«ГАРРИ ПОТТЕР» В ЦЕРКВИ: МЕЖДУ АНАФЕМОЙ И УЛЫБКОЙ[73]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«ГАРРИ ПОТТЕР» В ЦЕРКВИ: МЕЖДУ АНАФЕМОЙ И УЛЫБКОЙ[73]

Цель сказочников заключается в том, чтобы какой угодно ценой воспитать в ребенке человечность — эту дивную способность человека волноваться чужими несчастьями, радоваться радостями другого, переживать чужую судьбу как свою.

Корней Чуковский[74].

То, что реакция на «Гарри Поттера» будет в церковной среде негативной, можно было предвидеть. К этому подталкивали и агрессивность рекламы, и двусмысленность сюжета. Но эмоции надо сдерживать, реакции надо проверять.

Далее речь пойдет о том, в какой сложной ситуации оказались церковные педагоги в связи с выходом новой сказки. Эта ситуация традиционно сложна. Ведь не первый раз за последние две тысячи лет людям нравится книга, которую трудно назвать «духовно полезной». А раз это не первый кризис, то должна же была Церковь выработать способ своей реакции на подобные ситуации!

Вот только не надо мне тут про инквизицию!

Если бы инквизиция сжигала всё, что не похоже на христианство, до нас не дошла бы языческая античная литература. Неспециалисту кажется, что где-то в глухом подвале хранились тома Платона и Еврипида, переписанные еще древними греками; христианские цензоры до этого подвала не добрались, и потому спустя столетия эти рукописи нашли археологи, опубликовали, и таким образом, минуя «темные века», античная мудрость дошла до нас… Но вот вопрос: а кем же и когда были написаны те древнейшие (из дошедших до нас) рукописи античных творений, что теперь так активно переводятся и публикуются? Оказывается, все рукописи античных авторов, с которыми работают современные исследователи, на самом деле написаны не ранее IX–XI веков по Рождестве Христовом. Самые древние списки произведений античной литературы отстоят по времени создания оригинала на многие столетия: списки Вергилия — на 400 лет, Горация — на 700 лет, Платона — на 1300 лет, Софокла — на 1400 лет, Эсхила — на 1500 лет. Творения Еврипида, жившего в V веке до Рождества Христова, известны нам благодаря четырем рукописям Xll-Xlll веков[75], и, значит, в этом случае дистанция превышает 1600 лет. «Анналы» Тацита сохранились в составе одной рукописи (ее называют Медицейская I), которая датируется IX веком и содержит лишь первые шесть книг, в то время как последующие десять известны лишь по еще более поздней рукописи (Медицейская II) Xl столетия4.

Вынимаю наугад из своей библиотеки несколько научных изданий античной классики — и оказывается, что многовековая пропасть, отделяющая время написания от времени создания доступных нам копий, весьма привычна для ученых: «Рукописи Аристофана, сохранившиеся до нас, — Равеннская (XI век) и Венецианская (XII век), к которым присоединяются еще три XIV века»[76]. «Текст "Истории" Фукидида дошел до нас в рукописях византийского времени (древнейшая флорентийская рукопись относится к X веку н. э., остальные — к Xl-Xll векам)»[77]. «Текст" Киропедии" сохранился в ряде средневековых рукописей», старейшей из которых оказывается Codex EscoriaIensisT III 14, датируемый Xll веком[78]. А ведь речь идет об авторах, которые жили в V веке до Рождества Христова.

Не по античным, а по средневековым рукописям приходится ученым выверять современные издания древних авторов. Это обстоятельство стоит вспомнить, прежде чем слепо повторять зады атеистическо-школьной пропаганды про «невежественное Средневековье», якобы уничтожившее светлое наследие античности. Если все рукописи античных авторов известны нам по их средневековым копиям — это значит, что именно средневековые монахи и переписывали античные книги, и только благодаря монашеским трудам античная литература дошла до нас.

Значит — граница между Церковью и нехристианской культурой не есть линия фронта. Не все рожденное вне Церкви надо от имени Церкви осуждать и разрушать.

Знакомство с церковной историей (или, шире — с историей христианских стран) оставляет впечатление, что Церковь на словах стремилась соотнести с Евангелием все стороны человеческой и общественной жизни, но на деле она как бы молчаливо и с некоторой реалистической горечью признала, что Царство Божие на земле в истории может быть лишь горушным зерном (см. Мф 13:31). Торговым людям разрешалось продавать с прибылью[79]; государевым людям — применять насилие, дипломатам — лукавство. Даже у палачей были духовные отцы (которые, очевидно, не ставили в вину то, что их духовные чада делали по «профессиональной необходимости»[80]).

И всем разрешалось веселиться. То есть, конечно, церковные проповедники обличали смех и смехотворство. Но ведь и начальник, который на собрании объявляет бой опозданиям, но при этом не заводит «книгу прибытий и отбытий» сотрудников и реально не наказывает их за опоздания, по сути — разрешает опаздывать.

Вот и на Руси удивительным образом сочетались церковные проповеди, осуждающие игру и смех, — и государственная (по крайней мере до XVI века[81]) поддержка скоморохов. Даже в начале XVII века ряженых принимали в архиерейских домах. И лишь «боголюбцы» середины XVII века принялись всерьез переиначивать народную и государственную жизнь на всецело церковных началах (так, на свадьбе царя Алексея Михайловича впервые не было скоморохов). Эта серьезность очень скоро кончилась срывом: «боголюбцы» стали лидерами раскола. Люди, которым запретили смеяться, вскоре начали себя сжигать[82].

Русские народные сказки (если знакомиться с ними не по авторским, литературноприглаженным переложениям) тоже полны волшебства. Но голос обычая — все же на стороне тех, кто сказку не подменяет приходской былью.

Критики «Гарри Поттера» любят противопоставлять это не-нашенское изделие русской народной сказке. Там, мол, очень четко обозначено, где добро и где зло.

В итоге они заставили меня обратиться к русским сказкам. Должен признать, что в жизни я не читал более безнравственной литературы, нежели русские народные сказки в их действительно народном варианте.

Вот, например, сказка про Иванушку-дурачка (номер 396 в афанасьевском собрании[83]):

«Жил-был старый бобыль со своею старухой; у него было три сына: двое умных, младший — Иван-дурак. Вот как-то посеяли умные братья горох в огороде, а Ивана-дурака от воров караулить поставили. Понадобилось старухе, их матери, в огород сходить; только влезла туда, Иван-дурак заприметил и говорит само с собой: "Погоди ж, изловлю я вора; будет меня помнить!". Подкрался потихоньку, поднял дубинку да как треснет старуху по голове — так она и не ворохнулась, навеки уснула! Отец и братья принялись ругать, корить, увещать дурака, а он сел на печи, перегребает сажу и говорит: "Черт ли ее на кражу нес! Ведь вы сами меня караулить поставили". "Ну, дурак, — говорят братья, — заварил кашу, сам и расхлебывай; слезай с печи-то, убирай мясо!". А дурак бормочет: "Небось не хуже другого слажу!" Взял старуху, срядил в празднишну одежу, посадил на повозку в самый задок, в руки дал /что дал?/ и поехал деревнею. Навстречу ему чиновник едет: "Свороти, мужик!". Дурак отвечает: "Свороти-ка сам, я везу царскую золотошвейку". "Мни его, мошенника!" — говорит барин кучеру, и как скоро поверстались ихние лошади — зацепились повозки колесами, и опрокинулся дурак со старухою: вылетели они далёко! "Государи бояре! — закричал дурак на весь народ. — Убили мою матушку, царскую золотошвейку!" Чиновник видит, что старуха совсем лежит мертвая, испугался и стал просить: "Возьми, мужичок, что тебе надобно, только не сзывай народу". Ну, дурак не захотел хлопотать много, говорит ему: "Давай триста рублей мне, да попа сладь, чтоб покойницу прибрал". Тем дело и кончилось; взял дурак деньги, поворотил оглобли домой, приехал к отцу, к братьям, и стали все вместе жить да быть».

Вариант этой сказки (395): «Дурак положил старуху на дровни и поехал в ближнее село; пробрался задами к попу на двор, залез в погреб, видит — стоят на льду кринки с молоком. Он сейчас поснимал с них крышки, приволок свою старуху и усадил возле на солому; в левую руку дал ей кувшин, в правую — ложку, а сам за кадку спрятался. Немного погодя пошла на погреб попадья; глядь — незнамо чья старуха сметану с кринок сымает да в кувшин собирает; попадья ухватила, палку, как треснет ее по голове — старуха свалилась, а дурак выскочил и давай кричать: "Батюшки-светы, караул! Попадья матушку убила!" Прибежал поп: "Молчи, — говорит, — я тебе сто Рублев заплачу и мать даром схороню". "Неси деньги!" Поп заплатил дураку сто рублев и похоронил старуху. Дурак воротился домой с деньгами; братья спрашивают: "Куда мать девал?" — "Продал, вот и денежки" Завидно стало братьям, стали сговариваться: "Давай-ка убьем своих жен да продадим. Коли за старуху столько дали, за молодых вдвое дадут". Ухлопали своих жен и повезли на базар; там их взяли, в кандалы заковали и сослали в Сибирь. А дурак остался хозяином и зажил себе припеваючи, мать поминаючи».

Торговать трупом («мясом») собственной матери — это в каких же еще сказках такое встретишь!

Обращает на себя внимание и та легкость, с которой персонажи сказок идут на убийство своих жен. Сие деяние не считается там чем-то «волнительным» (397–399). Бесчувствие к чужой боли просто поражает (см. массовое и немотивированное убийство в сказке 446).

Весьма многие русские сказки учат жульничеству и лукавству. Вспомним хотя бы солдатский цикл: как солдат считает за честь обмануть женщину, пустившую его на постой, и что-то у нее украсть (см. сказки 392–394 в афанасьевском собрании). В 452-й сказке безусловно положительный герой соучаствует в ограблении церкви. Лукавство и воровство воспеваются в «Шемякином суде» (319), «Воре» (383–390), «Слепцах» (382).

Добыча денег лукавым путем (в стиле Остапа Бендера) составляет сюжет неожиданно большого числа русских сказок. Чудес там явно меньше, нежели обманов.

В 402-й сказке Иванушка-дурак убивает церковнослужителя просто из-за денег. А в 400-й Иванушка-дурачок «принялся овец пасти: видит, что овцы разбрелись по полю, давай их ловить да глаза выдирать; всех переловил, всем глаза выдолбил, собрал стадо в одну кучу и сидит себе радехонек». Гарри Поттера невозможно себе представить за таким занятием, да еще с такой реакцией.

Критики «Гарри Поттера» возмущаются сценой, когда «кто-то из третьекурсников нечаянно забрызгал лягушачьими мозгами весь потолок в подземелье»: «Сколько ж лягушек нужно было извести, чтобы забрызгать весь потолок?!»[84]. И ставят диагноз: «садизм».

Но есть все же разница между лягушкой и овцой и между «нечаянно» и тем, что сделал любимейший герой русской сказки…

Гарри мучается, что не может защитить свое сознание от вторжения туда Волана-деМорта, а вот персонажи русских сказок сплошь и рядом по своей охоте прислушиваются к нечистой силе и используют ее во вполне корыстных целях.

Причем если в мире «Гарри Поттера» волшебство не считается злом, то в русских сказках и автор, и читатели, и сами персонажи прекрасно знают, что такое «нечистая сила», знают, что за связь с ней надо расплачиваться душой и вечной гибелью (см. сказку «Неумойка», № 278). И тем не менее играючи идут на «контакт» и договор.

Формула весьма многих русских сказок не «добро побеждает зло», а «хитрость побеждает зло». И эта «находчивость» может использовать и обман, и колдовство, и воровство.

А уж антиклерикализм русских сказок хорошо известен. Напомню, как в подлиннике звучала первая сказка, которую слышал русский малыш: сказку о Курочке-Рябе. «Жилбыл старик со старушкою, у них была курочка-татарушка, снесла яичко в куте под окошком: пестро, востро, костяно, мудрено! Положила на полочку; мышка шла, хвостиком тряхнула, полочка упала, яичко разбилось. Старик плачет, старуха возрыдает, в печи пылает, верх на избе шатается, девочка-внучка с горя удавилась. Идет просвирня, спрашивает: что они так плачут? Старики начали пересказывать. "Как нам не плакать? Есть у нас курочка-татарушка, снесла яичко в куте под окошком…". Просвирня как услыхала — все просвиры изломала и побросала. Подходит дьячок и спрашивает у просвирни: зачем она просвиры побросала? Она пересказала ему все горе; дьячок побежал на колокольню и перебил все колокола. Идет поп, спрашивает у дьячка: зачем колокола перебил? Дьячок пересказал все горе попу, а поп побежал, все книги изорвал»[85].

Так что различению добра и зла Гарри Поттер учит лучше: в том числе и по той простой причине, что он адресован детям того возраста, которые уже не читают народных сказок и потому не могут у них ничему научиться.

Народные сказки — они именно народные. Народ же — это «пестрое собрание глав». Одни головы одарены нравственным рассуждением, другие — не очень. Оттого и сказки такие пестрые: бывают дивные, христианские, нравственные, сердечные. А бывают

— «хоть святых выноси». Относиться к ним поэтому тоже надо по-разному. А вот чего нельзя делать — так это выдавать индульгенцию русским сказкам просто потому, что они русские. Противопоставление "Гарри Поттер" — плох, а вот русские сказки хороши выдает плохое знакомство с материалом русских сказок. Никакой общей этики, морали в русских сказках нет. Одни русские сказки восхищаются тем, что с точки зрения христианства является злом, другие — добром. Да, замечу еще, что я не приводил примеров из «заветных сказок» афанасьевского собрания — то есть брал далеко не самые бессовестные образцы фольклора.

Так что сказать, что русские народные сказки как таковые, в своей массе чем-то лучше «Гарри Поттера», никак нельзя. Но ведь — были же они. И как-то сосуществовали с церковностью того же русского народа. И раз деталью русской церковно-народнойтрадиции было терпимое отношение к сказкам, то я, как консерватор, не вижу оснований к тому, чтобы сегодня эту традицию ломать. Тем более, что традиция эта идет не только из глубин русской истории, но и из более давних веков — из православной Византии.

Византийские дети тоже читали волшебные сказки. Причем не только дома. Изучение языческих мифов пронизывало все школьное образование. «Император Феодосий, немилосердно преследующий повсюду язычество, не решается изгнать его из школы… Как только христианство проникло в зажиточные классы, оно столкнулось с системой воспитания, которая пользовалась всеобщим расположением. Оно не скрывало от себя, что это воспитание было ему враждебно, могло необыкновенно вредить его успехам и что даже в побежденных им душах оно поддерживало воспоминание и сожаление о старом культе. Христианство уверено, что воспитание продлило существование язычества и что в последних столкновениях грамматики и риторы были лучшими помощниками его врагу, чем жрецы. Церковь это знала, но ей было также известно, что у нее не хватит сил отдалить молодежь от школы, и она охотно перенесла зло, которому не могла помешать. Всего страннее, что после победы, сделавшись всесильной, она не искала возможности принять участие в воспитании, изменить его дух, ввести туда свои идеи и своих писателей и таким образом сделать его менее опасным для юношества. Она этого не сделала. Мы уже видели, что до последних дней язычество царило в школе, а Церкви, господствовавшей уже два века, не пришло на ум или у нее не было возможности создать христианское воспитание»[86].

Но был, был император, который предложил христианам начать решительную борьбу за освобождение христианского воспитания от языческого наследия. К этому аскетическому максимализму в свое время подталкивал христиан император Юлиан Отступник (правда, государственно-насильническими мерами, а не проповедью или примером).

Воспоминание об этом историческом деятеле четвертого столетия христианской эры вполне уместно: тогда, как и теперь в дискуссиях вокруг «Гарри Поттера», обсуждался вопрос о том, каково отношение Церкви к нецерковной культуре. Следует ли Церкви очертить вокруг себя огненный круг, через который ничто внешнее не должно проникать? Должно ли отношения между Церковью и миром нехристианской культуры мыслить в категориях войны: «удар», «защита», «блокада», «захват»?

Итак, в том самом IV веке старшие царственные родственники хотели отдалить юного Юлиана от престола. И ради этого готовили его к карьере епископа. Он получил неплохое представление о церковных правилах, но предпочел языческую философию (как ни странно, но исторический триумф христианства пришелся на пору высшего — со времен Платона и Аристотеля — взлета античной философии). Не прошло и полувека с той поры, как дядя Юлиана — император Константин Великий — обратился к христианству. Когда же Юлиан все же взошел на трон, он попробовал повернуть вспять колесо истории. И для этого он использовал не только свою власть, но и свое знание христианства.

Император, признававшийся: «Я хотел бы уничтожить полностью книги об учении нечестивых галилеян» (Письмо 8, Эвдикию, префекту Египта)[87], ссылался на те же ненавистные ему книги, чтобы притеснять и провоцировать христиан («галилеян», в его лексиконе). Так, ссылаясь на евангельские заповеди, осуждающие сутяжничество, Юлиан издал законы, запрещающие христианам обращаться в суды. Ссылаясь на евангельский призыв к нестяжанию, Юлиан конфисковывал имущество христиан, при этом ядовито замечая, что он «облегчает христианам путь к Небу»[88]. Ссылаясь на то, что «военное дело несовместимо с заветами Евангелия», он изгнал христиан из армии.

Но тогда святитель Григорий Богослов рассудительно возразил ему: «Ты, мудрейший и разумнейший из всех, ты, который принуждаешь христиан держаться на самой высотедобродетели, — как не рассудишь того, что в нашем законе иное предписывается как необходимое, так что не соблюдающие того подвергаются опасности, — другое же требуется не необходимо, а предоставлено свободному произволению, так что соблюдающие оное получают честь и награду, а не соблюдающие не навлекают на себя никакой опасности? Конечно, если бы все могли быть наилучшими людьми и достигнуть высочайшей степени добродетели, — это было бы всего превосходнее и совершеннее. Но поелику Божественное должно отличать от человеческого и для одного — нет добра, которого бы оно не было причастно, а для другого — велико и то, если оно достигает средних степеней, — то почему же ты хочешь предписывать законом то, что не всем свойственно, и считаешь достойными осуждения не соблюдающих сего? Как не всякий, не заслуживающий наказания, достоин уже и похвалы, так не всякий, не достойный похвалы, посему уже заслуживает и наказание» (Слово 4. Первое обличительное на царя Юлиана)[89].

Запомним эти слова. Оказывается, для христианина дозволительное может не совпадать с «духоподъемным». Святитель Василий Великий — друг святителя Григория Богослова — так говорил о поступках и жизненных ситуациях, которые в этике называются «адиафорными» (нравственно безразличными, то есть и не добрыми, и не греховными): «Есть как бы три состояния жизни, и равночисленны им действования ума нашего. Ибо или лукавы наши начинания, лукавы и движения ума нашего, каковы, например, прелюбодеяния, воровство, и дол осл ужения, клеветы, ссоры, гнев, происки, надмение и все то, что апостол Павел причислил к делам плотским (см. Гал 5:19–21); или действование души бывает чем-то средним, не имеет в себе ничего достойного ни осуждения, ни похвалы, каково, например, обучение искусствам ремесленным, которые называем средними, потому что они сами по себе не клонятся ни к добродетели, ни к пороку. Ибо что за порок в искусстве править кораблем или в искусстве врачебном? Впрочем, искусства сии сами по себе и не добродетели, но по произволению пользующихся ими склоняются на ту или другую из противоположных сторон»[90].

Вот продолжение этой мысли «о среднем и безразличном» в другом письме святителя Василия: «Здравие и болезнь, богатство и бедность, слава и бесчестие, поелику обладающих ими не делают добрыми, по природе своей не суть блага; поелику же доставляют жизни нашей некоторое удобство, то прежде поименованные из них предпочтительнее противоположных им, и им приписывается некоторое достоинство»[91].

Кроме того, аристотеле-стоическое учение об адиафорных поступках было воспринято блаженным Августином, Климентом Александрийским (Стром. IV 26), Оригеном (На Числа. 16, 7; На Иоанна. 20,55), Тертуллианом, Лактанцием, святителем Амвросием Медиоланским, блаженным Иеронимом, святителем Иоанном Златоустом[92], преподобным Иоанном Кассианом[93].

Предельно ясной иллюстрацией к тому, что считается в христианской этике «адиафорой», может послужить легенда про католического святого Людовика де Гонзаго. Однажды во время перемены во дворе семинарии Людовик играл в мяч. Ребята решили «подколоть» своего благочестивого однокашника: «Зачем ты тут играешь с нами? Ты же слышал, как преподаватель сказал, что жить надо так, как если бы завтра был конец света! Зачем же ты играешь, а не готовишься к кончине?». Будущий святой задумался и ответил: «Если игра в мяч — это грех, то этому занятию не надо предаваться и за сто лет до конца света. А если это не грех, то почему бы не делать это за день до кончины?». И продолжил играть в мяч.

Значит, и несовершенное может быть принято и разрешено. Значит — хотя бы «на полях» христианской культуры может быть и чисто риторическое (а не духовное) упражнение и улыбка. И сказка.

Однако император Юлиан Отступник предложил христианам быть предельно серьезными. Законом от 17 июня 362 года он предложил им не изучать классическую литературу (ибо она вся пропитана мифами), не беседовать об этих книгах с детьми, то есть — отказаться от преподавания в светских школах.

Даже среди языческих писателей эта мера вызвала возмущение: «Жестокой и достойной вечного забвения мерой было то, что он запретил учительскую деятельность риторам и грамматикам христианского вероисповедания», — писал языческий историк Аммиан Марцеллин (Римская история. 22:10).

Надежда Аммиана не сбылась. Спустя полстолетия Августин, прежде чем упомянуть

0 мучениках Юлиановой эпохи, как самый яркий пример страдания христиан при том царствовании вспоминает именно эту меру: «Разве он не гнал Церковь — он, запретивший христианам и учить, и учиться свободным наукам?» (О Граде Божием. 18,52).

Проживший юношеские годы в христианской среде, Юлиан знал болевые точки Церкви. И своим запретом ударил по одной из них. Мол, это ведь будет только честно: раз вы считаете, что эллинские мифы — выдумки и сказки, а школьная хрестоматия состоит из текстов, постоянно пересказывающих или упоминающих эти мифы, то зачем же вам, христианам, изучать эти наши, языческие книги? Юлиан говорил, что воспитание молодежи можно доверить только тем учителям, чья честность вне подозрений. А прикидываться, будто восхищаешься Гомером и Платоном, на деле видя в их сочинениях сплошную цепь заблуждений, означало, по его мнению, отступить от честного поведения и выказать тем самым неспособность учить других. «Всякий, кто думает одно, а учеников наставляет в другом, кажется мне, так же чужд обучению, как и понятию о честном человеке. Все, притязающие называться наставниками, должны не сообщать взглядов, неподобающих и противных народным верованиям; прежде всего они должны наставлять юношей в творениях древних… Гомер, Гесиод, Демосфен, Геродот, Фукидид, Исократ, Лисий признавали богов источником всякого знания. Разве не считали они себя посвященными — одни Гермесу, а другие музам? Поэтому мне кажется нелепым, что те, кто истолковывает их книги, бесчестят почитаемых ими богов. Но, считая это нелепым, я не приказываю, чтобы они ради своих учеников меняли убеждения; я лишь предлагаю им на выбор: либо не учить тому, что они считают недостойным уважения, либо, если они все-таки хотят заниматься обучением, пусть прежде всего убедят учеников в том, что ни Гомер, ни Гесиод и никто из тех, кого они, истолковывая, называют нечестивыми и безумными и кому они приписывают ошибки и суждения о богах, на самом деле вовсе в этом не повинны. А в противном случае, если они кормятся творениями древних и берут плату за их истолкование, они выказывают себя крайне алчными и нечистоплотными, готовыми ради нескольких драхм взяться за что угодно. Мне представляется нелепым, если люди обучают тому, что ими самими признается недостойным уважения. Ибо если они признают мудрыми тех, чьи творения они разъясняют и чьими признанными толкователями себя считают, пусть прежде всего научатся у них почтению к богам. Если же они полагают, будто древние мужи заблуждались, почитая богов, пусть идут в храмы галилеян и толкуют там Матфея и Луку, поверив которым, вы решаете воздерживаться от жертвоприношений»[94].

Император предложил оставить школьные и университетские кафедры тем, кто еще верен язычеству (парадоксальность сложившейся ситуации состояла в том, что жрецы традиционных языческих культов почему-то отказывались браться за перо и защищать свои веры[95], — так что насаждать язычество пером и мечом пришлось самому императору).

Юлиан знал, что в церковной традиции уже звучали голоса, изнутри Церкви призывающие разорвать связи Церкви и школы (церковная практика III века, как ни странно, строже практики предшествующего Il столетия христианской истории отделяет жизнь Церкви от языческой повседневности).

Таков был голос Тертуллиана: «Следует также задаться вопросом и о школьных учителях, а также об учителях прочих дисциплин. Нет никакого сомнения, что они также вомногом близки к идолопоклонству. Прежде всего потому, что им необходимо проповедовать языческих богов, возвещать их имена, происхождение, мифы, а также рассказывать

0 подобающих им украшениях. Также людям этих занятий необходимо соблюдать обряды и праздники этих богов, чтобы получать свое жалованье. Какой учитель отправится на Квинкватры без изображения семи идолов? Даже первый взнос нового ученика учитель посвящает чести и имени Минервы, так что, если он сам себя и не посвящает идолу, то по крайней мере на словах о нем можно сказать, что он ест от идоложертвенного и его следует избегать как идолопоклонника. Что, разве в этом случае осквернение не так значительно? Настолько ли предпочтительнее жалованье, посвящаемое чести и имени идола? Как Минерве принадлежит Минервино, так Сатурну — Сатурново, так как праздновать сатурналии необходимо даже мальчишкам-рабам. Также необходимо строго соблюдать и праздник Семихолмия, совершать все необходимое на праздник зимнего солнцестояния и на Каристии, а в честь Флоры украшать школьное здание венками; фламиники и эдилы священнодействуют, а школа в праздничном убранстве. То же самое совершается для идола рождения, когда при большом стечении народа справляется праздник диавола. Кто сочтет все это подобающим христианину, кроме разве того, кто согласится, что такое подобает делать всякому, а не только учителю?

Мы знаем, нам могут возразить, что если рабам Божиим не подобает учить, то не следует им и учиться. А как же тогда получать необходимые человеку познания в науках, да что там — как вообще воспитывать чувства и поведение, когда образованность является необходимым вспомогательным средством для всей жизни? Как нам отказаться от мирского образования, без которого невозможно и религиозное? Что ж, для нас тоже очевидна необходимость образованности, и мы полагаем, что отчасти его следует допускать, а отчасти — избегать. Христианину подобает скорее учиться, нежели учить, поскольку учиться — это одно, а учить — другое. Если христианин будет обучать других, то, обучая вкрапленным там и сям обращениям к идолам, он будет их поддерживать, передавая их, будет подтверждать, упоминая о них, — давать о них свидетельство. Он даже будет называть идолов богами, в то время как закон, мы об этом говорили, запрещает называть кого-либо Богом и вообще поминать это имя всуе[96]. Таким образом, с самого начала образования начинает возводиться здание почитания диавола.

Ясно, что виновен в идолопоклонстве тот, кто преподает науку об идолах. Когда это изучает христианин, то если он уже понимает, что такое идолопоклонство, он его не приемлет и до себя не допускает, тем более если он это понимает давно. Или когда он начнет разуметь, то сначала пусть он уразумеет то, что выучил раньше, — а именно о Боге и вере. После этого он сможет отвергнуть лжеучение и будет так же невредим, как человек, который сознательно принимает яд из рук невежды, но не выпивает. Ссылаются на то, что по-другому, мол, учиться невозможно. Но куда проще отказаться от преподавания, чем от учебы. И ученику-христианину проще, чем учителю, избежать участия в мерзких общественных и частных священнодействиях» (Об идолопоклонстве, 10).

Мягче была позиция святого Ипполита Римского: «Кто учит детей, то хорошо, если прекратит это, если же он не имеет ремесла, то пусть будет дозволено ему» (Апостольское предание, 16).

Юлиан рассчитывал, что среди христиан победят настроения тех ревнителей, которые боялись всего нецерковного. Такие люди в тогдашней Церкви были. Они всерьез были озабочены вопросами типа «можно ли христианам покупать и есть плоды из огородов, принадлежащих языческим храмам», — и Августину Блаженному приходилось их успокаивать (Августин. Послание 46)[97].

Африканский помещик Публикола смущался, что его арендаторы, нанимая язычников для охраны полей, брали с них клятвы. Публикола встревоженно вопрошает Августина: «Не оскверняется ли этим урожай, и не согрешит ли христианин, который будет есть хлеб с этого поля?». Другие его недоумения, которыми он осыпает Августина: «Еслисо склада, или с поля, или из рощи язычник возьмет пшеницу (масло, дрова…) для принесения своих жертв, то не согрешит ли христианин, пользуясь всем остальным?».

Августин отвечал, что тот, кто пользуется клятвой язычника не для зла, сам не грешит. А вот если христианин разрешит принести в жертву языческим богам нечто из своего урожая — то это грех. Если же христианин узнал о происшедшем после события, коему он не мог помешать, то он свободно может пользоваться всем своим добром. Ведь черпаем же мы воду из источников, в которых заведомо брали воду для жертв, и дышим мы тем же воздухом, в который поднимается дым с алтарей язычников. Августин замечает, что если бы кто-нибудь стал брезговать овощами, выросшими на огороде языческого храма, то осудил бы апостола, который принимал пищу в Афинах, хотя это был город, посвященный богине Афине (Минерве).

Люди типа Публиколы, конечно, охотно подчинились бы указу Юлиана. И тем самым стали бы жертвой провокации: «Другие меры, принятые против христиан, вредили им в настоящем, это же отнимало у них будущее. Их детям придется или продолжать заниматься в школах ораторов и философов, обратившихся совершенно в язычников, и тогда они не устоят против соблазна этого учения, которое возвратит их к прежней вере; или же они перестанут посещать школы и мало-помалу утратят прекрасные качества греческого ума и обратятся в варваров, и секта таким образом мало-помалу окончательно угаснет во мраке и невежестве»[98].

Но, к счастью для христиан, устами Церкви той поры были не пугливые суеверы, а святитель Григорий Богослов. Себя он называл филологом («любителем словесности») и об указе Юлиана он отозвался так:

«Тогда как дар слова есть общее достояние всех словесных тварей, Юлиан, присвояя его себе, ненавидел его в христианах, и о даре слова судил крайне неразумно. Во-первых, неразумно тем, что злонамеренно, по произволу толковал наименование, будто бы эллинская словесность принадлежит язычеству, а не языку. Почему и запрещал нам образоваться в слове, как будто такое наше образование было похищением чужого добра. Но сие значило то же, как если бы не дозволять нам и всех искусств, какие изобретены у греков, а присвоять их себе по тому же сходству наименования»[99]. «Но я должен опять обратить мое слово к словесным наукам; я не могу не возвращаться часто к ним: надобно постараться защитить их по возможности. Много сделал богоотступник тяжких несправедливостей, но особенно, кажется, в этом он нарушал законы. Да разделят со мною мое негодование все любители словесности, занимающиеся ею как своим делом, люди, к числу которых и я не откажусь принадлежать. Ибо все прочее оставил я другим, желающим того: оставил богатство, знатность породы, славу, власть. Одно только удерживаю за собою — искусство слова. Если же всякого гнетет своя ноша, как сказал Пиндар, то и я не могу не говорить о любимом предмете. Итак, скажи нам, легкомысленнейший из всех: откуда пришло тебе на мысль запретить христианам учиться словесности? Это была не простая угроза, но уже закон. Откуда же вышло сие и по какой причине? Какой красноречивый Гермес (как ты мог бы выразиться) вложил тебе сие в мысли? "Словесные науки и греческая образованность, — говорит он, — наши, так как нам же принадлежит и чествование богов; а ваш удел — необразованность и грубость, так как у вас вся мудрость состоит в одном: веруй"... Как же ты докажешь, что словесные науки тебе принадлежат? А если они и твои, то почему же мы не можем в них участвовать, как того требуют твои законы и твое бессмыслие? Какая это греческая образованность, к которой относятся словесные науки, и как можно употреблять и разуметь сие слово? Ты можешь сказать, что греческая образованность относится или к языческому верованию, или к народу и к первым изобретателям силы языка греческого. Если это относится к языческому верованию, то укажи, где и у каких жрецов предписана греческая образованность, подобно как предписано, что и каким демонам приносить в жертву? Кому же из богов или демонов посвящена образованность греческая? Да если бы это было и так: все же, однако, не видно из сего, что она должна принадлежать только язычникам или что общее достояние есть исключительная собственность какого-нибудь из ваших богов или демонов; подобно тому, как и другие многие вещи не перестают быть общими оттого, что у вас установлено приносить их в жертву богам»[100].

Почему те святые могли таким спокойным взором смотреть на языческую культуру? Да потому, что они верили в Христа. Христианам ли — бояться? Если Бог за нас, кто против нас? (Рим 8:31). Оттого и говорил в III веке Климент Александрийский: «Для нас вся жизнь есть праздник. Мы признаем Бога существующим повсюду… Радость составляет главную характеристическую черту Церкви» (Стром Vll 7 и 16). Так переживая Евангелие, Климент мог улыбнуться и по интересующему нас поводу: «Есть между нами немало людей, боящихся эллинской философии, подобно тому как дети боятся привидений» (CtpomVI 10).

Это было в III веке. Сейчас уже век двадцать первый. И дискуссии возобновились по тем же самым вопросам: можно ли христианскому ребенку читать не-христианские книги? Вспоминая реакцию святителя Григория Богослова на Юлианов указ, я и сегодня спрашиваю: зачем же христианам уходить из мира детской и школьной культуры? Зачем помогать Отступнику?

Чего мы испугались? Просто того, что где-то рядом с нами кто-то читает детские сказки, в которых действуют персонажи языческих мифов…

Так, может, не будем выставлять свое маловерие напоказ? Не будем позорить Православие? Ну почему мы считаем апостольскую веру столь слабой, что все время пробуем ее спрятать от дискуссионного сопоставления, защитить полицейскими и цензорскими ограждениями?

Катится какая-то цепная реакция: преизобилие наших страхов мешает понять суть нашей веры и надежды; плохое знание своей веры опять же порождает увлеченность новыми волнами паники…

Чтобы не сорваться в апокалиптической истерике, надо знать церковную традицию — во всей ее сложности и многообразии. Церковная история учит реализму: ну, не все святые и не всё свято. Не всегда жизнь идет по правилам[101]. Если эту пестроту (не в себе, не в своей душе, а в других) не терпеть, то легко стать инквизитором, сжигающим прежде всего свою душу (в постоянном раздражении и осуждении), а затем — тела и книги других людей.

Легко, очень легко разгромить «Гарри Поттера» с позиций православного «Закона Божия» (при том условии, что признаком опровержения и разгрома согласиться считать отклонение от церковного канона).

Разгромить легко. Достаточно любой детской книжке и игре задать вопрос: «А одобрил бы это преподобный Иосиф Волоцкий?». Ну, конечно, не одобрил бы.

Средневековые подвижники не одобрили бы ни этих, ни других сказок. Прежде всего потому, что церковная средневековая книжность была всецело моралистична, назидательна, она всегда проповедовала идеал и требовала ему соответствовать.

Отчего-то средневековая — господствующая — Церковь стала более опасливой, чем Церковь позднеантичная — гонимая. В средневековом мире, в котором язычников стало совсем мало, христиане стали отчего-то их бояться больше, чем в «золотой» (и пограничный) век Григория Богослова, Иеронима, Василия Великого…

Наши новые «опричники» боятся, что сказки про Гарри Поттера толкнут детей в объятия антихристианства. Им и в голову не приходит, что именно в случае осуществления их мечты о торжестве православных инквизиторов и палачей люди, увидев зло, творимое «православными», и кинутся к «добру», творимому гуманистом-антихристом. По замечательному слову иеромонаха Макария (М. Маркиша), «человек остается человеком: неприязнь к неправде в нем неискоренима. Когда нас уже будет тошнить от мелких скучных частых полуправд — в каждой конфессии, в каждой церкви своя, — тогда предложат нам взамен супернеправду, одну, глобальную, мощную, яркую — последнюю»[102]…

А раз уж оказались упомянуты опричники, то не стоит забывать о том, что отношение Грозного царя к «забаве» бывало трезвым, то есть — не-суровым, не-грозным. Полемизируя с показным благочестием Андрея Курбского, царь писал ему: «Что же до игр, то лишь снисходя к человеческим слабостям, ибо вы много народа увлекли своими коварными замыслами, устраивал я их для того, чтобы он нас, своих государей, признал, а не вас, изменников, — подобно тому, как мать разрешает детям забавы в младенческом возрасте, ибо когда они вырастут, то откажутся от них сами или, по советам родителей, к более достойному обратятся, или подобно тому, как Бог разрешил евреям приносить жертвы — лишь бы Богу приносили, а не бесам. А чем у вас привыкли забавляться?»[103].

В общем — пока сказка не подменяет собою веру, а «игра» — серьезность «общего служения», литургии, до той поры мир игры обычен (Средневековье хорошо умело различать и порою примирять то, что предписано церковным каноном, а что — народногосударственным «обычаем»). Волшебная сказка — это обычай. Наличие нечисти и волшебства в сказке — тоже обычай. Бунт же против обычая есть что? — Модернизм. Что бы ни думали о себе сами христиане, протестующие против сказки про Гарри Поттера (себе они кажутся традиционалистами), на деле их позиция — позиция модернизма.

Совсем недавно радикал-модернисты — большевики — пробовали запретить сказки (слишком много сверхъестественного и чудесного). Но вовремя одумались. Сегодня православные неофиты пробуют лишить своих малышей сказок («нечистая сила» и тому подобное). И это тоже модерново и тоже неумно.

Критики волшебных сказок исходят из формулы, уместной в богословии, но вряд ли применимой к литературоведению. Эта формула гласит, что существо, наделенное разумом, но при этом не являющееся ни человеком, ни Ангелом, несомненно является бесом. Третьего не дано. «Выдуманные персонажи не из ангельского мира, значит, по отношению к человеку они враждебные духи… Третьего здесь быть не может… С принятием Православия русский человек научился тому, что воистину добрыми по отношению к человеку могут быть только Бог и чины ангельские. Мир духовный разделен четкой гранью: есть добрые духи — Ангелы, и злые духи — служители сатаны… Христианство научило нас, что добро и зло не могут друг другу помогать»[104], — пишет православная публицистка о русских сказках, забыв, что в них и черти, и Баба Яга нередко помогают «добрым молодцам».

Вот, например, всем известная сказка «Морозко». Ее главный герой (как видно и из названия) — не бедная девочка, а именно Морозко. Кто он? Человек? — Нет. Ангел?

— Тоже не так. Сестер Марфутки он заморозил до смерти, а старик (отец Марфутки) потом «внучат Морозком стращал»[105]. Злой ли он бес? И это не так. Кто же? — Да просто Дед Мороз (в других вариантах этой сказки он так и именует себя). В иных мифах есть «бог солнца», а у нас был «дух мороза»[106].

И тем не менее сегодня патриарх Алексий так отвечает на вопрос:

— Ваше Святейшество, Как Вы относитесь к таким персонажам новогодних праздников, как Дед Мороз и Снегурочка?

— Относительно Деда Мороза и Снегурочки могу сказать, что это традиция. В Западном мире — Санта Клаус, у нас — Дед Мороз. Думаю, все, что несет в себе добро, нужно приветствовать. А Дед Мороз раздает подарки, утешает, ободряет, радует детей. И если что-то способно подарить радость нам и нашим детям, это надо приветствовать, поощрять и радоваться вместе с тем молодым поколением, которому Дед Мороз и Снегурочка дарят доброе, веселое настроение[107].

А что касается «третьего здесь быть не может» — то это верно применительно к богословскому трактату. А в сказке могут быть свои системы координат и измерений. Ну, кто такой Чебурашка? Даже страшно представить, что напишут о нем двуцветные богословицы, попади он к ним на зубок. С хоббитами они разделались мгновенно — на зависть оркам-урукхаям: «Герои Толкиена — очередная нелюдь, гномы, хоббиты. Как будто бы гномы — добрые и светлые существа. Как будто бы им присуще стремление к добру, как будто бы они могут ненавидеть то, что их породило»[108]. Толкиенисты отдыхают. Такой ярой веры в реальное существование хоббитов нет даже в их среде. А тут так прямо сказано: хоббиты существуют, и порождены они сатаной. А не писателем по имени Толкиен.

С помощью формулы «третьего не дано» легко разгромить хоть «Властелина колец», хоть «Гарри Поттера». Но эта формула камня на камне не оставит и от поэзии, и от фольклора, и от всех вообще сказок… Она настолько узка, что в ней нет места для детства.

И тут уже именем Того, Кто сказал: если не будете как дети, не войдете в Царство Небесное[109], я заклинаю этих богословиц: уймитесь! Я верю, что вы уже не коммунистки, что вы уже усвоили азы богословия. На правах профессора богословия я ставлю вам «пятерку». Но помните: жизнь — это университет, а не только факультет богословия. Поэтому теперь, отдав катехизису — катехизисово, верните же детям — детство.

Впрочем, и на богословском факультете можно узнать кое-что интересное о «нелюди».

В «Жизни Павла Пустынника», написанной блаженным Иеронимом Стридонским в 374 году, есть удивительное место. Святой Антоний Фиваидский, по вдохновению свыше, идет отыскивать этого Павла, еще раньше Антония сделавшегося отшельником в той же пустыне и являвшегося, таким образом, в некотором роде старшим по длительности благочестивого подвига. «Как только занялась заря, почтенный старец, поддерживая посохом свои слабые члены, решает идти в неведомый путь. И уже пылал сожигающим солнцем полдень… вдруг увидел он полулошадь и получеловека, существо, у поэтов называемое гиппокентавром. Увидев его, он спасительным знаменем осенил чело свое. «Эй ты, — сказал он, — в какой стороне обитает раб Божий?". Тот бурчал что-то варварское, скорее выворачивая слова, чем произнося их, и старался выразить ласковый привет щетинистым ртом. Потом протянутой правой рукой указал путь и, проносясь окрыленным бегом в открытых равнинах, скрылся из глаз удивленного отшельника. Не знаем, было ли это наваждение диавола, чтобы устрашить его, или же пустыня, плодовитая на чудовищ, породила также и этого зверя. И так изумленный Антоний, рассуждая с собой о случившемся, шел дальше. Прошло немного времени, и вот он видит среди каменистого дола небольшого человека с крючковатым носом, с рогами на лбу, с парою козлиных ног. Антоний при этом зрелище, как добрый воин, взял щит веры и броню надежды. Тем не менее упомянутое животное протягивало ему пальмовые плоды на дорогу, как бы в залог мира. Увидев это, Антоний задержал шаг и, спросив, кто он такой, получил ответ: «Я — смертный, один из обитателей пустыни, которых язычество, руководясь многообразным заблуждением, чтит под именем фавнов, сатиров и инкубов. Я исполняю поручение собратий моих. Мы просим тебя, чтобы ты помолился за нас нашему общему Господу, — Котором мы знаем, что Он некогда приходил для спасения мира. По всей вселенной прошел слух о Нем". Когда он сказал это, престарелый путник изобильно оросил лицо слезами, которые исторгала радость из его сердца. Он радовался славе Христа и гибели сатаны» (PL XXII, 22–23)[110].

Для меня это не свидетельство о реальном существовании кентавров и фавнов. Но это вполне аутентичное свидетельство о мировоззрении блаженного Иеронима и преподобного Симеона Метафраста[111]. Это свидетельство того, что святые мужи могли допустить существование (хотя бы на страницах христианской литературы) таких персонажей языческих мифов, которые тем не менее просят молиться о них Христу. Бес-то этого точно делать не стал бы…[112]

Впрочем, может, подобные повести Иероним не столько принимал сам, сколько проповедовал другим: «В этом сочинении (речь идет именно о Житии святого Павла Фивейского, — А К.) для пользы простейших мы много старались об уничтожении словесных украшений. Но не знаю, отчего сосуд, даже наполненный водой, издает все тот же запах, каким был пропитан, пока не был в употреблении»[113].

И все же эта его доверчивость или уступчивость оставила заметный — и интересующий нас — след в истории западной литературы, прописав в ней фавнов и кентавров по разряду «див», а не «бесов». Ведь слова блаженного Иеронима были произнесены в ту пору, когда каноны христианства только формировались, — и потому оказали серьезное влияние на мир европейской культуры.