VIII. «Исламофашизм» и бремя Холокоста

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Холокост оставил на Западе скорбь, слишком огромную, чтобы вынести, и стыд, слишком горький, чтобы признать. Утверждение, что это не должно повториться, привело к принятию законов против национал-социалистических партий и против отрицания Холокоста. Коллективное согласие помнить и свидетельствовать покрыло Запад мемориалами, крупными и мелкими, заметными и незаметными, обращающимися к глазу или к уму.

Но со сменой поколений скорбь остается, а стыд утихает. Мы на Западе стали не той цивилизацией, которая дала миру нацизм, а людьми, которые его победили. Вся Европа стала «союзниками». Законы против нацистских партий удостоверяют чистоту нашей политики. Мемориалы удостоверяют чистоту наших помыслов. Благодаря тому, что мы помним, мы получаем право на забвение. Благодаря тому, что мы помним бывшее, мы можем забыть, что некоторые из структур, сделавших это возможным, остались и в настоящем. Защитникам западной цивилизации не хочется помнить об истоках, связях и выживших представителях того врага, от которого все повсеместно отреклись.

То же касается и лет крови и смерти, откровенной тирании и пристального надзора над людьми в Восточной Европе. Падение Империи Зла описывается как победа Соединенных Штатов и Европы, триумф Запада. Согласно этой картине мира, Запад — верный защитник свободы, противостоящий, даже когда надежда на успех столь мала, тоталитаризму гитлеровского национал-социализма и сталинского Советского Союза. Подобную забывчивость можно извинить, только признав в ней попытку сделать грехи прошлого невозможными в настоящем. Чего нельзя извинить, так это усилий переложить бремя прошлого на других, а именно эта задача воплощается в слове «исламофашизм».

На начальных страницах своей книги «Террор и либерализм» Пол Берман рассказывает, как он пришел к осознанию «исламофашизма». В дни первой войны в Персидском заливе он обнаружил, что не может согласиться с теми, кто еще недавно были его союзниками, а теперь выступали против войны. Его тогда не волновали интересы Америки, настаивает он. «Мне плевать было собственно на нефтяную политику и на защиту «жизненных интересов»». Он не упоминает о нарушении суверенитета Кувейта, который и послужил официальным оправданием войны. Скорее, он напоминает о другой войне, в другом месте и в другое время. «Я подумал, что в Саддаме и его правительстве мы столкнулись с тоталитарной угрозой — чем-то сродни фашизму». «Вся ситуация, — пишет он страницей позже, — выглядела как в Европе в 1939 году»[188].

Это значит — выглядела так в его глазах. «Вся ситуация» включала конфликты от Палестины до Пакистана и столь различных врагов, как светский диктатор Саддам Хусейн и религиозные боевики Талибана. Иракцы и афганцы, религиозные или светские, все они напоминали Берману Европу 1939 года.

Для Бермана все враги — это один и тот же: враг либерализма. Все враги либерализма похожи. Коммунист из Болоньи, сражающийся с неолиберализмом монополиста Берлускони; сторонник прямой демократии в Афинах, протестующий против мер жесткой экономии, введенных либеральным (но недемократичным) Европейским Союзом; радикальная лесбиянка, с подозрением относящаяся к либеральному феминизму; афроцентрист; исламист — все выглядят как один чудовищный враг.

Фашизм и коммунизм были, по его мнению, «щупальцами одного гигантского чудища из бездны — нового и ужасного порождения современной цивилизации, которое никогда не было видно и никогда не было названо по имени, но даже и так могло высовывать свои отвратительные щупальца из зловещих глубин»[189]. Он предполагает, что тут была преемственность с более древними демонами, более древними чудищами. Ксенофобия, которая отправила в тюрьму Дрейфуса, погромы, демонизация, проявившаяся в геноциде, — все они стары, и у них более древние корни. Они живут в темных местах. И Берман думает, что именно в исламе они процветают.

Он видит в «исламофашизме» преемника нацизма и Советского Союза, форму тоталитаризма, фундаментально противную свободной западной цивилизации. Мост, который обеспечивает нацизму переход из Европы на Ближний Восток, связующая нить, доказывающая наличие — а на самом деле авторитет — фашизма в мусульманском мире, — это муфтий Иерусалима Хадж Амин аль-Хусейни, известный сторонник нацистов. Этот муфтий был рожден посмертно, приобретя в смерти больше силы, чем у него было при жизни.

По мнению Бермана и его приверженцев, Запад стоит за свободу индивида против тех, кто хочет заглушить любой протест. За борьбой с национал-социализмом последовала борьба с советским тоталитаризмом. Теперь ислам представляет собой новую угрозу тоталитарного режима. Столкновение цивилизаций продолжается, и стойкий Запад неизменно бьется с врагами свободы.

Во всем этом есть глубокая нечестность. Фашизм принадлежит Западу, и защитники западной цивилизации вынуждены отвечать за это. Национал-социализм локализуется на Западе, он возник из западной истории и западной цивилизации. Рим пал перед фашизмом. Германия и старые территории Священной Римской империи тоже пали. Испания пала перед фашизмом. Франция попала под его управление и, возможно, под его очарование. В Англии (даже в Англии) были Освальд Мосли и чернорубашечники. У французов (даже у французов) был режим Виши. Почитателей нацистов достаточно легко найти даже в рядах союзников: Эзра Паунд и Чарльз Линдберг, герцог Виндзорский и Юнити Митфорд. В Германии и Австрии были нацистские режимы. Если об исламе судят по муфтию, то что же можно сказать о Западе?

Америка, Канада и Австралия — старая колониальная периферия — остались в общем и целом глухи к призывам фашизма. Центр Европы, европейской культуры, христианства был его родиной. Фашизм здесь поднимался, представляя себя кульминацией западной цивилизации. Фашизм упорствовал еще долго после Второй мировой войны, он выжил в христианстве: правил в Испании и Португалии и по-прежнему выдвигает свои партии и выигрывает на выборах в самом сердце Европы. Запад сражался с фашизмом, но Запад же его и взрастил, и Запад долго поддерживал его после поражения Гитлера. В фашизме по-прежнему есть нечто, за что должен ответить именно Запад.

В западной цивилизации сохранились следы (и даже больше) того времени. Германия может запрещать символику национал-социализма, но не неонацистов. Американцы гордятся космической программой, преуспевшей благодаря вкладу бывшего нациста Вернера фон Брауна. Мы ездим на Volkswagen’ах. Ученые тревожатся из-за Хайдеггера и Шмитта и с сомнением поглядывают на пристыженного и кающегося Поля де Мана, но мы читаем их работы, как и должны, и продолжаем считать их частью западной цивилизации.

Более важно, что фашизм продолжает быть в Европе политической силой. Фашизм не был уничтожен с разгромом Германии и Италии во Второй мировой. Он продолжался в Испании Франко и Португалии Салазара, у него есть наследники в Италии. Мосли вернулся из ссылки, чтобы возглавить первый раунд антииммигрантской политики в послевоенной Британии. Западная цивилизация не просто полна воспоминаний о фашизме, она продолжает цепляться за него в избирательной политике.

Однако нет никакого «исламофашизма». В Ливане была фашистская партия, «Фаланга» (Phalange), но «Фаланга» — партия христиан, погрязших в чересчур сектантской политике Ливана, одна из тех, что сотрудничали с Израилем, наиболее явно во время злосчастных боен при Сабре и Шатиле[190]. Берман эти бойни не упоминает, хотя израильская Комиссия Кахана осудила Ариэля Шарона за участие в них. Когда Берман пишет о терроризме в Ливане, он ограничивается «Хезболлой». Когда он пишет о фашизме там, то отказывается указать на настоящих, а не метафорических фашистов. Это провал в памяти, который распространяется над большим числом неудобных связей в прошлом и настоящем: между фашизмом и сионистскими боевиками, Зеевом Жаботинским и Меиром Хар-Ционом[191]; между «Фалангой» и Шароном; между христианством и фашизмом в Европе и на Ближнем Востоке.

Еще больший позор — отрицать, что арабы и мусульмане противодействовали фашизму. Израэль Гершони и Джеймс Янковски подготовили потрясающее и блистательно документированное опровержение вымыслов Бермана. Египетские газеты и журналы публиковали карикатуры на Гитлера и Муссолини вместе с Ангелом смерти, угрожавших невинным и сокрушавших страны. Фашисты изображались чудовищами, и не раз и не два, а снова и снова. Египтяне видели в фашизме нечто, чего нужно опасаться и что необходимо высмеивать. Египетские газеты признавали, что нацистский империализм и теории расовой иерархии не сулят им ничего хорошего. Al Ahram и Al Misri, газеты с самым большим тиражом, постоянно боролись с фашизмом. Корреспонденты обоих изданий яростно нападали на расовые теории нацистов. Они не замедлили признать преследование евреев нацистами. Al Ahram осудила Kristallnacht[192] и преследование «невинных еврейских граждан Германии»[193]. Al Ahram систематически уличала нацистов в экспансионизме и агрессивном империализме, диктаторстве и расизме.

Берман представляет арабский и мусульманский Ближний Восток как мир, бесконечно далекий от интеллектуальной жизни Европы и Запада, со своими собственными интеллектуальными ресурсами. Он рисует его как мир без публичной сферы, без богатой интеллектуальной культуры европейских кафе и вообще смотрит на него с гримасой вынужденного понимания. Фашизм привлекал арабов, утверждает Берман, как средство противодействия британскому и французскому колониализму. Следовательно, союз не должен удивлять, хотя он и остается отталкивающим. Кажущаяся снисходительность Бермана — это не щедрость, а ее противоположность. В ближневосточных городах была богатая интеллектуальная культура в межвоенную эпоху, точно так же, как и столетиями до того. Модерность изменила эту культуру, но скорее расширила ее, а не сменила. Арабские и мусульманские (и христианские и иудейские) интеллектуалы знали (и писали) о множестве теоретиков. Их вовсе не тянуло рефлекторно к фашизму. Фашизм также не был магнитом для масс. Он имел больше последователей в Англии Мосли.

Гершони и Янковски также разоблачают утверждения, что «Братья-мусульмане» были инструментами или попутчиками Гитлера и Муссолини. Когда Берман осуждает «Братьев-мусульман» как фашистов, все его свидетельства берутся из одного вторичного источника, к которому он относится с меньшей предосторожностью, чем следовало бы. Гершони и Янковски полагаются на сочинения самих «Братьев-мусульман» на арабском языке, которого Берман не знал. Этим и может объясняться, почему Берман переводил арабское kata’ib как «фаланги», в чем он и видел свидетельство фашизма. Но это неверно. Kata’ib — это множественное число от katiba и значит, согласно «Hans Wehr» (арабский словарь-справочник), «отряд», «конный отряд» и даже «эскадрон». Это слово общего пользования и не несет никаких особых фашистских коннотаций. Если же само использование слова «фаланга» как-то связано с фашизмом, то Берману следовало присмотреться к французам.

Берман прав только насчет места рождения фашизма. Он описывает европейские корни фашизма довольно подробно. Забавно, однако, что, хотя фашистские партии продолжают действовать в Европе, он не выказывает интереса к тому, чтобы преследовать их там, где у них находятся корни. Если фашизм представляет такую большую угрозу Западу, то почему бы его не преследовать для начала дома? Если фашизм распространился по миру именно с Запада, то не надо ли подрубать его у самых корней? Не должны ли мы опасаться фашистов больше всего, когда они получают какой-то важный пост? Не стоит ли обратить критический взгляд на то, как фашистские партии рассматривают иммигрантов? Не должны ли мы задаться вопросом, действительно ли Запад преодолел антисемитизм своего прошлого?

В своей современной форме этот кочующий антисемитизм проявляется в особой комбинации того, что он любит и что ненавидит. Отвержение мусульман обозначает символическую (но только символическую) симпатию к евреям. Отвержение евреев обозначает символическую (но опять только символическую) симпатию к мусульманам. Отвержение одной формы антисемитизма используется, чтобы облагородить другую. Что хуже — отказ от одного вида враждебности означает разрешение на другой. Если я люблю евреев, то должен ненавидеть мусульман. Если я люблю мусульман, то должен ненавидеть евреев. Таким образом, ненависть становится необходимым знаком любви. Отказ от одной ненависти автоматически влечет за собой другую. Но сам момент принятия показывает, что это — всего лишь перенос ненависти[194].

Этот перенос ненависти пользуется самыми невероятными вещами как поводом. И Берман, и Каролин Фурест пользуются Тариком Рамаданом — западным мусульманином, швейцарским гражданином с докторской степенью, полученной в Университете Женевы, выступающим за интеграцию западных мусульман в культуры и избирательные практики Запада. Но у Бермана все обсуждение Рамадана сводится не к его речам, книгам или иным трудам, а к его родословной. Рамадан — внук Хассана аль-Банна, основателя «Братьев-мусульман». И вот Берман пишет: «Тарик Рамадан — прежде всего сын, брат, внук». Разбор политических взглядов дедушки Джона Ролза или бабушки Алексиса де Токвиля был бы сочтен весьма эксцентричным поступком. Когда пишут о Генри Адамсе, то Джон Адамс не рассматривается как человек, раз и навсегда определивший ход его мыслей. Когда мы изучаем политических мыслителей, философов или политиков, то предполагаем, что их мысли — их собственные. На них, конечно, могли повлиять родные, но подобное воздействие скорее производит бунтарское отрицание, нежели принятие. Дед, если ребенок его хорошо знал, является для последнего источником положительных эмоций (или, возможно, смутно пугающей фигурой), но никак не источником доктрин.

Родословная формирует больше тело, чем ум. Обычно мы полагаем, что чьи-то идеи, труды, философские и политические взгляды — результат действия собственных мыслей человека, а не генетики. В данном случае настоящие предки — это те, кого читали, кто отпечатался в мышлении, хотя и такое влияние может вызвать как согласие, так и мятежное отвержение. Мы не можем выбирать своих предков или сами конструировать свой генетический материал. Мы выбираем своих интеллектуальных предков, сами формируем свое мышление.

Все мы, но, видимо, не Тарик Рамадан. Берман настаивает, что Рамадан должен быть тем же, чем был его дед, должен нести его мысли, как он несет его ДНК, и даже более того, Берман настаивает, что мысли Хассана аль-Банна перешли вместе с кровью в целости, совершенно не изменившись от контактов с другими людьми. Рамадан не такой, как Берман, он не способен сделать свой собственный выбор, сформировать свои собственные идеи. Он — человек, сотворенный одной только кровью, без свободы мысли или независимой воли. Рамадан, как его видит Берман, не похож на нас. Он принадлежит не к рациональному, а к иррациональному миру. Бермана формируют его мышление и выбор, а Рамадана — его кровь и судьба. Мы — индивиды, а он — часть коллектива. Он — мусульманин. Он — брат-мусульманин. Он не может быть кем-то еще.

Идея о том, что некоторых людей следует исключать из политики на основании их происхождения, принадлежит феодальной древности или современному расизму. Берман, гордый своей «левизной», отвергает и то и другое. Однако точно такое же убеждение, что кто-то является только тем, чем его сделали предки, лежит в основе осуждения Тарика Рамадана. Крестьянин в феодальной иерархии есть крестьянин, и неважно, что он умеет читать и писать или делать что-то еще. Для антисемита атеист может быть иудеем и открыто верующий христианин — тоже иудеем независимо от своих верований. Исповедание своей веры читается как укрывательство правды. Они не могут быть никем иным.

Каролин Фурест в книге «Брат Тарик» прочитывает Рамадана согласно той же логике. Он может быть только тем, кем его делает его происхождение. Первая глава книги Фурест озаглавлена ««Будущее ислама» или будущее «Братьев-мусульман»?» и начинается с утверждения, что отец Рамадана «отвечал за пропаганду ислама по версии «Братьев-мусульман» в Европе»; его мать была «не кем иным, как любимой дочерью основателя «Братьев-мусульман»»[195]. Вторая глава называет Рамадана — «Наследник».

Фурест приводит рассказ Рамадана о том, как тот осознал свою европейскую идентичность: «До 23 или 24 лет я чувствовал себя больше египтянином, чем швейцарцем. Я снова и снова подумывал об отъезде. А затем решил, что я европеец и швейцарец и должен принять этот факт». Читая это признание вопреки смыслу слов, Фурест пишет, что Рамадан оставался «отмеченным на всю жизнь печатью своей идентичности: не Египет… но ислам и «Братья-мусульмане»»[196].

Общее понимание характера и целей «Братьев-мусульман» у Фурест служит ей ситом для просеивания речей и печатных трудов Рамадана. То, что соответствует ее представлениям о «Братьях-мусульманах», то и является его подлинными чувствами. Те утверждения или тексты, в которых Рамадан ратует за равенство женщин с мужчинами, поддерживает свободу слова или демократию либо соглашается с либеральными принципами, есть ложь или укрывательство правды: «двуязычие» Тарика Рамадана. Чтобы узнать, что действительно имел в виду Рамадан, надо спросить у Каролин Фурест. Таким образом, Фурест делает шаг еще дальше, чем требования, чтобы мусульмане говорили все по написанному для них другими сценарию. Теперь они могут произносить это, но им все равно не поверят. Книга Фурест обнажает пустоту требований «осудить терроризм» или «принять либеральные ценности». Пытаться удовлетворить эти требования бессмысленно.

Это верно не только по отношению к Рамадану, но — что, возможно, важнее — ко всем, кто его читал или слышал. Термин «приспешник» или «коллаборационист» во Франции имеет неприятное значение. Он отсылает к режиму Виши, к французам, сотрудничавшим с нацистами. Если вы не разделяете взглядов Фурест или Бермана, то, скажут они, вы — коллаборационист. Примечательная позиция для людей, которые посмеиваются над политкорректностью, восхваляют Просвещение и считают себя защитниками либеральных ценностей.

Философы, которые повсюду протестуют против определяющей несправедливости нашего времени, замешаны в конструировании образа мусульманина как ниспосланного свыше врага. Жижек обозначает мусульман и как исключение из светской, просвещенческой политики, и как подлинный объект противостояния в ней. С точки зрения Жижека, история современного Запада, то есть Запада модерности, — в преодолении религии атеизмом и богословия Просвещением. Местные средства по продвижению этого проекта идут из Европы, где атеизм (исторически) союзничал с христианством. Так, он пишет во «Взгляде в архивы ислама»: «Обычно мы говорим о иудео-христианской цивилизации — возможно, настало время, особенно учитывая ближневосточный конфликт, говорить о иудео-мусульманской цивилизации как оси, направленной противоположно христианству»[197]. Поддержка Жижеком атеизма ведет его, по его собственному признанию, к поддержке Европы, а точнее сказать, атеистического христианского мира — против ислама и иудаизма. Его строки напоминают нам, что симпатии к Марксу и социализм не служат доказательствами отсутствия враждебности к мусульманам и иудеям, укорененной в Просвещении, которое находится в рамках христианского мира.

Но и в христианстве, и в Просвещении, и в Западе есть кое-что более важное. Внутри каждой из этих сил есть нечто, что уводит нас от враждебности. Есть этические императивы, которые заставляют нас не только помнить антисемитизм прошлого, но и преодолевать его в настоящем.

Пока хранится память о Холокосте, термин Muselm?nner может показаться слишком знакомым, чтобы нуждаться в переводе. Мы помним образы Muselm?nner, самых презренных из заключенных конц лагерей. Мы помним, как описывалось их положение, и помним, какое место они занимают в размышлениях о Холокосте. Но, хотя термин знаком, его значение скрыто. Мы забыли, что Muselmann значит «мусульманин».

Muselm?nner — это «мусульмане»: это имя тех, кто населял лагеря Гуантанамо и Абу-Грейб и ряд других, которые мало кто может назвать. Это имя для тех мусульман, которые живут в лагерях, ожидая депортации. В каждом из этих случаев имя «мусульманин» дано чему-то, что сведено к простейшей жизни.

Если западной цивилизации суждено включить, принять и постичь евреев и, сделав это, назвать иудаизм своим, то это нужно сделать, не давая разрешения на новую серию погромов. Если Западу суждено свидетельствовать о зле Холокоста, то это должно отвечать моральным требованиям, выходящим за рамки строительства мемориалов и этики памятования. Запад должен закрыть лагеря и принять Muselm?nner как они есть.

Памятование Холокоста — это не вопрос воспоминаний или мемориалов, но работающий моральный императив настоящего.