Святой Праведный Алексий Московский (Мечёв) (1859-1923)

О своем рождении отец Алексий рассказывал так: когда наступили роды, покойная мать почувствовала себя очень плохо. Роды были трудные и так затянулись, что родильница была близка к смерти, за благополучный исход доктора не отвечали. В горе и тоске Алексей Иванович, отец батюшки, который служил регентом митрополичьего хора, поехал в Алексеевский монастырь к обедне, которую служил сам святитель Филарет. Алексей Иванович вошел в алтарь и стал молиться, полный печали. Святитель, горячо любивший регента своего хора, заметил Алексея Ивановича и, подзывая к себе, благословил и спросил: «Что ты сегодня такой печальный? Что у тебя?» — «Ваше Высокопреосвященство, жена в родах умирает». — «Бог милостив. Помолимся вместе. Все будет хорошо. Родится мальчик. Назови его Алексием, в честь святого Алексия, человека Божия, сегодня ведь как раз память его в Алексеевском монастыре». Когда, отстояв обедню, Алексей Иванович вернулся домой, то его встретили с радостью: родился мальчик, — это был отец Алексий.

Отец Алексий всегда с живейшей благодарностью, иногда со слезами вспоминал заботу и ласку святителя Филарета к их семье, и к нему самому, маленькому мальчику. Митрополит находил время и охоту входить во все нужды и заботы их семьи. Отец Алексий чтил в святителе Филарете великого подвижника, вдохновенного проповедника, и особенно святителя, полного любви и жалости к низшим себя, несмотря на кажущуюся его замкнутость и даже суровость.

В характере отца Алексия были подлинно Филаретовские черты: как тот, так и другой были необыкновенно, до безжалостности требовательны к себе и исполнительны во всем, что касалось их служения и долга. Оба были великие воздержники. Про святителя Филарета известно, что, будучи наделенным острой наблюдательностью, он замечал мгновенно все погрешности и опущения при его служении, но, в отличие от многих достойных служителей Церкви, никогда никому не делал никаких замечаний в церкви, не желая смущать служителей алтаря. Также поступал и отец Алексий. Великолепный знаток устава и службы, он все замечал, все видел, все погрешности, ошибки и опущения в службе, особенно у той молодежи, с которой служил за последние годы (и любил служить с ними), но было такое впечатление, что он ничего не видит и ничего не замечает. Через много времени, в удобные и наиболее благоприятные для того минуты, он скажет бывало и поправит. Ошибки же слишком вопиющие, или отражающиеся на ходе богослужения, поправлял сам и незаметно для ошибившегося и тем более для богомольцев: сам запоет как надо, сам совершит то, что нужно сделать другому.

Вскоре после начала служения отец Алексий в величайшем горе приехал к святому праведному Иоанну Кронштадтскому — он был поражен смертью жены, оставшись с маленькими детьми на руках, в бедном приходе, в развалившемся гнилом доме. Он жаловался на свое горе святому праведному Иоанну и просил указаний как быть, что делать и чем помочь. Отец Иоанн сказал ему: «Ты жалуешься и думаешь, что больше твоего горя нет на свете, так оно тебе тяжело. А ты будь с народом, войди в его горе. Чужое горе возьми на себя и тогда увидишь, что твое горе маленькое, легкое в сравнении с тем горем, и тебе легко станет». Отец Алексий так и сделал: он принялся за «разгрузку» чужого горя. Тогда же отец Иоанн указал ему на первое и сильнейшее средство к излечению горя — молитву. Праведный Иоанн Кронштадтский рассказал отцу Алексию, что когда он был еще совсем молодой, никому не известный священник, на площади ему встретилась неизвестная женщина и сказала: «Батюшка, у меня сегодня решается такое-то дело, помолитесь обо мне». — «Я не умею молиться», — смиренно отвечает святой праведный Иоанн. — «Помолитесь, — настаивала женщина, — я верю, по вашим молитвам Господь пошлет мне». И святой праведный Иоанн Кронштадтский, видя, что она возлагает такие надежды на его молитвы, еще более смутился, утверждая, что он не умеет молиться, но женщина заметила ему: «Вы, батюшка, только помолитесь, я вас прошу, как там умеете, а я верю, Господь услышит». Почти принужденный женщиной отец Иоанн согласился и стал поминать ее за проскомидией и литургией, где только мог. Через некоторое время он опять встретил эту женщину, и она сказала ему: «Вот вы, батюшка, помолились за меня и Господь послал мне по вашим молитвам, чего я просила». Этот случай сильно повлиял на отца Иоанна, он понял силу иерейской молитвы. Отец Алексий много раз повторял этот рассказ праведного Иоанна Кронштадтского и этот совет, которому он следовал всю свою жизнь, в котором видел высшее руководство для пастыря и к следованию которому непрестанно звал всех.

«Я помолюсь», это был его неизменный ответ всем и всегда на всякую просьбу, на всякое горе, скорбь, беду, недоумение, сомнение, надежду, радость, на все и всегда: «Я помолюсь». Он верил непоколебимо, свято, глубоко в силу, дерзновение, всемогущество молитвы, — во всеобщую ее доступность, во всегдашнюю помощь.

В начале своей деятельности в московском храме святителя Николая в Клениках он говорил: «Восемь лет я служил литургию каждый день при пустом храме», — и прибавлял с грустью: «Один протоиерей говорил мне: как ни пройду мимо твоего храма, все у тебя звонят. Заходил я в церковь — пусто. Ничего не выйдет у тебя: понапрасну звонишь». А отец Алексий продолжал служить непоколебимо и пошел народ.

Он жил на людях, посреди людей и для людей, никогда, кажется, не бывал один. Всегда с людьми и на глазах у людей. И однако редко, редко, кто имел столько тайного и таимого, как отец Алексий. Никто не знал и никогда не узнает, скольким он помогал и скольких он обнимал своей любовью: это была его тайна.

«Я неграмотный», — часто говорил он, когда слышал и примечал у кого-нибудь нечто холодное, умовое в мысли, религиозном сочинении, разговоре, и этим возврашал к чему-то более теплому, действительному, более истинному и насущному. Ум же у него был глубокий, светлый, способный все понять. К нему шли советоваться и делились с ним, плакали священники, ученые, писатели, художники, врачи, общественные деятели, и «неграмотный» их понимал. Отца Алексия ни на минуту нельзя представить без людей, без толпы, которая обступала его и жужжала вокруг него как пчелы, и дети особенно; при выходе из храма его рука уставала благословлять, а от любящего и ласкового напора толпы ему становилось тяжело дышать и приходилось провожать его через толпу, чтобы он мог пройти.

Пастырь должен «разгружать» чужую скорбь и горе. Это и делал он в течение всей своей жизни. Иногда после такой разгрузки «разгруженный» выходил от батюшки в слезах, но с просветленным и умиленным лицом, или без слез, а с одним открытым обновленным взором, выйдет точно поднявшись, прибавив росту. А батюшка, «разгрузчик», сидел в своей келье — и на нем не было лица. Оно полно безграничной сочувственной скорби, в глазах слезы, голос прерывается от них, голос делается каким-то бесконечно мягким, ласкающим, тихим и, вместе с тем, глубоко скорбным. «Вот, — скажет, — была у меня...» — назовет местность, откуда была, и расскажет страшную страницу жестокого горя, столь обычного, нами и не замечаемого, особенно горького, женского горя. Казалось, нечем помочь, муж бьет, дети бьют, муж почти преступник по отношению к семье, дети воры, муж в церковь даже не пускает — украдкой сбежала; все в душе у нее оплевано, избито, все тело болит от побоев и непосильного труда; чуть ли не из петли вынули ее. Петля или прорубь на уме или еще хуже: «убью его». И все это отец Алексий взял на себя — прибавилось новое имя в его молитвах, прибавилась новая вечно памятуемая скорбь в его сердце, прибавилась новая молитвенная забота: лишний раз упорно, постоянно стучать за нее к Богу, за какую-нибудь скорбящую рабу Божию Параскеву. Прибавился тяжкий груз на его больном сердце и любовью болеющей душе. А ей сказано кратко и весело: «Бог милостив, все обойдется, буду молиться за тебя», — и вместе с просвиркой, иконкой и листочком ей отдано дорогое, драгоценное веселье, накопленное молитвой и трудом. Она ушла веселая. Она никогда не узнает, что груз, ею оставленный, бесконечно тяжел.

Нельзя было не привыкнуть за частое служение с ним ко множеству имен, поминаемых им на проскомидии, во время Херувимской, при преложении святых Даров, на заздравных ектениях, в молитвах Богоматери и святителю Николаю (это были вставки, не предусмотренные текстом молитвы, но предусмотренные его любящим и пекущимся сердцем), за водосвятием; служащие с ним привыкли настолько ко множеству поминаемых им имен, что многие из них и сами знали наизусть, но всегда и неизменно прибавлялись в них целые потоки новых имен — а каждое новое имя для него значило — новая слеза, новая горячая молитва, новый вопль к Богу о помощи, помиловании и прощении. Иногда он совершал проскомидию часа полтора и даже больше, вычитывал один, с помощью сослужащих и даже с помощью молящихся в алтаре мирян, целые тетради имен; заздравная ектения на литургии при его служении превращалась в целый поток молитв, плескавшийся безчисленными именами болящих, скорбящих, заблудших, заключенных, путешествующих. Имена эти — для большинства молящихся только имена — жили в нем, как живые существа, наполняя сердце скорбью, горем и печалью, и редко радостью и благодарностью к Богу за милость и счастье. Но это все было только частью его «разгрузки». Он посещал разваливающиеся семьи, приносил мир в семью, ибо он приносил с собой только любовь, только всепрощающее понимание каждого и всех: для него не было виноватых, и оттого виновные молча и тайно начинали чувствовать свою вину. И не виня их, он виноватых обращал к любви и прощению; шуткой, народным словцом для всех понятным и близким. Он рассеивал тучи, низко ходившие над семьей, тучи злобы, будничного, мелкого, самого могучего вседневного зла. Усталый, измученный возвращался он из какого-нибудь московского, а иногда из за-московского захолустья, а дома его ждал накопившийся за его отсутствие народ. Он тотчас начинал прием, новую разгрузку, не отдохнув от только что совершенной. А какого труда стоила «разгрузка» какого-нибудь профессора или современного общественного деятеля, художника, писателя, которых только безысходное отчаяние кидало в его комнатку! Самый приступ к «разгрузке» требовал несколько часов, и совершенно исключительного, душевного, духовного и умственного подвига и труда; «разгрузка» длилась зачастую годами, ибо на место грузов, только что разгруженных отцом Алексием, жизнь нагружала новый тягчайший груз, а сгибавшийся под ним уже привычно и неизменно шел к отцу Алексию, и отказа не было никому никогда.

Он горячо любил и чтил настоятеля оптинского скита отца игумена Феодосия и обоюдно был глубоко чтим этим благодушным, любящим, тихо-величавым старцем. Карточка отца Феодосия стояла на столе у него. Отец Феодосий приехал как-то в Москву, посетил храм отца Алексия и сказал ему: «Да, на все это дело, которое вы делаете один, у нас в Оптине несколько человек понадобилось бы. Одному это сверх сил. Господь вам помогает».

О преподобном Анатолии Оптинском батюшка отзывался с такой любовью, с таким признанием и с таким благоговением, как ни о ком из живущих подвижников и духовных отцов. «Мы с ним одного духа», — много раз говорил он. Связь его с преподобным Анатолием была неразрывна и глубока, хотя у отца Анатолия он был только один раз. Между ними было общение, которое, шутя, близкие называли «беспроволочный телеграф».

Отец Алексий был Оптинский старец, только живущий в Москве. У него была живая связь с оптинцами — духовными и светскими питомцами оптинского духа и поучения. Из всех русских монастырей в глазах отца Алексия Оптина пустынь была высшим, совершеннейшим очагом истинного подвижничества и старчества — этого святого иноческого пастырства.