросился к входной двери.
Они поднимались по лестнице рука об руку, оба высокие, стройные, вид у них был слегка помятый, но веселый, и никаких следов усталости. Корнелия перекинула светлый плащ через плечо, а Кристоф нес ее чемоданчик; он поцеловал мать в губы, и его познакомили с фрау Глук. Корнелия обняла мать молча, с некоторой робостью, словно искала материнской защиты от этой семейки, взявшей ее в кольцо. Потом произнесла со смущенным смехом:
— Можешь говорить о нем, что хочешь, мама, только не говори, что он тебе не нравится.
Вопреки своей обычной сдержанности, фрау Глук залилась на редкость густым румянцем, потянулась к новому сыну и застенчиво поцеловала его…
В огромной, высокой старой церкви, в этот час почти безлюдной, они как-то растерялись. Над ними высились своды, похожие на облака, лишь слегка поддерживаемые тонкими колоннами; боковые приделы казались просто стенами света, окружающими огромный балдахин; яркие золотые лучи солнца пробивались повсюду; вообще, все это громадное и солидное здание выглядело легким и кружевным, лишь крыша была внушительной… И тишина в нем сливалась воедино с морем огней, которые колебались и мигали, излучая спокойствие и в то же время постоянно меняясь, такие нежные и все же весомые…
И тихое бормотание органа, которое постепенно раскрывало мелодию и вздымало ее в поднебесье, словно посылая в бесконечность, а потом играючи дробило на отдельные звуки, скатывающиеся вниз как по высокой лестнице, чтобы внизу вновь слиться в единый, все возрастающий аккорд, постепенно принимающий законченную форму, а потом вновь взмывающий, как птица, которая еще не знает, что ей никогда не достичь бесконечности…
В огромном нефе было тихо, и эту глубокую торжественную тишину лишь иногда нарушал слабый голос бледного молодого священника, похожий на звучание сфер, да робкие и едва слышные ответы молодой пары. Казалось, что только эти ласковые голоса и должны время от времени раздаваться по ходу службы, чтобы нарушать тишину храма, в то время как мирской шум пролетает мимо за его стенами — бессловесный, беспомощный шум мира людей, которые ничего не могут понять.
Месса слагалась из отдельных частей, словно цветок, молчаливо соединяющий свои лепестки. Теперь Кристоф и Корнелия, преклонив колена, стояли на низенькой скамеечке, склонив головы и спрятав лица в ладонях. Они были подавлены сознанием своей недостойности и одновременно возвышены блаженной уверенностью, что нет ничего такого, что было бы невозможно простить, и им обоим впервые открылся простой и непостижимый смысл жертвы, принесенной Христом в дар нам всем; ведь он был и человеком, нашим братом, но и Богом тоже и подарил нам то, что, будучи человеком, почел для нас необходимым… И им обоим чудилось, будто они и вправду с легкостью идут по воде…
Без всяких выспренних слов священник произнес формулу венчания — краткое и исчерпывающее объяснение церковью таинства брака. А потом, видимо радуясь возможности наконец-то нарушить строгость церковного обряда, сердечно улыбнулся и крепко пожал молодым руки.
— Оставайтесь такими же счастливыми, как сейчас, и да откроется вам истина: каждое таинство таит в себе тайну — как стать счастливыми… и даже счастливее, — добавил он тихо.
Лето, казалось, купалось в собственном великолепии, хотело и нежиться, и потягиваться, и мечтать, и улыбаться в собственном восхитительном саду. Когда они вышли из церкви, чудесный день приближался к своей середине. Все плакали, кроме молодоженов и Ганса, который выглядел даже более счастливым, чем они: их души сковывал переизбыток счастья…
Все медленно двинулись домой пешком сквозь потоки уличного транспорта. Ганс шагал слева от Корнелии, сжимая в руке шлейф ее белого подвенечного платья. Он улыбнулся молодой, красивой невестке, потом засмеялся вместе с братом и тут же отвернулся… Они выглядели так, словно были совсем еще мальчишками и только что совершили вместе какую-то веселую шалость… Однако между теми днями детства и нынешним днем было много-много всего, а этот день был таким светлым и в то же время таким мрачным и тяжким, как никакой другой… Гансу вдруг все вокруг показалось препятствием, сотканным из мрака, и он почувствовал, как в глазах его помутнело от резкой боли, но Кристоф по-прежнему весело глядел на него и, хотя тоже почувствовал внезапный страх, все же не дал улыбке погаснуть и продолжал улыбаться, пока проблеск счастливого настроения не появился на лице брата…
Когда улица наконец сузилась и им пришлось идти друг за другом, Ганс обрадовался, поскольку он мог отвернуться от Кристофа и вновь окунуться во мрак череды ужасных событий, начиная с прошлого года, когда он отдал Йозефа в руки палачей. Он испугался сам себя, когда та сцена вдруг ясно и четко всплыла у него перед глазами — ведь она была лишь началом приобщения его к зловещим деяниям власти, которая цепями и колючей проволокой теперь держит его в своих руках. Ганс выпустил шлейф платья, пошатнулся, охваченный жутким страхом, и что-то невыносимо горькое наполнило его рот, а потом с кровью быстро растеклось по всему телу и проникло в мозг; он с трудом оперся о какую-то стену, смутно ощущая, что ему надо куда-то убежать, все равно куда; ничего не видя перед собой, он сделал шаг вперед и погрузился в круговерть красных туманов, пляшущих огоньков и мрачных каменных стен; все это вертелось вокруг него все быстрее и быстрее, круг бешеного вращения все сужался и сужался, и вдруг ничего… совсем ничего…
Ганс смутно ощутил, будто перед ним выросла неподвижная и прочная стена, не дававшая ему ни вытошниться, ни дышать и заталкивавшая в его рот горькую жижу, оттуда распространявшуюся по всему телу… Иногда ему казалось, что она даже брызжет из глаз или еще откуда-то; ему было так плохо… так плохо… А потом он вдруг почувствовал острую боль, как от удара ножом, вскрикнул, и мерзкая стена исчезла, а вся гадость вытекла… Ганс открыл глаза.
Свадебная компания с испуганными лицами обступила его, останавливались и прохожие; и он увидел прямо перед собой, совсем близко, сдержанную светловолосую даму, мать Корнелии, машинально вытиравшую руки. «Тебе лучше?» — спросил ласковый голос матери, и он понял, что она сидит на скамье перед какой-то витриной и держит на коленях его голову. Ах, вот когда он мог бы выплакаться… Но, постепенно приходя в себя, он увидел плотную толпу, состоявшую из знакомых и незнакомых лиц, и с трудом удержал слезы; в отчаянии он повернул голову и растерянно взглянул в горестное лицо матери. Но тут Корнелия подошла к нему вплотную и едва заметным движением руки прикрыла шлейфом подвенечного платья его лицо; казалось, она хотела лишь вытереть с него грязь, но Ганс схватил мягкую белую ткань, закрыл ею лицо и дал волю слезам…
— Это все от вашей проклятой привычки курить натощак, — сказал отец как бы в шутку, но все же всерьез разозлившись. — Сколько штук ты сегодня утром выкурил?
Ганс с жадностью допил крепкий кофе, поставил чашку на стол и тихо ответил:
— Три сигареты до завтрака, не так уж и много.
Ганс был смущен, впервые в жизни по-настоящему смущен; не то чтобы он утратил привычное самообладание, но был действительно глубоко потрясен, очень бледен и разбит, хотя та мертвенная бледность вроде исчезла. Корнелия медленно повернулась к нему на вращающемся табурете и тихонько спросила:
— Тебе не помешает, если я немного поиграю на пианино, пока накроют на стол? Помогать мне не дают, и никто на меня внимания не обращает.
А Кристоф роется в своих книгах.
Ганс обрадованно откликнулся:
— Нет-нет, не помешает, голова уже совсем не болит. Пожалуйста, поиграй, это доставит мне радость.
Не обращая внимания на входящих и выходящих женщин, ставивших на стол аппетитные яства, Корнелия играла с той спокойной уверенностью, какая скрывает настоящую страсть, подобно тому, как бушующее пламя вырывается не вбок, а всегда торжествующе рвется вверх. Она играла небольшую вещицу Шопена, загадочно простую и в то же время загадочно глубокую; так каждый кусочек человеческой души, будучи вырван из нее, сам по себе являет целое.
Потом она начала импровизировать, склонив голову и низко нагнувшись над клавишами, словно роясь в ларце с драгоценностями, а Ганс, лежа на тахте, слушал, затаив дыхание, будто зачарованный. И даже не осмеливался взглянуть на молодую красивую женщину, потому что никак не мог поверить, что все это происходит в действительности. Эта торжествующая печаль, опьяненная собственным страданием, воплощенная в музыке бессмертной красоты… Все на свете куда-то исчезало перед этой тихой игрой, вмещавшей в себя вечность, — игрой молодой женщины в день ее свадьбы. Ганс боялся открыть глаза, чтобы и видеть, и слышать одновременно, боялся убедиться, что это реальность; он впервые что-то понял в райской красоте искусства и силе любви…