К Домниону

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

К Домниону

Письмо твое звучит одновременно и любовью, и упреками. Любовь принадлежит тебе; благодаря ей ты боишься за нас даже того, что не опасно; упреки принадлежат тем, которые не любят и, ища случая ко греху, клевещут на брата своего и на сына матери своея полагают соблазн (см.: Пс. 49, 20). Ты пишешь, что какой–то монах, бродящий и кричащий на улицах, на перекрестках, на распутиях, крючкотворец, хитрый только для отнятия чужой чести, пытающийся бревном своего глаза извлечь сучец из глаза ближнего, — ты пишешь, что этот монах витийствует против меня и собачьим зубом кусает, терзает, сокрушает книги, написанные мной против Иовиниана. Ты пишешь, что этот диалектик вашего города и украшение Плавтовой фамилии не читал «Категорий» Аристотеля, ни «Об истолковании», ни «Аналитик», ни даже «Риторики» Цицерона, но среди людей необразованных и на пиршествах c женщинами плетет бестолковые силлогизмы и будто бы хитрой аргументацией распутывает наши софизмы. Так глуп же я, что не надеялся узнать всего выше исчисленного без помощи философов и конец стиля, которым стиралось написанное, предпочитал тому концу, которым писалось. Напрасно также я пересматривал комментарии Александра; напрасно ученый наставник через Порфирия вводил меня в логику; и — не говоря уже о человеческих знаниях — вотще я имел своими катехизаторами в Священном Писании Григория Назианзина и Дидима; бесполезно для меня было знакомство с еврейским языком и каждодневное от юности до нынешнего возраста поучение в законе, пророках, Евангелии и Апостоле.

Нашелся человек, совершенный без учителя, (духоносец и самоучка), который красноречием превосходит Туллия, аргументами — Аристотеля, мудростью — Платона, образованностью — Аристарха, многописанием — Халкентера, знанием святых книг — Дидима и всех ученых нашего времени. Нужен ему только предмет для рассуждения, и, подобно Карнеаду, он может рассуждать и так и сяк, то есть и в пользу истины, и против истины. Мир спасся от опасности, и наследственные или судейские тяжбы избавились от пропасти вследствие того, что этот человек, оставив площадь (forum), очутился в недрах Церкви. Кто может оказаться невинным, когда он не захочет этого? И какого преступника не спасет его речь, когда он начнет выкладывать дело на пальцах и растягивать сети своих силлогизмов? Стоит ему только ударить ногой, устремить очи, наморщить лоб, потрясти рукой, погладить бороду— одним этим он напустит туману перед глазами судей. Чему же дивиться, если меня, уже давно находящегося в отсутствии и без практики в латинском языке сделавшегося наполовину греком и варваром, одолел этот человек, остроумнейший и сильнейший в латыни? Массой его красноречия был подавлен и Иовиниан, хотя и не находился в отсутствии. (Благий Иисусе! Что за человек этот Иовиниан! Его сочинения может понимать только тот, кто воспевает исключительно для себя и для муз.) Пожалуйста, любезнейший отец, убеди этого монаха, чтобы он не говорил вопреки своему подвигу, чтобы, обещая своей одеждой непорочность, не подрывал ее словами; чтобы, будучи девственником или воздержником (про то знает он), не уравнивал замужних с девами и не спорил понапрасну столько времени с красноречивейшим мужем. Слышу я, кроме того, что этот монах обходит келии вдов и девиц и с важным видом философствует среди них о священных предметах. Чему же он учит женщин втайне в их спальне? Тому ли, чтобы они знали, что все равно, что дева, что замужняя, чтобы не тратили напрасно цветущий возраст, чтобы ели, и пили, и ходили в баню, заботились о чистоте и не пренебрегали мазями? Или, наоборот, учит целомудрию, постам и неомовению тела? Конечно, он учит тому, что полно добродетели. Так пусть же и в обществе признает то, что говорит дома. А если он и по домам учит тому же, чему вобществе, то его нужно удалить от общения с девицами. Удивляюсь я, что юноша, монах, по собственному своему мнению красноречивый (с уст которого текут любовные речи, изящная речь которого пересыпана комической солью и веселостью), не стыдится обходить домы вельмож, размениваться приветствиями с матронами, превращать религию нашу в битву и веру христианскую в словопрение и при том отнимать честь у ближнего своего. Если этот юный монах считает меня заблуждающимся, ибо все мы много согрешаем. Кто не согрешает в слове, тот человек совершенный (Иак. 3, 2), то ему следовало бы письменно или изобличить, или спросить меня, как и поступил муж ученый и славный Паммахий, которому я отвечал по возможности и в довольно обширном письме разъяснил, что и в каком смысле было сказано мной. Паммахий, по крайней мере, подражал твоей скромности, так как и ты, выбрав из моего сочинения те места, которые для некоторых казались соблазнительными, расположил их в порядке с просьбой, чтобы я или исправил, или объяснил их, и не считал меня до такой степени безумным, чтобы в одной и той же книге я стал бы говорить и в пользу брака, и против брака.

Пусть мой противник пощадит себя, пощадит меня, пощадит имя христианина. Пусть узнает, что монашество его состоит не в разговорах и расхаживаньи, а в молчании и уединении. Пусть прочтет слова Иеремии: Благо человеку, когда он несет иго в юности своей; сидит уединенно и молчит, ибо Он наложил его на него (Плач 3, 27–28). А если мой противник забрал себе цензорский жезл над всеми писателями и считает себя ученым оттого, что понял Иовиниана (по пословице: косноязычному лучше понимать слова косноязычного), то, по суду Аттилия, мы признаемся: ты пишешь все. Даже сам Иовиниан, пишущий безграмотно, вполне справедливо скажет следующее: «Если меня осуждают епископы, то это не законно; я не хочу, чтобы против меня говорил тот или другой человек, могущий подавить меня своим авторитетом, но не могущий вразумить меня. Пусть пишет против меня муж, язык которого и я понимаю; если я одержу победу над ним, то разом одержу победу и над всеми. Я очень хорошо знаю (поверьте моему опыту), «каков он, поднявшись на щит, с какой быстротой мечет копье» (Энеида, 10). Он храбр, в спорах привязчив и упорен, и голова его полна хитрых затей. Часто с ночи до вечера он кричал против нас на улицах; а у него бока и сила атлета, и тело его изящно и крепко. Кажется, втайне он последователь моего учения. Кроме того, он никогда не краснеет, не размышляет о том, что говорит и сколько говорит, и приобрел такую славу красноречия, что слова его повторяются людьми косматыми. Сколько раз в обществе он заставлял меня объедаться и доводил до холеры? Сколько раз плевал и уходил оплеванный? Но это все — вещи простые, которые может сделать всякий из моих последователей. Я приглашаю моего противника писать книги — оставить по себе память потомству. Будем беседовать письменно, и пусть судит о нас безмолвный читатель; как я веду за собой толпу учеников, так пусть и по имени моего противника назовутся Гнафоники или Формионики».

Не важна вещь, любезный Домнион, болтать по углам и в жилищах шарлатанов и голословно определять: «Тот хорошо сказал, а этот худо; тот знает Писания, а этот бредит; тот красноречив, а этот совсем бессловесен». Кто судит обо всех, по чьему приговору заслужил то право? Только шутам и людям, всегда готовым на распри, свойственно греметь против кого–нибудь где ни попало на перекрестках и собирать ругательства, а не изобличительные пункты. Пусть мой противник протянет руку, возьмется за стиль, побеспокоит себя и, что может, изложит письменно. Пусть даст нам случай отвечать на его красноречие. Я сам умею кусаться, если захочу, сам могу больно уязвить. И мы грамоте учились: «И мы часто подставляли руку под ферулу» (Ювенал). И про нас можно сказать: «У него сено на рогах; беги дальше» (Гораций). Но я лучше хочу быть учеником Того, Кто сказал: Я предал хребет Мой биющим и ланиты Мои поражающим; лица Моего не закрывал от поруганий и оплевания (Ис. 50, 6); Будучи злословим, Он не злословил взаимно (1 Пет. 2, 23), и после заушений, креста, бичеваний, ругательств — в заключение молился за распинающих, говоря: Отче! Прости им, ибо не знают, что делают (Лк. 23, 34). И я прощаю заблуждающемуся брату: знаю, что хитростью диавольской прельщен он. В кругу женщин он казался себе ученым и красноречивым. Когда в Рим дошли мои произведеньица, он испугался встретить в моем лице соперника и пресек мою распространявшуюся славу, чтобы не было на земле никого, благоугодного для его красноречия, за исключением тех, могущества которых он не щадит, но уступает, которых не уважает, но боится. Опытный человек хотел, подобно старому воину, одним ударом меча поразить обоих борцов и показать народу, что Писание имеет именно тот смысл, какой ему угодно. Пусть же соблаговолит он послать к нам свою речь и не укорами, но вразумлением исправить наше болтанье. Тогда он поймет, что иное дело площадь, а иное дело — кабинет, иное дело рассуждать о догматах Божественного закона среди веретен и корзин девиц, а иное дело— среди ученых мужей. Теперь он свободно и бесстыдно разглашает в народе обо мне, что я осуждаю браки, и сильно ораторствует против меня и, среди беременных женщин, крика младенцев и брачных постелей, умалчивает о том, что говорит Апостол, лишь бы только возбудить ко мне ненависть. А когда он примется писать, столкнется со мной нога с ногой и будет или сам предлагать нечто от Писаний, или выслушивать, что я буду предлагать, — тогда–то он вспотеет, тогда–то пораздумает. Прочь Эпикур, дальше Аристипп, свинопасы не придут, свинья не захрюкает.

И мы, отче, не слабою рукою мечем

Стрелы и железо, и из нашей раны

Струится кровь.

Энеида, 12

Если же мой противник не хочет писать, а думает отделаться только ругательствами, то пусть из–за стольких земель, рек, народов, разделяющих нас, услышит, по крайней мере, эхо моего голоса: «Не осуждаю брака, не осуждаю супружества». И чтобы мой противник крепче удержал мою мысль, прибавлю: я хочу, чтобы все те, которые, быть может, страха ради нощного не могут спать одни, вступали всупружество.