8

8

Кристоф, лежа плашмя на холодной, промерзшей земле, смотрел на эти огромные бессмысленные здания с позиции червяка; он промок от пота и дрожал от холода, а ноги были так натружены и разбиты, что он не мог ими шевельнуть; словно обезумев от страха, его отделение металось вокруг, как стая вспугнутых птиц, старающихся прижаться к земле и иногда взмахивающих крыльями. Из брызжущего слюной рта унтер-офицера пулеметными очередями выстреливали команды «Ложись! Встать! Бегом марш!» с такой скоростью, что Кристоф не то что вскочить, он вообще не успевал встать во весь рост и лишь время от времени немного приподнимался. Даже ледяной холод, пронизывавший тело, не мог заставить его выполнить команду, так сильно он был измочален. С удивительным спокойствием он наблюдал за унтер-офицером Мирглером, разыгрывавшим перед ними свой «дебют». Любая мелочь, неправильно выполненная команда приводили его в бешенство, и на смазливом лице появлялось выражение яростного гнева, который тут же обрушивался на голову провинившегося; почти час он муштровал солдат здесь, за конюшнями…

Кристоф напряженно следил за стрелкой часов на здании столовой: через пять минут свисток прекратит эту ужасную пляску разъяренного монстра. Он до такой степени окоченел, что не почувствовал, как винтовка выскользнула из рук и упала на землю; казалось, даже пот замерз на его теле; стальная каска пригибала голову, словно была сделана из свинца. Он слышал стоны и вздохи совершенно выбившихся из сил солдат, которые то вставали, то ложились, хотя эти движения больше напоминали слабое шевеление безмерно уставших людей, чья привычка повиноваться и придавала энергии, и в то же время отбирала последние силы. Вновь и вновь видел Кристоф, как поднимались и опускались спины, слышал лязг винтовок и противогазов, когда солдаты мешком валились на землю. На миг ему почудилось, будто время остановилось и наступила вечность. Казалось, вся жизнь сосредоточилась между этими двумя конюшнями — в бешеных выкриках обезумевшего унтера, стонах и холоде, неописуемой усталости и замершей, как от дыхания смерти, стрелке часов… Все эти еле ползающие фигуры с налитыми свинцом руками и ногами были мертвы, но даже после смерти они выполняли команды… Ничего, ничего больше не оставалось в мире, кроме этого видения откровенной тупости…

Тут стрелка часов на столовой перескочила на одиннадцать пятьдесят. Движение стрелки было единственным проявлением жизни посреди жуткой омертвелости — словно шутка Бога пришлась на мертвый полдень. Почти незаметный скачок стрелки наполнил Кристофа таким счастьем, будто вечная радость всех праведников на секунду прорвалась в безрадостное пространство времени. Крошечный рычажок отодвинул в сторону давящее своей свинцовой тяжестью видение… Стрелка грозила сверху, словно дерзкий шаловливый палец. И хотя Кристофу было так худо, что дальше некуда, он тихонько рассмеялся, и смех этот, счастливый и радостный, исходил из глубин его существа.

Свисток прозвучал в ту секунду, когда стрелка последним рывком перескочила на двенадцать часов. Смазливое лицо унтер-офицера Мирглера тут же изменилось, как по мановению волшебной палочки, его черты послушно разгладились, и он прохрипел, точно очнувшись после дикой пьянки: «Стройся!»

Кристоф единственный из всех спокойно поднимался по лестнице, в то время как остальные шли с трудом, цепляясь руками за перила, почти не в силах переступать со ступеньки на ступеньку; он собрал всю волю в кулак, чтобы заставить тело подчиниться силе духа; это было так трудно, куда легче было в свое время научиться ходить, но он все же справился, хоть и медленно, на каждой ступеньке преодолевая страшную боль в ногах…

Наступил короткий перерыв; он наскоро побрился и смыл с себя грязь и пот, холодная вода очень его подбодрила…

За время, что он жил в казарме, он обнаружил, что не требующая умственных усилий солдатская служба иногда позволяет помечтать; на марше, при чистке оружия и в тоскливые часы так называемых занятий можно было размышлять или предаваться мечтам со всей пылкостью влюбленного. Маленький перерыв в полдень и минуты между нарядами он использовал весьма хитроумно, поэтому вечером, когда начиналось свободное время, он накидывал шинель и быстро исчезал. В кармане у Кристофа всегда лежали полотенце и мыло, чтобы в туалете какого-нибудь кафе можно было помыть руки, перепачканные ружейным маслом. Ротному начальству с ним было все ясно: абсолютно невоенный, неспособный «безукоризненно выполнить хотя бы одно движение» и умственно не совсем нормальный; более того, его считали слегка помешанным, а возможно, даже и слабоумным. Кристоф просто не хотел подчиняться идиотическому распорядку этой жизни, и поэтому его причислили к действительно слабоумным, которые не могли этот распорядок постигнуть. Он был достаточно умен и безрассуден, чтобы считать за честь для себя быть поставленным на одну доску с презренными изгоями человеческого общества, не понимающими жестокой сыгранности политических и общественных сил и получающими возможность безвинно страдать — высшую милость, какую может им даровать Бог…

Правда, временами челюсти прусского идиотизма словно в бессильной злобе щелкали совсем рядом и, как в первые недели, снова и снова пытались сожрать его. Но это было все равно что тупыми зубами пытаться разгрызть алмаз. Даже всемогущества Швахулы не хватало, чтобы каждый вечер удерживать его в казарме.

И все же отчаяние часто перехватывало ему горло, словно собираясь выжать из него радость, любовь и живую силу ненависти, чтобы швырнуть как пустую оболочку, о мрачную и грозную стену страха. Но он молился, молился с таким жаром и страстью, будто хотел заставить Бога послать ему утешение, какое он в минуту слабости утратил. Да, надо быть сильным и все время настороже… Это самое главное, а самое страшное — апатия, в которую впадали многие солдаты… Этот липкий полумрак между сентиментальностью и тщеславием, который иногда освещала лишь какая-нибудь слезливая кинолента…

Не спите, не спите, ибо мира нет на земле! Да, это он знает по собственному опыту: стоило лишь на миг закрыть глаза, как в его душу тут же заползало ядовитое отчаяние, такое сладкое и такое безжалостное.

Когда в коридоре раздался свисток, означавший окончание чистки оружия, Кристоф быстро вставил затвор и сунул винтовку в козлы, стоявшие в коридоре; он все подготовил так тщательно, что после свистка провел в казарме меньше минуты. Конечно, могла найтись тысяча придирок, которая превратила бы эту минуту в час: настроение младших божков всегда висело над ним подобно грозовой туче. Оно могло излиться бешеным водопадом, заполнить драгоценное время скучной и бессмысленной уборкой, а когда он уже был в шинели, перехватить его где-нибудь в коридоре и заставить еще что-то делать; эта угроза тяготила его постоянно, увернуться от нее было просто невозможно. Правда, обычно ему удавалось промчаться вниз по лестнице, по двору и через караулку, опустив голову и глядя себе под ноги; только после этого он замедлял шаг и шел легко и свободно…

Там, за этими стенами, была жизнь…

Кристоф, уже готовый к выходу, в душе дрожавший от нетерпения, но внешне спокойный и дружелюбный, стоял посреди комнаты и записывал, что ему следует принести из города остальным, устало валявшимся по койкам. В основном речь шла о жратве: каких-то необыкновенных деликатесах, особых видах колбас или пирожных. Большинство солдат наслаждались отдыхом, покуривая и жалуясь на боль во всем теле; из коридора доносились пение и свист — отчаянный шум, который обычно бывает в начале свободного времени. Кристоф чувствовал, что нетерпение в нем нарастает, словно шторм на море… А тут на него напал еще и страх, страх перед непредсказуемостью этой системы; Боже мой, в любой момент в комнату мог войти кто-нибудь из начальства и опять подцепить его на крючок. А ему сегодня нужно, просто необходимо было увидеться с Корнелией.

Внезапно он решился: сделав отмашку, сунул листок со списком заказов в карман и исчез, потому что, краснея от стыда, почувствовал, что над ним опять начали насмехаться.

В неярком свете фонарей весело кружились снежинки; эти нежные и недолговечные зимние бабочки из жалости к людям миллионами оседали на невыносимо скучном скопище казарменных зданий, смягчая наводимый теми ужас. Все убыстряя шаг, Кристоф пролетел по безлюдному двору, небрежно отдав честь, проскочил караулку — он чувствовал, что ноги вот-вот перестанут его слушаться, если он даст им передышку. Дорогу он знал теперь наизусть: вдоль решетчатой, бесконечно длинной ограды, пока в полумраке не возникнут дома и огни трамвая, появление которого сопровождал скрежет переводимой стрелки. Но сегодня он свернул направо — на улицу, которая вела в центр города, чтобы успеть до свидания сделать заказанные ему покупки; конечно, куда приятнее было бы спокойно помечтать, стоя у портала театра в хороводе снежинок, и ждать свидания с той жаркой радостью, какая знакома лишь влюбленным, когда каждая секунда полна восторгом уверенности и когда тысячи секунд блаженнейшей радости падают с древа времени точно маленькие, светлые, манящие плоды…

Но если его кто-нибудь просил об услуге, даже самый мерзкий из насмешников, он был совершенно не способен отказать. Поэтому Кристоф и начал обходить со списком одну за другой лавки мясников, булочников и непривычно пахнувшие магазины деликатесов; подумав, что раздача покупок опять вызовет ненужную суету с кучей вопросов и просьб, он затолкал все в свою объемистую папку. Облегченно вздохнув, зачеркнул, наконец, последний пункт в списке. Между тем он уже пересек узкую полосу городского предместья и нырнул под темную и широкую эстакаду, которая вела в Старый город. На прекрасных старинных зданиях и церквах лежала странная холодная печать косной Реформации — словно засушенный нерасцветший цветок. Желая избежать надоевшего приветствия встречных офицеров, которое мешало ему думать и мечтать, Кристоф пересек ярко освещенную главную улицу и подошел к театру по одной из тех темных и узких боковых улочек, где фасады старинных патрицианских домов с важным безразличием взирают на небо, словно кулисы после спектакля — величественные и в то же время жалкие.

Стиснутый высокими домами, театр на небольшой площади выглядел тихим и покинутым; это было старое, уютное, маленькое здание, сложенное из больших, почерневших от времени камней в ту эпоху, когда мужское платье было еще многоцветным, как палитра. Снег успел лечь вокруг театра пышным белым покрывалом, здесь почти не тронутым; маленькая лампочка освещала тяжелый портал, и снежинки плясали в ее свете, точно мошки; в воздухе слышался лишь слабый шорох падающего снега. Часы над входом, покрытые толстым слоем пыли, показывали половину седьмого; далекие звуки главной улицы — скрежет трамвая и гудки автомобилей — лишь подчеркивали достоинство и красоту здешней тишины; снег падал густо и непрерывно…

Кристоф ощущал свое сердце как маленький, раскаленный и юркий молоточек, колотящий в груди с такой скоростью, что теряется ритм. То, что Корнелия могла появиться в любой миг, наполняло его блаженством. Казалось, что счастье, словно золотой шарик, лопнуло у него внутри и теперь растекается по всем жилочкам его тела. Возникнув из какого-то таинственного источника, его охватывало светлое, горящее ярким пламенем понимание: да, это и есть счастье… Оно так безмерно прекрасно, что жить стоит, даже если оно продлится одну минуту в череде множества тоскливых лет. Как это удивительно много — осознать себя человеком… Ожидание возлюбленной здесь, на этой тихой площади, наполняло его несказанным блаженством, и он уже готов был поверить, будто таинственная улыбка рая всплыла из пропасти одиночества и своей магией растворяет паутину абсолютного и постоянного ничтожества человека…

Словно старое воспоминание, дремавшее в его душе семенем забытой мечты, теперь проснулось и стало расти, и расти так быстро, что сердце просто не могло его вместить: счастье переполняло грудь…

На площадь выходили три тихие улочки, затерявшиеся в центре города и похожие на молчаливые и удивленные огромные рыбьи пасти…

Все чувства Кристофа были напряжены, точно вибрирующие струны, натянутые на гриф духа: сам того не сознавая, он вслушивался в тишину, веря в исполнение всех головокружительных мечтаний, пока наконец не уловил звук того единственного, мягкого и в то же время уверенного шага, который приближался к нему по свежему пушистому снегу…

Изящная фигурка Корнелии вступила в неяркий конус света; в черном меховом капюшоне и темном пальто с черной меховой опушкой она выглядела почти строго, но счастливый, смеющийся свет ее любящих глаз сиял красотой юности, которая не угаснет и в царстве Божием. Кристоф медленно подошел к ней и, робея, горячо поцеловал ее в губы; на их лицах блуждали отблески той счастливой улыбки, какая делает праведников на полотнах старых мастеров похожими на безумцев…

— Это ты… ты… ты…

От этого слова у нее вновь закружилась голова. Да, вся ее любовь открылась ему в тот миг, когда Кристоф однажды, осмелев, нечаянно обратился к ней на «ты»; вся скованность разом исчезла, и алое, пылающее небо любви осенило их без слов…

Кристоф повел Корнелию в одну из темных улочек и под высокой аркой мрачных ворот опять поцеловал ее с тем чуть ли не отчаянным пылом, какой может быть только в печальном сердце солдата. «Ты», — повторил он тихо, вдыхая ее запах, как пьет воду умирающий от жажды… Он целовал ее глаза, губы, брови, прижимался лицом к ее одежде…

Когда она увидела, с каким детским восторгом он принимает ее ласки, в ее глазах вспыхнула искорка смутного страха женщины, которая не в состоянии дать любимому требуемый им рай. Осторожно и нежно стряхнула она снежинки с его волос.

— Я так боюсь, — прошептала она, задыхаясь от своей беспомощности, а когда он взглянул на нее с ободряющей улыбкой, продолжила: — Знаешь, я прочла тысячи книг, думала, что понимаю и религию, и искусство, и надеялась, что сумею правильно распорядиться своею жизнью — и внешне, и по сути, — а теперь я перепугана и бессильна, как девчонка, которой кто-то сказал, что не может больше жить без нее; ах, ты должен мне помочь…

Ее лицо горело, словно от тайного стыда, она залилась краской и выглядела такой юной и беспомощной; Кристоф молча обнял ее и осторожно погладил по спине, чувствуя, как ее лицо прижимается к его груди. Он чувствовал и даже слышал, как бьется ее пульс. Жилка на ее шее дрожала мило и трогательно, и было очень приятно чувствовать ее на своей щеке. Корнелия была необыкновенно близка и реальна, и в нем заполыхало безумное желание, мучительное и разрушительное желание слиться с ней, найти в ней покой и защиту. Языки пламени взмыли вверх, словно сноп огня, внезапно вырывающегося из горящего здания и раскалывающего надвое темное небо. А она задрожала в его объятиях от счастья и страха, как прелестный цветок, подставляющий себя палящим лучам солнца.

Теперь, утопая в странно мрачном и манящем мраке, она казалась ему родной, прекрасной и блестящей… И в то же время такой невыразимо чужой и недоступной. Да, он это чувствовал… Никогда, никогда не сможет он ее понять и до нее подняться; вздрогнув, он разомкнул объятия, крепко сжал руками ее плечи и пристально вгляделся в ее лицо; она была очень бледна, напряженно улыбалась и дрожала, точно мучимая какой-то душевной болью. В ее широко открытых ясных глазах читалось смутное опасение. Неподвижным, пронзительным, почти ненавидящим взглядом Кристоф смотрел на это лицо, будто с зорким вниманием охотника ожидал, что вот-вот ему откроется какая-то тайна. Вечерняя тишина окутала влюбленных, и снег с легким шорохом падал и падал в темноте, но они не чувствовали холода… В эту незабываемую минуту, когда они душой слились почти воедино, весь мир куда-то исчез. На их лицах было написано тихое сосредоточенное внимание — чувства сделали их необыкновенно проницательными; так они и стояли, глядя напряженно и почти злобно, словно хотели убить друг друга…

И вдруг чары исчезли, как только Корнелия прошептала «ты» — так еле слышимый звук вызывает сход лавины, — и на их лицах вновь засияло блаженство со свойственным ему упоением и сумасбродством; оба были опьянены, возбуждены и чувствовали себя на седьмом небе от счастья…

Странно влажное лицо Корнелии теперь сияло как-то по-новому, оно было таким нежным и радостным, словно его окунули в красное вино; он крепко поцеловал ее с новой, всепоглощающей страстью, и она задрожала от счастья в его объятиях, как дрожат от порывов ветра радостно отдающиеся ему стебли растений…

Глухой бой башенных часов неподалеку заставил их испуганно вздрогнуть; они сразу почувствовали холод и в изнеможении прижались друг к другу, точно какой-то тайный родник высосал из них все силы.

Корнелия поправила сползший капюшон, Кристоф подобрал с земли пилотку и папку.

— Бог ты мой, уже семь часов, осталось всего сорок пять минут, а я просто умираю от голода!

Корнелия засмеялась. Они глядели друг на друга сияющими глазами, в которых светилось обещание любви.

Они вошли в маленький старый винный ресторанчик, малоизвестный из-за своей удаленности от центра и похожий скорее на жалкую лавчонку, тесную и бедную, зажатую между двумя высокими фронтонами. Темно-коричневые панели стен дышали уютом. Небольшие черные столики со скромными букетиками цветов и старые, немного шаткие стулья — все здесь было им знакомо, как и лукавая ухмылка гнома-хозяина, крошечные глазки которого напоминали розоватые ягодки, приклеенные по бокам большого багрового носа. Они уселись в углу, где большая вешалка для пальто скрывала их от посторонних глаз; там они сидели рядышком, недалеко от печки и спиной к стене. «Videre nec videri»[2], — прошептал Кристоф. Он снял с Корнелии пальто, и теперь, в этом удивительно простом платье песочного цвета с коралловым ожерельем вокруг шеи, похожим на венок из капелек крови, она опять выглядела светской красавицей, которую он временами побаивался, однако знакомая улыбка в ее глазах была для него нерушимой печатью, скреплявшей их волшебный союз.

Когда Кристоф садился, он внезапно почувствовал острую боль в измученных мышцах; но, со счастливой улыбкой чокнувшись с ней и осушив бокал, он сразу ощутил, как великолепное золотистое вино разлилось по его жилам, горячее и прекрасное, как сама жизнь; он не мог оторвать сияющие от счастья глаза от юного и очаровательного лица женщины, которую любил.

Из волшебной кухни ресторанчика, где хозяйничала пухленькая, приветливо улыбающаяся жена гнома, принесли тяжелые серебряные подносы с едой, и они с детским азартом вечно голодной молодости набросились на отличные горячие шницели с плавающим в масле картофелем и вяжущую прохладу салата; на десерт им подали маслянисто-желтый сыр. Вино пенилось в бокалах, и этот зимний вечер, когда они по-настоящему нашли друг друга, наполнял их души праздником. Смеясь и болтая, они наконец насытились. Потом Корнелия вдруг встала и, весело извинившись, удалилась. Когда она вернулась — ее отсутствие показалось ему невыносимо долгим, а стрелка часов меж тем неумолимо двигалась, — ее улыбка сияла еще радостнее и ослепительнее. Тем более тяжким представилось ему близкое расставание: всего двадцать минут оставляла им суровая стрелка часов, короткими рывками продвигавшаяся вперед.

— Ты знаешь, завтра, — прошептал он взволнованно, в приподнятом от выпитого вина настроении, — завтра мне хотелось бы с тобой потанцевать. — И сконфуженно улыбнулся: — Правда, танцевать я не умею, но думаю, что с твоей помощью могу легко научиться. Танцевать с тобой наверняка замечательно. Но только, душа моя, в штатском платье; добудь его мне, может, у кого-нибудь из коллег?

Корнелия как-то странно рассмеялась, и в ее глазах заплясал веселый, шаловливый огонек; положив свою легкую, тонкую руку на его, она подняла искристый бокал:

— Знаешь, я это сделаю еще сегодня, если хочешь. — И в ответ на его вопрошающий взгляд заявила: — Я только что звонила по телефону, просила и умоляла, сердилась и унижалась, но в конце концов мне удалось отказаться от сегодняшнего участия в спектакле. Мои коллеги ничего не потеряют; уж не думаешь ли ты, что я хорошая актриса? — И легкая печаль вновь легла на ее лицо, как тень, падающая на отражение в зеркале. — Ну, что скажешь?

Кристоф, на миг оробев, потупился: что ему делать — польстить ей или обидеть? И то и другое было ему не по силам. Но она дотронулась до его подбородка, приподняла его лицо, и он увидел в ее глазах нечто новое: они так сияли, словно она страшно радовалась тому, что актриса она плохая.

— Ты в самом деле полагаешь, что я рассчитываю, будто ради меня ты станешь кривить душой? — рассмеялась она, но потом ее взгляд вновь погрустнел. — Нет, я просто подумала, что нам предстоит еще много горестных разлук, почем знать, может, уже скоро, но сегодня мне не хочется с тобой расставаться… Нет, не хочется, а танцевать с тобой я хочу — впервые в жизни танцевать так, чтобы и тело и душа испытывали радость.

У них обоих голова кружилась от счастья. Кристоф одним духом осушил свой бокал.

— Ну что ж, пошли, — смеясь предложил он. — Давай забудем, что в мире вообще существуют часы; пускай пруссаки играют отбой, пускай зрители в театре аплодируют другой актрисе. Предоставь мертвым погребать своих мертвецов[3], а мы с тобой в последний раз в жизни сбежим с уроков и закроем глаза и уши; будем так наслаждаться ворованной свободой, как умеет только завзятый прогульщик. — И, выпив еще один бокал, подал ей пальто и спросил, задержав на миг руки на ее плечах: — Сознайся, ведь ты тоже частенько прогуливала школу? Я хочу сказать, это заметно по твоим глазам…

Корнелия повела его по незнакомым улицам и позвонила у дверей какого-то мрачного дома, казавшегося вымершим, но, когда в верхнем этаже открылось окно и в переулок хлынула волна теплого золотистого света, в ней нарисовался черный силуэт огромной взлохмаченной мужской головы и трагически вибрирующий голос пробасил: «Ну, чего надо?» Корнелия крикнула в ответ: «Открой, Каспар, это я!» В ее голосе прозвучала новая, просторечная интонация. Когда дверь открылась и они вошли в полутемный пустой коридор, она с улыбкой похлопала Кристофа по плечу:

— Сейчас ты познакомишься со своим единственным соперником.

Наверху их встретил могучий великан с проседью в курчавой шевелюре, грубым, отекшим от спиртного лицом и цепким и в то же время столь знакомым Кристофу отсутствующим взглядом. В ответ на молчаливый вопрос великана Корнелия представила Кристофа:

— Это Кристоф Бахем, мой… единственный человек, за которого я когда-нибудь выйду замуж. — Ее лицо на миг очаровательно зарделось, и, не дав великану излить на них поток слов, она быстро сказала: — Каспар, я даю тебе десять минут на то, чтобы достать этому молодому человеку подходящий штатский костюм и дать мне взаймы сто марок. И пожалуйста, не делай вид, что ты сидишь на мели.

Великан поначалу несколько театрально отпрянул назад, но потом все сразу сообразил и, добродушно расхохотавшись, почесал в затылке.

— Да входите же, — сказал он, успокоившись, провел их в комнату, заставленную старинной мебелью, и усадил в удобные, восхитительные старомодные кресла. На столе стояли бутылка и один стакан.

— Выпей, солдат, — предложил он. — У тебя самая лучшая девчонка, какую я встречал в жизни. Жаль только, что она никакая не актриса; а тебе, — повернулся он к Корнелии, — тебе я тоже желаю счастья. Не похоже, чтобы этот юноша родился в мундире, прежде чем… — Потом опять вдруг оглушительно расхохотался: — Пейте, ребята, и будьте счастливы! А теперь я погляжу, чем смогу посодействовать этому дезертиру.

И он быстро вышел из комнаты.

Вдруг лицо Корнелии исказилось от страха; она подбежала к Кристофу и уткнулась в его грудь:

— Послушай, я так боюсь, как будто мне грозит смерть.

Кристоф поцеловал ее в лоб и обхватил любимое лицо ладонями, словно драгоценное сокровище.

— Не бойся, — прошептал он, — тебе нечего бояться, ведь я тебя правда очень люблю. — Он сказал это с таким жаром и так проникновенно, точно хотел изгнать из нее злого духа.

— А мне мерещится, будто счастье нам дано лишь на миг, как если бы дверь открылась и тут же вновь закрылась, — лишь как возможность, а вовсе не как ощутимая реальность. Везде поджидает опасность, ни часа мирной жизни и покоя; мы загнаны и зажаты со всех сторон и всегда сможем быть вместе лишь во время отпуска, лишь обрывки часов и дней вместе, вечно гонимые куда-то произволом государства; мы погибнем… погибнем… Веришь ли ты хотя бы, что там, наверху, в другом Царстве, в единственном Царстве, мы сможем быть вместе? Веришь ли, что Господь может всерьез воспринять нашу ничтожную человеческую любовь? — В ее горящих мрачным огнем глазах проглянула искорка надежды. — Ну ответь же мне, — добавила она нетерпеливо, — ответь же… Ты… ты ведь наверняка знаешь.

На лице Кристофа была написана странная смесь восхищения и боли; непривычное для него чувство безмерного счастья и бесконечной боли воодушевило его, и он едва слышно прошептал:

— Да, я верю в это, верю, что там мы сможем обрести друг друга и возрадоваться; я верю, что и человеческая, непостижимая, бешеная и кровавая любовь так же бессмертна, как и наша плоть, что там мы обретем блаженство.

Он даже встревожился, увидев, с каким упоением она внимала ему — казалось, только его слова и могли ее утешить. «Боже мой, — подумал он в испуге, — надеюсь, я сказал правду…» И на него тоже опустилась черная туча…

Когда дверь открылась, они испуганно отпрянули друг от друга, но великан милостиво помахал им рукой:

— Целуйтесь себе на здоровье, дети мои, целуйтесь… Жизнь так коротка, а война нависла над вашими головами, как грозовая туча. — И, будто догадавшись, что означает серьезность на их лицах, добавил: — Простите меня, я всего лишь старый пьяница, старый верблюд…

Корнелия подошла к великану и положила руки на его плечи; она засмеялась, негромко и сдержанно, но все же засмеялась.

— Не сердись, Каспар, — сказала она спокойно, — но мне сдается, нам больше не нужен этот маскарад.

Кристоф молча кивнул, а потом удивленно и радостно улыбнулся, поняв, что они с Корнелией думают одинаково.

— Может, ты дашь нам бутылку шнапса и пачку сигарет? Мы пойдем погуляем. — Ее словно подменили: она была так спокойна, собранна и полна радостного ожидания, словно чисто женское ощущение защищенности пришлось ей по росту, как новое красивое платье.

Когда стали прощаться, Каспар особенно тепло и долго пожимал руку Кристофу, но лицо его помрачнело и нахмурилось.

— На войне будь поосторожнее, солдат, а то у тебя такой похоронный вид, будто ты уже погиб под Лангемарком…

В сопровождении хоровода легких снежинок они зашагали по матово поблескивавшему снежному покрову; они были совершенно одни во всем мире и находились на поверхности земли, на этой тонкой корочке между древними тайнами планеты, существующей с незапамятных времен, и отдохновенной обещанной жизнью на Небесах, на этой темной, столь горячо любимой корочке, где люди живут и умирают, страдают и радуются, грешат и молятся с тех пор, как Господь их создал…

Корнелия странно изменилась — она была радостна, спокойна и серьезна, но за этой радостью таилась уверенность в неминуемых страданиях; и Кристоф вновь ощутил близость кровавой реальности Креста, о чем за эти два месяца счастья почти совсем позабыл. Креста, победительно возвышающегося над пропастью, которая разделяет человечество, причиняющего боль и все же внушающего надежду; счастье заключалось в основном в надежде на счастье, и эта надежда была уже как бы предвестьем блаженства, так же, как поцелуи и объятия любящих — суть лишь обещания таинства, бурного и страшного таинства слияния души и тела, которое может произойти лишь в мечтах. Исполнение их счастья где-то вплетено Господом в непроницаемую для людей завесу времени, и им остается лишь ждать и ждать, не гася свет в сердцах, пропадая от жажды любви и всегда помня о загадочной завесе времени, которая приоткрывается лишь на мгновения и вновь исчезает в вечности…

Во время долгой прогулки вокруг города, сквозь чудесную ночную тишину, наполненную лишь чистой и нежной музыкой падающих снежных хлопьев, над ними был загадочный лик ночи, а под ними, под чистым покровом снега, — твердая и темная поверхность земли. Во время этой прогулки, когда они шли, тесно прижавшись друг к другу и погрузившись в чудесное молчание, знакомое лишь тем, кто абсолютно уверен в полном взаимопонимании, — во время этой прогулки обоих посетило предчувствие, что они сбежали от чего-то и приблизились к чему-то; может быть, в своей пламенной жажде человеческого счастья они сбежали от Креста, а может, их горящие любовью сердца, наоборот, летели прямо в его распахнутые объятия…

Тихо падали, кружась, густые снежинки; казалось, будто это неисчерпаемая вечность разбрасывает время мелкими жемчугами… Они оба ощущали и торжественность, и ужас от соприкосновения с дыханием бесконечности…

Кристоф где-то отшвырнул в снег проклятую пилотку; папка висела у него на ремне через плечо. Внезапно он почувствовал, что они подошли к каким-то домам, молчаливо и одиноко стоявшим в ночи, и встал как вкопанный. Дрожащим голосом он произнес:

— Послушай, какой-то животный инстинкт подсказывает мне, что мы оказались возле казармы… Господи Боже мой!

Она сняла перчатку и ласково погладила его по щеке, желая успокоить, и он вдохнул все тот же тонкий, невыразимо нежный аромат, который унес с собой в самый первый вечер.

— Нет, дорогой, — промолвила она тихо, и он почувствовал, что она мягко и горько улыбнулась, — мы стоим перед моим домом.

И тут он, сразу узнав и старые деревья, и засыпанный снегом большой и мрачный дом, посмотрел на фасад так, как смотрят на живое лицо.

— Знаешь что, — улыбнувшись заявила Корнелия, — если нам удастся когда-нибудь начать в этом мире совместную жизнь, нашу жизнь, то я попытаюсь скроить такое пальто, в котором любящие смогут гулять по ночам, не отделяя себя друг от друга двумя слоями толстого сукна… И…

Но шутка умерла на ее губах, Кристоф тоже окаменел от страха; странным и непонятным образом тишина вдруг приобрела ужасающий облик, казалось, она неслышно набухает и вздымается перед ними черной грозной волной… И вдруг ее разорвал ужасный, пронзительный звук множества труб, который поддержали горны. Они так и стояли, окаменев от ужаса, когда вдалеке послышались громкие крики и пронзительные свистки.

— Это тревога, — произнес Кристоф подчеркнуто спокойным тоном. — Или же?.. Нет-нет, война еще не может начаться, они не станут… Нет-нет… — И его голос сорвался на дикий крик, разорвавший ночь, как удар палки рассекает поверхность стоячей воды…

Внезапно на него упал сноп яркого света; Кристоф в испуге оглянулся и увидел, что Корнелия открыла дверь своего дома; он подошел к ней, она улыбнулась ему сквозь слезы, и на ее лице были написаны и боль, и счастье, и все человеческие беды; губы ее дрожали, она тихо сказала:

— Для нас это разлука на долгие-долгие годы, я это знала…

Кристоф закрыл за собой дверь и, когда обнял ее и почувствовал сладостную близость ее тела, пожелал, чтобы ночь, бесконечная ночь обрушилась на их головы и погребла под своими руинами; он нес плачущую Корнелию вверх по лестнице, зная, что никогда больше не увидит этого дома, никогда больше не будет подниматься по этой лестнице, и вся бесприютность солдата навалилась на него раньше, чем он выяснил, началась война или нет…