ЯЗЫК МИССИОНЕРА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ЯЗЫК МИССИОНЕРА

Кто такой миссионер? Сегодня прежде всего — это коммуникатор-переводчик. Тот, кто пробует что-то церковное объяснить людям внецерковным и что-то из внецерковных реалий донести до церковных людей. И то и другое — чтобы мы не слишком боялись друг друга.

Я ощущаю себя переводчиком Есенина с русского на украинский. Кому-то это занятие может показаться совершенно ненужным. Но если посещать не только Донецк или Харьков, а глубинку, становится очевидным, что украинская молодёжь если и понимает русский, то лишь в объёме, необходимом для разумения гоблиновских переводов голливудских фильмов.

Понятно, что любой русский читатель изумленными глазами будет смотреть на обмов-ленного Есенина, и смех будет чередоваться с возмущением. Перевод Есенина на английский или финский не вызовет такой реакции: тут уж заранее понятно, что язык чужой и со своим грамматическим уставом лезть в него не след. А украинский — он же в общем тоже свой, родной, и вроде как понятный. И слова в нем такие похожие — вот только, кажется, малость приболевшие… Так и тянет их переправить на «правильный», москальский лад. Впрочем, и украинцу, редко говорящему по-русски, наша речь тоже порою кажется диковатой.

Неудобства, создаваемые родством языков, хорошо видны на сербском примере: в былые времена советских туристов, вырвавшихся в Югославию, немало радовали ненаглядно-агитационные лозунги, откровенно утверждавшие: «Маршал Тито — наш понос!». Переводчики поясняли, что знакомое русским слово на их языке означает «слава» (и доверительно сообщали, что то явление, что обозначается им в русской речи, по сербски именуется совсем иначе — «пролив»).

Так почему же сама идея перевода Есенина с русского на украинский язык вызывает смех, в России, по крайней мере? Дело в том, что когда две культуры действительно близки, то может возникнуть иллюзия их полного тождества. Для России очень болезненно осознавать некую инаковость Украины. А украинским славистам бывает болезненно замечать, что почему-то в России, царской, советской и нынешней, относятся к ним как к своим собственным гражданам, не желая замечать какого-то своеобразия. Точно так же бывает в отношениях нашей Православной церкви и нашего же народа. Народ-то совсем наш, русский, православный, славяне, поэтому кажется, что позиция церкви должна быть всем понятной, культура православия должна быть всем известной. Оказывается, это далеко не так. Недостаточно повторять даже самые известные формулы прошлых веков, а надо эти формулы перелагать на язык современной культуры.

Близость языков может породить иллюзию тождества. Вот и наши дети кажутся нам слишком нашими. А они — другие.

И, значит, нужно усилие для взаимного понимания. Нужен переводчик, задача которого в том, чтобы снизить уровень боязни людей друг пред другом. Нецерковным людям он поясняет, что не надо бояться православия, не стоит откладывать свое вхождение в этот мир до своего выхода на пенсию по интеллектуальной недееспособности. А людям церковным он поясняет, что не все рожденное вне Церкви несет в себе печать антихриста. А потому пусть старшие и церковные люди будут добрее к увлечениям своих детей, молодые же да попробуют понять, что вера их «стариков» не есть нагромождение глухих абсурдов.

Церковному человеку, слушающему переклад церковных верований на язык светской современной культуры (в том числе и студенческой) бывает не по себе. Аллергия понятна и предсказуема. Но у христиан столь же предсказуемой должна бы быть еще и понимающая терпимость. Хотя бы к своим единоверцам. Хотя бы к проповедникам своей веры.

В течение многих и многих столетий церковная жизнь равнялась жизни литургической, и отсюда у людей возникло совершенно понятное ощущение, что литургический язык Церкви — это единственный допустимый церковный язык. В течение нескольких столетий слово Церкви преподносилось как поучение и наставление, обращенное сверху — вниз. Люди привыкли к тому, что именно так и только так должна звучать проповедь. Проповедь была частью литургического искусства, частью богослужения. И она должна была быть позолочена, как и все в храме.

Но вне храма изобилие позолоты неуместно (сравним богослужебную фелонь священника и его домашний подрясник или уличную рясу).

Храмовая проповедь изначально предполагает вознесенность проповедника над паствой и согласие самой аудитории на такое положение. Светские же люди очень болезненно реагируют, если церковный проповедник начинает с ними говорить в этой столь привычной для него интонации и самим тоном своей речи «вещать» и «наставлять», говорить сверху — вниз… Мы для них не столько учителя, сколько обвиняемые (причем, нередко — за дело). И кстати, очень неправы священники, которые с самого начала знакомства обязывают всех целовать им руки, принимать благословения и обращаться «отец»…

Храмовый проповедник обращается к тем, кто уже сознательно пришел на богослужение. Миссионеру же нередко приходится говорить с теми, кто почти случайно оказался на встрече с ним. Если проповедь приходского священника окажется скучна, люди подремлют десять минут, но затем вернутся к молитве, то есть к главному в храмовой жизни. Если проповедь миссионера покажется его аудитории скучной — то они останутся не в храме, а в своем светском мирке и, отождествив скучность услышанной ими проповеди со всем «этим тоскливым Православием», проведут линию своей жизни мимо Церкви, мимо спасения.

В результате миссионер должен так вести себя, такие аргументы и уподобления находить, к таким светским авторитетам взывать, что его поведение весьма и весьма будет отличаться от поведения приходского или монастырского златоуста.

Отец Михаил Васильев рассказывал мне: «Я на собственном опыте понял, что, когда я говорю с солдатами (с офицерами — это одно, с женами офицеров — другое), я должен следовать железному правилу: если я вижу, что мои слушатели в течение десяти минут ни разу не рассмеялись, я понимаю, что я их потерял». Ведь у солдата один основной инстинкт: поспать. И тут его приводят в натопленное помещение, предлагают сесть, офицеры выходят, зачета по услышанному сдавать не надо… Как удержать солдат от сползания в сон? Воспроизведение семинарской лекции тут никак не поможет. А потому приходится шутить, приходится приближать монастырские случаи и советы к реалиям солдатской жизни…. Да, надо предупредить, что этот священник отнюдь не какой-нибудь легкомысленный жизнелюб. И в Косово, и в Чечню он ездил неоднократно с нашими десантниками и вместе с ними ходил и ходит по границе жизни и смерти. И Господь его сохранил, даже когда парашют у него не раскрылся… Это единственный священник, награжденный Орденом мужества.

Понятно, что шуткам и анекдотам не место в храме. Но не вся же жизнь христианина проходит в храме!

Да, в былые века канонические списки запрещали церковникам шутить даже между собою: в перечне грехов стояло — «аще кий причетник смешно речет да ся посмеют инии»[424]. А ведь, например, блаженный Августин «любил употреблять в своих проповедях анекдоты для забавы и увеселения своих слушателей»[425]. Рассказ о том, как преподобный Антоний Великий шутил со своими монахами известен всем: «Некто, ловя в пустыне диких зверей, увидел, что авва Антоний шутливо обращается с братиями, и соблазнился. Старец, желая уверить его, что иногда бывает нужно давать послабление братиям, говорит ему: "Положи стрелу на лук свой, и натяни его". Он сделал так. Старец опять говорит ему: "Еще натяни". Тот еще натянул. Старец опять говорит: "Еще тяни". Ловец отвечает ему: "Если я сверх меры буду натягивать, то переломится лук". Тогда авва Антоний говорит ему: "Так и в деле Божием, — если мы сверх меры будем налегать на братий, то от приражения они скоро сокрушаются. Посему необходимо иногда давать хотя некоторое послабление братии". Выслушав это, ловец был сильно тронут, и получив великую пользу, ушел от старца. И братия, утвердившись, возвратились в свое место» (Патерик, гл. 10.0 рассудительности)[426].

Люди разные. И проповедь должна быть разной — в том числе и совсем не похожей на проповедь (ибо есть люди, которые боятся всякой зазывательности и пропаганды). Есть священники, от елейности проповеди которых меня лично тошнит. Но я вижу, что есть сердца (в основном — девичьи), которые отзываются именно на эту умилительную елейность. И я готов целовать не только руки, но и ноги этих батюшек за их дивную проповедь, которая лично для меня ну совсем не съедобна.

Я обращаюсь к людям нецерковным. Миссионер, обращаясь к светским людям, людям внешним, нецерковным, должен говорить с ними на их языке. Их язык — это значит — не наш. Язык миссионера просто не может быть вполне церковным.

Если с классической амвонной проповедью сегодня войти в нецерковную аудиторию, твои семинарские опыты и вещания рискуют остаться при тебе. Вне храма можно говорить просто на языке людей — даже если этот язык коряв.

Скажем, в церковной среде легко назвать себя грешником. А ты себя подлецом назови! Засранцем. Морщитесь? Не нравится, как выражаюсь? Но слово грешник уже до того затерли, что от него ладаном воняет. Мы это слово сейчас на себя, как орден, цепляем. Послушайте, как звучит: «Батюшка, я — великий грешник!». Хорошо, да? Если действительно каешься, так и подбери настоящее себе определение. Найди незатертые, ранящие слова. «Я, пес и паразит…»[427].

Слова, неуместные в храме, могут быть во вне-храмовой речи миссионера.

Например, слова из университетско-студенческого лексикона. Для меня это даже не искусственно-миссионерский прием. Отчасти я сам такой. Ведь университет — моя естественная среда обитания. Я родился в студенческой семье в доме на Университетском проспекте напротив МГУ. И когда меня ставили на подоконник и спрашивали, где я буду учиться, когда вырасту, то я спокойно показывал на МГУ. Там и учился. Там уже 17 лет преподаю. Так что студенческий язык — просто один из языков, которыми я владею. Это не подлаживание под аудиторию, не «имидж», а, напротив, естественность.

Есть, например, сложнейшая проблема взаимоотношений «малых» и «больших» народов, в частности, проблема русско-еврейских отношений. И в попытке пояснить еврейским олигархам и журналистам, что безопасность еврейской диаспоры в России зависит от того, насколько тепло, неоскорбленно, неограбленно будут чувствовать себя русские люди в своей стране, я могу сказать так: «Когда Гулливера колбасило, лилипутов плющило».

Так что иногда это просто естественно — настолько естественно, что и аудитория не замечает, что прозвучало какое-то «не то» словечко.

Иногда это сознательное самоопускание. Просто я не играю роль «духовного наставника». Так что опять — это не создание имиджа, а его разрушение.

И еще это может быть цитата из персонажа, чью позицию я озвучиваю по ходу беседы. В этих случаях я всегда интонационно это подчеркиваю, что вот сейчас «играю», передаю ход мыслей и речь не свою, а некоего «персонажа из жизни».

Но при этом, если нужно, я предупреждаю слушателей: «У меня есть право говорить так. У вас — нет. Вы сначала овладейте литературным русским языком, классическими нормами речи, а потом уже можно будет себе позволить диалектизмы. Десятиклассник не имеет права на «авторскую пунктуацию». Солженицын — имеет такое право. Вот так и здесь. Я владею русским языком во всем разнообразии его стилей — от церковнославянского до студенческого. Поэтому и могу на минутку отступить в сторону от МХАТовского стандарта. Вот когда вы, дорогие мои студенты, будете в состоянии так же варьировать свои языковые средства, тогда при необходимости сможете идти моим путем. А пока — учите правила!».

Слэнг не запрещен образованному христианину, при условии, что он сознательно и с иронией (самоиронией) обращается к нему. Вот, скажите, может ли священнослужитель сказать «теперь кейфую»? К лицу ли это монаху? А епископу? А святому?

А между тем, сказал так святитель Феофан Затворник[428].

Конечно, это рождает у церковных людей некоторую аллергию. Очень часто я вижу, что в церковной среде, за спиной священника, который пробует идти миссионерским путем, возникают различные пересуды. «Как он посмел так сказать?!». Просто осуждающие забыли, что миссионер привел возмутившее их сравнение не в храме, а в школьном классе или в светском доме культуры.

Как-то выходя из одного дома культуры, где была моя лекция, две бабулечки-прихожаночки возмущались: «Ну как же можно так в храме говорить!». Они забыли, что они не в храме, что это была совсем не приходская проповедь, это не всенощное бдение. С другой стороны, я был этому очень рад. Это означает, что я говорил так и о том, что эта бабушка забыла, что она в театре, а не просто стоит у своего подсвечника в церкви. Значит, какая-то церковная атмосфера все же была создана. С другой стороны, поскольку были иные интонации, иные способы контакта с аудиторией, ей это все же резануло по сердцу, вошло в диссонанс с ее привычками.

Я понимаю ее раздражение. Беда в том, что очень многие не то, что бабулечки, но и священники, и монахи не помнят святоотеческое пояснение о необходимости проповеднику быть разно-языким: «Пока надлежало бороться с возникавшими по временам ересями, следуя предшественникам, почитал я приличным употреблять, как вынуждала к тому потребность недугующих, те и другие изречения, часто и такие, которых нет в Писании, но которые, впрочем, не чужды смыслу Писания; потому что и апостол не отказывался, для собственной своей цели употреблять нередко и языческие изречения… Тогда занимало меня обличение ереси; а теперь предполагается исповедание и простое изъяснение здравой веры. Поэтому не приличен мне теперь и прежний образ речи. Как человек не одни и те же снаряды взял бы в руки, идя воевать и возделывать землю; так не одно и то же могут говорить и тот, кто увещевает здравым учением, и тот, кто обличает противоречащих»[429]. «Нельзя со всеми подвластными обращаться одинаковым образом, так же как врачам нельзя лечить всех больных одним способом, а кормчему — знать одно лишь средство для борьбы с ветрами»[430].

Поэтому у нас сегодня церковная миссия неизбежно связана с элементами юродства. Если ты хочешь быть с «эллинами» как эллин, будь готов к тому, что «иудеи» отвесят тебе на полную катушку.

Самое болезненное, что есть в жизни миссионера, — это не нападки сектантов и не насмешки атеистов. Самое страшное — это ощущение пустоты за спиной (или, того хуже, — штыков).

Церковные люди должны научиться терпеть своих же миссионеров. Не будет этой терпимости, готовности разрешить другим проповедовать о Христе вне храма не так, как о Нем говорят в храме — не будет и миссионерства. Мне кажется, к этой ситуации очень приложимы слова старца Вонифатия. Его спросили: «Как поступать, когда я соблазняюсь, видя, что другие вольно выражают свои мысли, или оскорбляюсь, когда не вижу кротости в обращении с другими? — Уверь себя, что это тебе кажется от невнимательности и нерассуждения твоего. Не должно никого осуждать, ибо ты не знаешь, с какой целью они сие делают»[431].

Только апостол мог быть «всем для всех». Но у него был апостольский дар Пятидесятницы. Я же им не обладаю[432]. Оттого и приходится выбирать — для кого говорить и на каком языке. Заговоришь на благочестиво-обтекаемом церковном наречии — и, приобретя молитвы одних, потеряешь интерес со стороны других.

И тут возникает вопрос: чье благорасположение для тебя важнее сохранить или приобрести — людей воцерковленных или нецерковных? Для священника важнее первое, для миссионера — второе.

… В 97-м году в Архангельске проходили организованные епархией педагогические чтения, на которых впервые встретились учителя и священники. И первый доклад — об отце Иоанне Кронштадтском. Интереснейший историк, архивист из Москвы Александр Стрижёв рассказывает о подлинных дневниках отца Иоанна. Дело в том, что хотя «Моя жизнь во Христе» и называется дневником, на самом деле это именно литературное произведение, изначально предназначенное для публикации. А есть личный, интимный дневник отца Иоанна, и Стрижёв его нашел.

Это очень честный дневник. И вот зачитывается такое место из дневника святого Иоанна: «Господи, не допусти Льву Толстому достигнуть до праздника Рождества Божией Матери, Которую он хулит. Возьми его с земли — этот труп зловонный, гордостью своею посмердивший всю землю. Аминь»[433].

Ситуация: учителя впервые встретились с миром Церкви, пришли послушать «о духовности», и на тебе — такое услышать от святого Русской Церкви. Они были просто в шоке. Владыка Тихон Архангелогородский оборачивается ко мне и шепчет: «Отец Андрей, твой доклад следующий, спасай ситуацию». Что делать? Встаю, поворачиваюсь к иконе Иоанна Кронштадтского, крещусь, кланяюсь ему и говорю: «Святый праведный отче Иоанне, прости меня, но я с тобою не согласен». И потом объясняю, что в православной молитве нельзя желать зла другому человеку, привожу соответствующие цитаты из отцов. Поясняю, что в Православии святость и безгрешность — это не одно и то же, что в этой дневниковой записи сказалась наша ветхозаветная страстность, а не этическая максима православной веры.

Аудитория более-менее оттаяла. Но зато православные! Бородачи в сапогах, в черных рубашках встают и дружно уходят. В этой ситуации выбор был необходим. Пришлось пожертвовать своей репутацией в глазах некоторой части православных — ради того, чтобы не оттолкнуть от Церкви начинающих.

Труд миссионера — это, по большому счёту, труд разведчика. Он на чужой территории, где не могут действовать наши законы. Оттого в православии нет миссионерского канона. Миссионер — это тот, кто заведомо обращается к людям, с которыми его коллегам не удалось найти общего языка и потому они ещё не в церкви. Значит, опыт прошлых контактов именно с этим человеком, этой группой людей, этой субкультурой или народом был неудачен, а потому и непригоден для воспроизведения. И значит, надо искать новые слова и новый язык — язык непривычный для церковной аудитории. Понятно, почему язык миссионера может вызывать аллергию у церковных людей. Понятно, что эта аллергия сильно тормозит появление новых миссионеров. Но менее понятно, почему эта аллергия не глушится церковной иерархией, а иногда даже поддерживается…

Протестанты больше ориентированы не на верность своему прошлому, а на очевидный сиюминутный успех, и потому у них есть понятные критерии успеха работы. Если твоя община умножается, твой голос доходит до людей, неважно каким языком, какими средствами — значит, твоя миссия выполнена.

У нас же главный критерий в работе — пресловутая «духовность». А так как чётких критериев этой «духовности» нет, то и остается чистая и личностная вкусовщина… И осуждение всех непохожих.

На словах мы все говорим «надо избегать осуждения», но при этом в реальной церковной жизни мощнейший настрой именно на поиск поводов к придирке.

Именно лицемерие парализует миссионерское усилие в нашей церковной жизни. Расхождение слов и дел, этики и практики.

На словах православное учение призывает к максимальной терпимости по отношению к людям, совершившим, например, сомнительный поступок. Любое слово человека, его жест нужно истолковывать в лучшую сторону.

Вот пример (благодарю за его рассказ архимандрита Аввакума из Кременчуга):

Некая монахиня сошлась с молодым симпатичным военным, привозившим дрова и муку в обитель… Монахиня забеременела. Вскоре стал заметен живот. Сестры обители зачесали языками: нечестивая мол, не соблюла обетов. Игумения была в отчаянии, и, не зная как самой решить вопрос, вызвала архиерея. Владыка приехал, выслушал всех и увез согрешившую из обители. И причем увез на весьма длительный срок, аж до тех пор, пока та не родила. Ребенка отдал в детский приют в другой монастырь. А роженице повелел привязать к животу подушку, и в таком виде вновь явиться в монастырь. Представив ее перед строгими взглядами сестер, он заявил: «Вы много месяцев осуждали сию несчастную, а она несла подвиг бранного самоукорения, вот посмотрите», — и на сих словах откинул подушку от живота черницы. Монахини одна за другой начали плакать и просить прощения у своей осужденной сонасельницы…

Архиерей поступил мудро: скрыв истину, он сохранил жизнь ребенку, сохранил монахиню для дальнейшего монашеского пути и пресек соблазн у немыслящих подопечных…

Но мудрость и совестливость встречаются редко. И потому в реальности видим готовность истолковывать всё в заведомо худшую для человека сторону, осуждения и порицания.

Знакомы ли вам люди, которые при упоминании любого имени начинают восклицать: «Да этот однажды такое сказал, а другой такой-то грех совершил, а о третьем вообще говорить не надо, потому что он однажды такое вот сделал!..»? Не правда ли, такое поведение очень многое (и очень печальное) говорит о внутреннем мире самого восклицателя? Если мы видим человека, который во всех других усматривает прежде всего грехи и только об этих грехах других людей говорит, нам становится понятно, что с духовной точки зрения сам этот всех осуждающий человек серьезно болен.

Но, к сожалению, часто приходится видеть, что многие околоцерковные или даже церковные издания встают на этот путь. Если они о ком-то вспоминают, то сразу же в любом человеке, даже церковном, даже в церковном иерархе, они видят только негатив. Не видят того доброго, что этот человек сделал, а цепляются за одну фразу, один жест, один поступок, и к этой одной фразе, жесту, поступку (которые и в самом деле могли быть неверными) сводят всю жизнь этого человека, все его служение. И эта осуждающая однолинейность наших внутрицерковных пересудов, вообще говоря, тоже признак некоторого духовного нездоровья.

Здесь — главная причина того, почему с таким трудом идет у нас возрождение православной миссии.

Ведь стоит начинающему проповеднику раз-два получить по рукам от «некоторых из числа чрез меру у нас православных»[434] — и он может сломаться. Он может решить: «Буду как все, ограничусь зачитыванием проповедей из дореволюционных сборников».

Один очень важный для меня урок я получил на самом пороге семинарии. Первую неделю после поступления лучшие преподаватели читали нам вводные лекции (не задавая при этом домашних уроков). Была и экскурсия по Лавре и по академическому музею (Церковно-археологическому кабинету). Священник, который знакомил нас с миром икон, начал рассказ с цитаты из Шопенгауэра: «"Перед произведениями высокого искусства надо вести себя как в присутствии Высочайших Особ. В их присутствии нельзя заговаривать первым. Надо смиренно ждать — когда они удостоят нас своего слова". Так и с иконой. Нельзя торопиться и спешно выносить свои суждения о ней — суждения, порождаемые сиюминутной модой. Икона далека от современных стандартов красоты. Она кажется примитивной, неумелой. Но не торопитесь, вглядитесь в нее…» И тут рассказчик привел неожиданное уподобление: «Если вы впервые летите самолетом, вам же ведь и в голову не придет пойти в кабину пилотов и начать давать им указания: "Знаете, мне кажется, что вот этот рычажок у вас неправильно стоит. Лучше поверните его вот так! А еще, если у вас тут загорится вот эта лампочка — то будет гораздо красивее!". Странно, что современная интеллигенция забывает об этом элементарном правиле поведения (некомпетентен — не критикуй), когда речь заходит о Церкви. Человек не успел еще войти в церковную жизнь, не научился толком исповедоваться и молиться, не знает еще ни церковной истории, ни богословия — а уже дает советы: вот это в церковной жизни изменить, вот здесь пореформировать!».

На следующий день другой семинарский преподаватель спросил меня о первых впечатлениях. Я рассказал ему о том, что было сказано в музее. К моему удивлению, мой собеседник нахмурился. И затем бросил: «Да как он посмел Церковь с самолетом сравнить!».

Так я впервые увидел: миссионеру могут противостоять не только неверы. Миссионер должен быть готов к тому, что его усилия вызовут отчуждение и недоумение у людей, чья деятельность не выходит за пределы Церкви.

Так профессор может возмутиться, если подслушает, как азы его науки излагают школьникам: «Да разве так я ему излагал этот материал! Разве так я беседовал с семинаристами!». Конечно, не так. Но не все на свете — семинаристы…

Да, порой миссионер говорит примитивнее, чем внутрицерковный проповедник. А иногда, напротив, миссионеру надо говорить сложнее и аргументированнее, чем внутрицерковному проповеднику. Потому что он должен объяснить своим слушателям то, что для людей уже церковных давно перестало быть вопросом. То, что верующий человек принимает сердцем, надо разъяснить неверу так, чтобы он мог принять это же умом. Точнее, даже не принять, а просто перестать видеть в этом предмете православной веры повод для собственного неверия Православию.

Главное же, что миссионер должен говорить свободнее.

Вот пример такой миссионерской свободы: святитель Николай Японский восстал против одного антиправославного аргумента, весьма мешавшего проповеди Православия в Японии. Оппоненты Православия (протестанты, католики, язычники) заверяли японцев, что православные главой своей Церкви считают русского царя, а потому принятие Православия означает по сути переход в русское подданство и отречение от своего, японского императора и от японского гражданства. В силу напряженности в отношениях между Россией и Японией, этот аргумент очень сильно действовал на патриотические чувства японцев. И тогда святитель Николай окружным письмом от29 февраля 1904 года разъяснил: «Русский император отнюдь не есть глава Церкви. Единственный глава Церкви есть Иисус Христос (см. Еф 1:22; Кол 1:18), учение Которого тщательно хранит в целости Православная Церковь, — и русский император, в соблюдение сего учения, есть такой же почтительный сын Церкви, как и все другие православные христиане, нигде и никогда Церковь не усвояла ему никакой власти в учении и не считала и не называла его своей главой… Для вас он есть не более как брат по вере, так же, как и все русские, единоверные вам. Над вами русский император не имеет и тени какой-либо религиозной власти»[435].

В самой же России Православие слишком часто отождествлялось с Цареславием. Так, например, в январе 1837 года бывший Оренбургский епископ Августин подал императору Николаю Павловичу прошение, в котором были сравнения более чем дерзкие с точки зрения собственно религиозной: «Ангелы, узревши миллионы светил, мгновенно воссиявших по изволению Бога, торжественным гласом возгремели бесчисленные похвалы Творцу. Подобные похвалы Всеавгустейшему имени Вашего Императорского Величества торжественным гласом гремят и будут греметь во всех пределах России, преисполненной беспредельною благодарностью к Вашему Императорскому Величеству за составление полного собрания премудрых Ваших законов»[436]. Понятно, что вряд ли кто-либо из русских богословов посмел бы в те годы поместить в церковной печати суждение, подобное тому, что было высказано святителем Николаем Японским, — ибо оно содержало очевидное опровержение петровского «Духовного регламента», провозглашавшего императора «крайним судией» церковных дел[437].

Миссионер очень хорошо должен уметь различать, где суббота, а где человек. Для меня признаком культурного человека, в том числе церковного православного культурного человека, является владение двумя искусствами:

— уметь видеть главное и отделять его от второстепенного, — ценить второстепенное ради того главного, которое в нем проступает.

Первое без второго — это путь к безудержному протестантизму и реформированию, второе без первого — это путь к фарисейству и обрядоверию.

Миссионер и должен уметь говорить о главном. Не о постах и праздниках, не об обычаях и преданиях, а о Боге.

Представьте, что апостол Андрей приходит впервые к праславянам (или святитель Николай Японский — к японцам). И на границе его спрашивают: «Кто ты? — Христианский миссионер! — А что это значит? — Я несу истину Христову людям! — А в чем эта истина? — Я пришел сообщить вашему племени, что каждую весну за 49 дней до нашей Пасхи вам нельзя есть мяса и рыбы, пить молока. А еще помимо этих 49 дней за неделю до начала этого срока и плюс неделю после вы не должны знать своих жен!».

Откликнулись бы язычники на ТАКУЮ проповедь?

Но сколь глупо с этого начинать проповедь Христа язычникам, столь же неумно и к современным светским детям идти, нагрузясь запретами.

Так что сама ситуация миссионерства заставляет протирать запыленные очки и фокусировать зрение и свое и своих слушателей — на главном в нашей вере.

Миссия нужна самой Церкви для того, чтобы помнить о главном в своей вере и жизни. Миссионер должен говорить о Христе, тогда как профессиональные внутрицерковные богословы и писатели слишком часто погружаются в свои, частно-партийные споры и ссоры и вырабатывают свои критерии «православности» — такие, под которые заведомо не подойдут их оппоненты с соседней академической кафедры или с соседнего прихода[438].

Болезнь фарисейства никуда не ушла. «Заветное начало греков: частичку уступи, все поползет и расползется. Хоть оно и правда — отчасти, но нельзя же оставаться всему как есть неизменно. Подле неизменяемого есть и изменяемое. Вот эту сторонку кабы они угадали как следует»[439].

И ныне большинство церковных людей, особенно прошедших через гонения, дорожит каждой подробностью церковного уклада. Плохо не то, что они этим дорожат, а то, что принимают это как некий монолит, который нужно принять, понять и полюбить одномоментно и всецело. Но это невозможно. Каждый человек, вошедший в Церковь, был затронут какой-то одной гранью ее жизни и веры.

Соответственно, миссионер и должен понять, какая же из этих граней доходчивее всего для предстоящей ему аудитории. И являть именно ее. При этом честно понимая, что если некая частная деталь церковного быта мешает человеку принять главное в нашей вере (по крайней мере, в эту минуту жизни «оглашаемого»), то эту деталь хотя бы на время можно и нужно отложить в сторону.

В самом начале своего пути к Церкви я услышал слова, которые стали для меня определяющими. Архиепископ Александр (Тимофеев), ректор Московской Духовной Академии, в одной частной беседе сказал мне: «Мы должны почаще спрашивать себя, как бы в этой ситуации поступил апостол Павел».

Казалось бы, естественнее было сказать: «Как поступил бы Христос». Но ведь это невозможно — мы не можем ставить себя на место Христа, человек не в силах понять психологию Бога. Но почему ректор назвал именно апостола Павла? Апостол Павел — это апостол свободы. Удивительно: в мире не было человека, который был бы обращен в веру более насильственным путем. Воскресший Христос явился гонителю христиан Савлу, навязал ему очевидность Своего воскресения (трудно тебе идти против рожна[440]), но при этом никто более этого самого Савла (Павла) потом так не переживал жизнь во Христе как опыт свободы…

Эта обретенная им свобода дала ему умение различать, где главное, а где — второстепенное. Причем Павел умел ценить второстепенное ради того главного, которое через него проступает. Он четко понимал, «где суббота, а где человек», и ради человека хранил субботу и ради человека ее нарушал. Принцип его пастырства: Я с эллинами былкак эллин, с иудеями — как иудей[441]. Он знает о той свободе, с которой умный, верующий христианин может себя вести, но предлагает самим ограничивать себя в этой свободе — ради немощных братьев своих по вере[442].

Наша беда в том, что за две тысячи лет эти «немощные в вере» не исчезли; напротив, их голос стал решающим… Каждую новую уступку им они немедленно догматизируют и определяет нормой Православия. Например, в посланиях и речах наших высших иерархов неоднократно говорилось, что часть наших прихожан, причем именно «немощная в вере», подверженная суевериям часть прихожан, боится налоговой регистрации. Не желая создавать дополнительные трудности в жизни таких боязливых христиан, иерархи Церкви обращались к государственным властям с просьбой разрешить этим людям платить свои налоги по-старинке… «Синодальная комиссия в итоговом документе ясно сказала, что вопрос об ИНН — не вероучительный вопрос, как и все мероприятия, проводимые государством с целью упорядочивания сбора налогов или учета населения страны. Мы просили государство подумать о том, как не искушать людей, которые не могут вникнуть в суть этих процессов, соблазняются этим, но которые по совести своей протестуют. Еще апостол Павел писал о тех, кто имеет «немощную совесть»… Исходя из пастырской озабоченности, Патриарх и я обращались в соответствующие инстанции, чтобы государство учитывало духовное состояние определенной части нашей паствы. Но при всем этом мы твердо убеждены в том, что это не богословская проблема, она не имеет никакого отношения к тем местам из Священного Писания, где говорится о последних временах и пришествии антихриста»[443]. Но затем на такого рода обращения Патриарха и митрополита Филарета Минского начинают ссылаться ревнители борьбы против «номеров» и говорят: «Видите: даже Патриарх не благословляет брать эти номера! Не слушайте дьякона Kyраева, он еретик!».

Знаете, с этим когда-то надо кончать, нельзя всегда идти на поводу у бабушек и у их страхов. В конце концов, это и самих бабушек, и Церковь в целом сваливает в пропасть. Когда все сгрудились на одном конце лодки, кто-то обязан встать на другом борту, иначе она перевернется. Кстати, таким человеком, который стоит не на том борту церковного корабля, где сгрудились народные суеверия, является Патриарх Алексий. Найдите его книгу «Войдите в радость Господа своего» и почитайте размышления Патриарха о суевериях…

В старых книгах легко читать советы о том, что с эллинами надлежит быть похожим на эллинов, а с иудеями надо говорить на языке иудеев. Легко восхищаться мудростью древних миссионеров и благоговеть перед иконописными ликами древних юродивых. Ну, а с сегодняшними людьми можно ли быть сегодняшним, с русскими можно ли быть русским, а с молодыми — молодым?

Почему подстраиваться под вкусы и мнения стариков — не зазорно, а вот говорить на языке, интересном молодежи, предосудительно?

Я еще застал времена, когда церковные иерархи посещали заведомо нецерковные и даже антицерковные собрания и при этом свои речи там корежили так, чтобы услаждать собравшихся язычников-геронтократов. Я имею в виду кремлевские банкеты и приемы по поводу 7 ноября — дня антирусской и антицерковной революции. Я помню, как архиереи и священники кланялись «вечному огню» (уж более антихристианского символа трудно себе представить). Так чем же концерт рокера-христианина хуже?

Уже в 809 году Константинопольский собор пояснил, что церковные правила могут не соблюдаться в отношении к императору (по толкованию современного историка это означает, что «непреклонная императорская воля представляет собой форс-мажорное обстоятельство, которое дает право архиерею применить икономию, если речь не идет

0 покушении на устои веры»[444].

А вот миссионерское наставление Константинопольского патриарха Николая Мистика, датируемое 914–916 годами: «Если ты видишь, что они (варвары-язычники) на что-то негодуют, выноси это терпеливо, особенно если ослушники принадлежат к высшему слою народа — не к управляемым, а к тем, кому выпало управлять. В отношении же подвластных можно тебе, если придется, прибегать и к более суровым и насильственным мерам, несообразностей же не следует допускать никоим образом. Когда речь идет о тех, кто обладает большими возможностями чинить помехи в деле спасения всего народа, необходимо рассчитать, как бы мы, сурово обойдясь с ними, не утратили их, вконец разъярив и полностью восстановив [против себя] и верхи, и низы. У тебя перед глазами множество примеров человеческого поведения: ведь и врач частенько отступает перед тяжестью заболевания, и кормщик не пытается сверх возможного вести свой корабль против течения, и тот, кому вверено командование, зачастую даже против желания подчиняется напору войска. Знаешь ты и то, как обстоят дела у нас: как учитель, вынужденный снести непослушание учеников, чтобы не подвергаться их глупым и нелепым выходкам, пощадит бесстыдство непослушных учеников и поддастся им на время, только бы они все-таки слушали урок»[445].

Как видим, у нас готовы на весьма растяжимую «икономию», на многие и многие уступки и компромиссы, только когда речь идет о светской власти. А сколько уступок делалось и делается нашей Церковью бабкам и их суевериям! Но сделать шаг навстречу нашим же детям отчего-то считается недопустимым…

Критики молодежной рок-миссии боятся, что люди утратят ощущение неотмирности Церкви, побывав на «православных рок-концертах».

Но утратить можно только то, что уже есть. Неужели у современной молодежи есть ощущение «неотмирности Церкви», ощущение ее инакоприродности миру? Они видят в Церкви часть мира. Для них Церковь синоним не вечного, а прошлого. У большинства из них с церковным миром взаимная аллергия. На большинство из них вполне по-мирскому уже наорали в храме. Конечно, если у этого молодого человека со словом Церковь связывалось представление о монахе, который в своем уединении с умилением молится за весь мир, то в таком случае появление священника на рок-концерте будет заземлять его «трансцендентальное» представление о Церкви. Но боюсь, что у большинства современной молодежи со словом Церковь совсем иная ассоциативная связь. Для них это в лучшем случае музей или дом престарелых. В худшем — мир агрессивной скуки.

А эти стереотипы разбивать должно. Эти стереотипы разбивать можно — в том числе и с помощью «православного рока». «Месседж», который посылает сам факт соединенности рок-концерта с православным священником, вполне ясен: Православие — оно и для тебя, для твоего поколения.

Священник в любой среде, будь то в среде рокеров, футболистов или банкиров, должен ощущать себя немного инопланетянином, иностранцем. Но столь же верно и то, что свою «инопланетность» нельзя выпячивать. Поиск меры сближения — это всегда вызов священнику, который спустился с амвона и вышел за пределы храма. Своим появлением на рок-площадке священник объявляет прежде всего, что любовь рокера к его музыке не воспринимается нами как повод для объявления ему войны. Я обычно говорю, что мне дорога не рок-музыка, а люди, которые любят рок-музыку. Вот к людям я и иду.

И еще этот факт означает, что ты интересен Церкви. Заинтересованность судьбой другого человека есть первое проявление любящего отношения. Для молодого человека это один из главных вопросов: нужен ли он кому-то, любим ли он. Причем он ясноразличает любить и использовать. Если Церковь вышла за свои привычные границы, пришла в его мир не с тем, чтобы этот мир разрушить, а с тем, чтобы поговорить, подумать, — значит, в Церкви есть любовь не только к своим преданиям, но и к живым людям.

Именно обратное означало бы, что Церковь обмирщилась. Церковь, с миссионерским равнодушием и с презрением взирающая на мир детей и молодежи, была бы Церковью, забывшей о Боге, Который дал ей миссионерское поручение. Именно вертикаль, связь с над-временным Богом дает Церкви свободу от простого копирования прошлых решений. Если однажды Церковь потеряет эту свою свободу, именно это и будет признаком утраты «неотмирности». Такая Церковь стала бы институтом, всецело слившимся со своей историей.

Ведь миссия — это несение новизны другим. Возвещаемое им Евангелие будет новым для неофитов. Но и для самой Церкви опыт проповеди за ее пределами тоже есть нечто всегда новое. Миссия — это проповедь за пределами того языка, на котором церковные люди учат своих родных детей и на котором они, быть может, были научены сами. Быть в церковной традиции — значит понимать смысл ее форм. А понимать смысл — значит быть способным к переводу на другой язык. Отказ от перевода, осуждение самой его возможности есть тоже форма обмирщения Церкви, уравнивания ее с миром прошлого.

Но если Церковь, не меняя своей веры, своей молитвы, не утрачивая уже найденных и освященных ею языков благовестия, сможет освоить еще один язык — язык современной культуры, — это будет еще одним признаком ее жизни, а значит, неиссякнувшей связи с Небесным ее Источником.

Обмирщение Церкви, то есть понижение планки ее духовного уровня, происходит не на рок-проповедях. Скорее это происходит на повседневных молебнах. Когда священник освящает некую фирму, мило улыбаясь спонсорам и никак не объясняя сути христианской веры, когда в храме совершаются крестины, отпевания или венчания без слова назидания — вот тогда Церковь «обмирщается» до конторы магико-ритуального обслуживания. А проповедь есть проповедь — где бы она ни звучала… Проповедь не может оцениваться по месту своего произношения. Важно — православная она или нет, доходчива или нет.

Да и вообще боязнь «обмирщенности» несколько странна для людей, почитающих Бога, Родившегося на скотном дворе… Ты, главное, помни, зачем ты пришел в мирское собрание. Если батюшка придет на рок-концерт, чтобы там подпевать, это, действительно, станет обмирщением, а если проповедовать — то это будет нормальной пастырской работой.

Совсем не нов для Церкви вопрос о том, где должна проходить граница между конформизмом и нон-конформизмом в миссионерстве, где грань между традицией и свободой в работе миссионера.

Он не нов и не отвечен. Потому что тут по сути не может быть однозначного ответа. Пока ты сидишь где-то в кабинете, в библиотеке, можно проводить такие границы, а в жизни — как это определить?

Легко сказать: «это можно, а это нельзя». Легко кого-то осудить. А вот как ты сможешь смотреть в глаза человеку потом?

Приведу страшный пример. Мы с вами можем сейчас сказать гневные слова с осуждением, допустим, гомосексуалистов. А вот теперь представим себе, что в храм на исповедь приходит такой человек, с такой проблемой. Вы сможете как священник, то же самое повторить, с той интонацией, с какой недавно беседовали в своем кругу на эту тему? Или будете искать уже другую интонацию, другие слова, понимая, что перед вами не объект идеологического спора, а человек, который болен, который тяготится своей болезнью, и который пришел не для того, чтобы получить удостоверение в своей порочности, а за помощью. Это уже не объект идеологического спора…

Точно также, сидя в стенах монастыря в центре Москвы, можно очень гневно обличать, скажем, ислам или иудаизм. А я вот посмотрел специально житие равноапостольных Кирилла и Мефодия: как святой Константин (в постриге принявший имя Кирилл), вел споры с иудеями. Ни разу он не сказал иудеям: «Вы — дети Сатаны», «Ваш бог ложный», «Ваши молитвы к демону возносятся, это псевдобог»… Ничего подобного он не говорил. Напротив — на диспуте с евреями «сказал же Философ всем: Братья и отцы, и друзья, и дети мои» (Житие Константина, 11).

По себе знаю, что иногда вещи, которые я когда-то осуждал, теперь воспринимаю спокойно, с радостью, или даже призываю к этому. Например, когда я раньше слышал сообщения о том, что на Западе команда семинаристов или монахов сыграла в футбол, я бывал возмущен. Сейчас, когда я вижу, что такое происходит в жизни наших семинарий, — радуюсь.

Что и когда обличать — очень сложный вопрос. Думаю, что установка должна быть не на то, чтобы обличить, а на то, чтобы подарить.

Границу «подстройки» и терпимости нужно определять каждый раз заново, когда ты находишься в состоянии миссионерского вызова, то есть чьего-либо вызова, обращенного к тебе. Апостолы ведь не ставили заранее такие границы. Они говорили, что здесь нужен опыт и навык в различении добра и зла. Это касается и миссионера, в служении которого очень многое строится на некоем такте, вкусе. Мы видим, что иногда апостол Павел вступает в жесткую полемику, а иногда, например в афинском Ареопаге, неожиданно мягко говорит о верованиях язычников. Язычество он именует не бесовством, а «неведением» («оставляя времена неведения» — Деяния 17:30), говорит в интонации не обличения, а дарения[446].

Апостолы однажды жестко запретили языческой жрице пророчествовать о них, хотя она сказала правду: Они рабы Бога Всевышнего! (см. Деян 16:16–18). Но последующие отцы с благоговением цитировали «Сивиллины пророчества» (см. Августин. О Граде Божием. 18, 23) и трактаты, приписываемые египетскому богу Гермесу Трисмегисту. А блаженный Иероним в евангельской притче о неверном домоправителе[447] увидел совет об использовании нехристианских знаний для проповеди христианства[448].

Я бы не хотел сам определять эти границы. Я предпочел бы, чтобы мне их подсказали люди, сами обладающие положительным и большим миссионерским опытом. Да только где ж сегодня таких людей найдешь… Так что боюсь, что не мне придется учиться на чужих ошибках, а будущим миссионерам — на моих.

Строго формально наша Церковь на сегодня не выработала критериев, что можно, а чего нельзя. Еще в 1991 году, на первом Съезде православной молодежи я спрашивал, в каких изданиях можно публиковаться миссионерам, работающим с молодежью, а в каких нельзя. Вот, если у меня берет интервью «Московский комсомолец», могу ли я дать это интервью или не могу? Для меня на этот вопрос до сих пор нет ответа. Есть ли такие лекционные площадки, такие помосты, такие кафедры, на которые вообще нельзя всходить, потому что даже чистое слово, сказанное с них, будет загрязнено?

Из житий святых мы знаем о подвижниках, которые приходили к проституткам в их блудилища ради проповеди покаяния. Древними юродивыми мы готовы сегодня восхищаться. Ну, а сегодня как расценить поступок миссионера, принесшего свой материал в «МК», — как проявление мужества, как юродство или как безвкусие?