б. ПРОЩАНИЕ С МИФОМ О ПРОГРЕССЕ
б. ПРОЩАНИЕ С МИФОМ О ПРОГРЕССЕ
Вторая черта, присущая современному массовому сознанию, и делающая его более открытым для диалога с православием, состоит в существенных изменениях в восприятии времени.
В разные эпохи человек по-разному ориентируется во временном пространстве. Он по-разному ощущает свое место в потоке времен. Например, в Древнем Междуречьи «прошлое по-аккадски — ум пани, дословно дни лица/переда. Будущее — ахрату, образовано от корня со значением быть позади. Обращенность к прошлому свойственна культурам древности и средневековья»[219]. Это означало, что человек архаического образа мыслей жил, будучи обращенным в прошлое. Для человека архаичного, традиционного склада, допустимо только такое действие в современности, которое имеет свой архетип в прошлом. И поэтому он воспроизводит его сегодня.
И должна была появиться религия древнего Израиля для того, чтобы изменить такое переживание истории. У евреев эпохи Исхода не было такого прошлого, которым можно было гордиться и которому можно было подражать. Не было своей земли, а был Бог и была надежда на будущее. И в результате складывается мессианская картина истории, в которой в будущем нас ожидает гораздо более важное событие, чем всё, что могло быть в прошлом. Так в середине I тысячелетия до н. э. под влиянием мессианских учений и эсхатологических ожиданий и высшая значимость, и главное внимание людей были перенесены с прошлого на будущее.
Христианство усложнило такую линейную картину мира, потому что христианин ощущает себя находящимся в отрезке времени, для которого одинаково важны и протон и эсхатон. Под протоном в данном случае имеется в виду событие первого прихода Христа, а эсхатон — это последняя точка мировой истории, второе пришествие Христа. И христианин обращен в будущее. Когда христиане получили в дар от императора Константина публичные здания римской империи, то есть базилики, христиане внесли только одну новую деталь в архитектурное устроение этих зданий. Появилась алтарная апсида, полукружие в восточной части этих зданий, и связана эта деталь была с самой сутью христианской надежды. Христиане молятся на восток, потому что с Востока ожидают знамение пришествия Сына Человеческого, и эта жажда выйти за пределы истории, обращенность к последнему будущему смогла выгнуть даже каменную укладку храма.
Но затем, в своей секулярной форме это мессианское переживание линейной истории и породило миф о прогрессе. С точки зрения Маркса вся история до пролетарской революции это предистория, а настоящая история начнется в будущем, когда правильная партия правильного класса возьмет власть в свои руки. Религиозная жажда Грядущего Царства Божия сменилась верой в возможность самостоятельного удовлетворения человечеством своих сущностных потребностей (в том числе познавательных и экзистенциальных). В рамках истории, не выходя за ее пределы, не трансцендируя ее, «добьемся мы освобожденья своею собственной рукой». И каждый час, и каждое поколение приближают нас к этому конечному торжеству «идеалов демократии».
Миф о прогрессе предполагал, что каждое поколение обречено на то, что бы жить лучше своих отцов. Чем современнее — тем умнее. Чем умнее — тем совершеннее. Чем совершеннее — тем нравственнее. И поэтому вектор, прочерченный от прошлого к будущему, в общих чертах совпадает с движением от невежества ко знанию, от зла к добру («Из тени в свет перелетая»).
И вот этот фундаментальный миф о Прогрессе на наших глазах рушится. Опыт двадцатого века оказался слишком страшен, опыт гражданских и мировых войн, опыт Гулага и Холокоста оказался слишком трагичен, чтобы продолжать верить в некий автоматический оптимизм мировой истории.
Уже немыслимо ломоносовское ликование: «Блаженство Общества вседневно возрастает»[220]. Меняется ценностная окраска слов. Еще несколько лет назад такие слова, как «прогрессивный», «новый», «новейший», «модернистский», «авангардный», «современный» воспринимались как однозначно позитивные. Напротив, слова типа «консервативный», «традиционный», «архаичный», «древний», «старый» считались эпитетами, несущими в себе негативную характеристику. Сегодня же это уже явно не так.
Если бы лет двадцать назад, в пору горбачевской «модернизации социализма», я попробовал бы написать философскую книгу, которая стала бы рыночным бестселлером, и решил бы для этого приспособиться к господствующим общественным вкусам, я должен был для своей книги придумать название в стиле «Новейшие дискуссии в современной западной философии». Но если бы я пожелал написать столь же продаваемую книгу в последние годы XX века, то мне нужно было бы поискать иную тематику и иное название. Скажем — «О ритуалах и магии древнего Востока».
Изменение в восприятии времени видно даже из того, как люди критикуют православие. Еще в начале 90-х годов самый расхожий упрек в адрес православия, высказываемый нецерковными людьми, звучал так: «Ну, что вы ко мне пристали с этими вашими средневековыми догмами! Пора бы уже мыслить по-современному! Вот берите пример с протестантов — какие они современные, динамичные, не то что вы, православные, застывшие в своей средневековой неподвижности». Но уже в конце 90-х годов дежурное блюдо антицерковного меню переменилось. Теперь все чаще приходится слышать: «Да как вы, христиане, можете претендовать на знание подлинного Учения! Вы же ведь слишком молоды для того, чтобы быть истинной Традицией. Вам всего-то две тысячи лет. А вот то ли дело древний буддизм и вообще мудрость древней Индии!»
О том, как в наше (как всегда, переходное) время двоятся идеалы, можно судить по заверениям оккультных сект. Одни и те же издания, лекторы и кружки то рекомендуют себя в качестве «новейшего учения», гораздо более отвечающего современным запросам духа, нежели устаревшее христианство. А то говорят, что их оккультное учение является истинным именно потому, что оно является древнейшим, и потому лучше сохранившим изначальные Знания, нежели недавно возникшее и все по-модернистски исказившее христианство. То нас приглашают на сеансы «нетрадиционной медицины», а то (по тому же адресу) на курсы «традиционного целительства»… Сознательно, или подсознательно, но пропагандисты оккультизма учитывают меняющиеся общественные симпатии, и потому ради достижения пропагандистского эффекта не стесняются бросать взаимно противоречивые рекламные лозунги.
Впрочем, сам оккультный бум конца XX столетия внес существенный вклад в разрушение мифа о Прогрессе. Неоязыческая попытка возродить до-христианское мышление, до-ново-заветный уклад религиозной жизни требовала преодолеть однозначность уравнений: «новое = хорошее», «старое = плохое». Но, преследуя свои цели, неоязыческая пропаганда тем не менее поспособствовала созданию такого идеологического климата, в котором именно Православие чувствует себя более естественно, нежели в среде, верующей мифу о Прогрессе.
В 1996 г. в нескольких университетах Финляндии я встретил православных профессоров. Все они была этническими финнами, а значит, урожденными лютеранами (православные в Финляндии, в основном, карелы или русские). И все они при моих расспросах говорили, что в православие они пришли через… Блаватскую.
Поскольку моему изумлению не было предела, я настаивал на подробностях. Логика их поисков оказалась такой:
Выросшие в лютеранстве, они не видели в религии источника вдохновения. Mopaлизаторские проповеди, скудная литургика, отсутствие личного мистического опыта (и путей к нему) привели их к убеждению, что христианство — это лишь слова, слова, слова… Куда же было уйти финнам из мира лютеранской блеклости? По точной оценке немецкого теолога Гарнака, «мистика — это то, что снова и снова манит вернуться из протестантизма в католицизм, так как тот, кто является мистиком, но не стал католиком, остается дилетантом»[221].
Но этим финнам в руки попалась Блаватская (или иная оккультная литература). И оказалось, что религия может быть не скучной.
С ними произошло то, что еще прежде испытал Герман Гессе (он рано познакомился с религиозным миром Индии, поскольку вырос в семье христианских миссионеров, работавших в Индии). Гессе так поясняет причины своего «паломничества на Восток»: «Для моей жизни имело решающее значение, что христианство впервые предстало передо мной в своей особой, закоснелой, немощной и преходящей форме. Я имею в виду пиетистски окрашенный протестантизм… Но как бы ни судить о величии и благородстве христианства, которым жили мои родители, христианства, понятого как жертва и как служение, конфессиональные, отчасти сектантские формы, в которых оно предстало перед нами, детьми, очень рано стали казаться мне сомнительными и в сущности нестерпимыми. Многие изречения и стихи, которые произносились и распевались, уже тогда оскорбляли во мне поэта, и став чуть постарше, я не мог не заметить, как страдали люди, подобные моему отцу и деду, как их мучило то, что в отличие от католиков они не имели ни строгого вероучения, ни догмы, ни устоявшегося как следует ритуала, ни настоящей нормальной церкви. Что так называемой «протестантской» церкви, по сути, не существует, что она распадается на множество мелких местных церквей, что история этих церквей и их руководителей, протестантских князей, была ничуть не благороднее, чем история порицаемой папистской церкви, — все это с довольно ранней юности не составляло для меня секрета… Действительно, за все годы моей христианской юности у меня не было связано с церковью никаких религиозных переживаний. Домашние службы, уединенные молитвы, сам образ жизни моих родителей — все это находило пищу в Библии, но не в церкви, а воскресные богослужения, занятия для детей ничем меня не обогатили. Насколько привлекательней в сравнении с этими сладковатыми стихами, скучными пасторами и проповедями был мир индийской религии и поэзии. Здесь ничто меня не давило, здесь не было ни трезвых серых кафедр, ни пиетистских занятий Библией — здесь был простор для моей фантазии»[222].
Вот так и финские лютеране предпочли уйти из мира пиетистских слов и «символов» в мир оккультных реальностей. Но, оказавшись в «пещерах и дебрях Индостана», они потихоньку начали там озираться и заметили некую странность. Да, конечно, экзотики они повстречали очень много. Вот тут — чудеса, вон там леший бродит, а вот — русалка на ветвях сидит… Но одного там нет. Христа. А инерция протестантского христоцентричного воспитания все же была в них сильна. И со временем их начало беспокоить то, что вся эта красочная и чудообильная жизнь оккультистов проходит мимо евангельского Христа.
И тогда они снова начали искать христианство. Вернуться в прежнее лютеранство своего детства они уже не могли. Но и быть нехристианами не могли тоже. Они многому научились в своих восточных странствиях. Они поняли значение традиции. Они научились понимать язык жестов. Они оценили значение аскезы и монашества. Они убедились в реальной силе языческой магии и потому осознали, что и защищаться от нее тоже надо реальной силой Христовой благодати и церковных таинств, а не просто благочестивыми «воспоминаниями». В общем, им нужно было такое христианство, которое было бы «восточным». И именно его они и нашли в православии.
Они научились сидеть у ног гуру. А в православии встретили старцев. Они осознали значение непрерывной преемственности в передаче духовного опыта («парамптора»), и в православии встретили Священное Предание. Они осознали, что религиозный опыт глубок и своеобразен, что он не сводим к опыту благотворительности и что мир религии все же не сводится к миру морали. И перестали видеть «религиозных эгоистов» в монахах, которые уединенно молятся вместо того, чтобы заниматься «социальной диаконией». Они поняли, что даже поза и одежды влияют на внутренний мир йога. Что ж — о том же говорит и православие. Главное — они поняли, что европейскому потребителю и практическому атеисту конца XX века не стоит считать себя «общечеловеком». Мир людей разнообразнее и глубже. И потому строптивость православия, отказывающегося растворяться в «современности», заслуживает не осуждения, а как минимум понимания.
И в итоге они обрели «восточное христианство». Они поняли Православие и приняли его.
Так испарение мифа о Прогрессе делает современных людей более открытыми для православной проповеди. Истина не обязана быть нашей ровесницей. Более того, для своего вхождения в мир людей она может избрать не только мир «светлого будущего», но и мир прошлого… Современное общество, особенно в России, не считает истину производной, взятой от контекста современности.
Еще пример, подтверждающий серьезность историософских перемен. В корпусе гуманитарных факультетов МГУ весь первый этаж заставлен лотками с книгами. Преимущественно это научная литература по гуманитарным наукам. И вот однажды я спросил книготорговцев — какие книги по философии раскупают лучше всего. Ответ был неожиданным. Оказалось, очень хорошо разбирается современная западная философия (Лакан, Фуко, Деррида…). Довольно плохо идет русская религиозная философия «серебряного века». И быстро расходится литература по православной догматике, патристике, церковной истории и византинологии…
Это означает, что думающая часть студенчества довольно четко делится на две группы. Одна — это те, кто стремится «адаптироваться» к современности путем растворения в современном западном интеллектуальном мире. Это новое поколение «западников»[223]. Однако, немало и таких студентов, которых встреча с весьма агрессивной западной культурой, навязывающей свои стандарты во всех областях жизни, заставляет задуматься над тем, кто же мы такие, в чем наше своеобразие. В поисках ответа они, естественно, прежде всего обращаются к русской религиозной философии начала XX века. Но поработав некоторое время с этими текстами, они начинают понимать, что русская религиозная философия не есть нечто вполне самостоятельное. Это всего лишь необычный цветок на древе традиции. И сами труды русских философов насыщены ссылками на эту традицию. Становится очевидно, что без знания этой традиции, т. е. есть без знания православия и святоотеческой письменности, нельзя работать в теме «русского религиозного ренессанса». Кроме того, традиция эта, оказывается, не является чисто книжной, равно как и не является умершей. И если самые выдающиеся философские умы России XX века смогли найти свой путь к этой архаичной традиции, то почему бы не попробовать пойти тем же путем и нам…