Глава VII. Продолжение второго путешествия Павла - Павел в Афинах
Глава VII. Продолжение второго путешествия Павла - Павел в Афинах
Павел, все в сопровождении верных Верийцев, поехал морем в Афины. Из глубины Термейского залива до Фалера или Пирея три или четыре дня пути, если плыть не торопясь. "Идут мимо подножия Олимпа, Оссы, Пелиона; объезжают извилины внутреннего моря, которое Эвбея отделяет от Эгейского; переезжают причудливый Эврипский пролив. При каждом повороте касаются этой поистине священной земли, где некогда открылось совершенство, где наяву существовал идеал, земли, видевшей, как благороднейший из народов одновременно клал основание искусству, науке, философии, политике. Приставая к ней, Павел, вероятно, не испытывал того, как бы сыновнего, почтения, которое чувствовали уже тогда культурные люди, вступая на эту славную почву. Он был из иного мира; его священная земля была не здесь.
Греция не оправилась после тяжелых ударов, поразивших ее за последние века. Подобно сынам земли, аристократические племена ее растерзали одно другое. Римляне окончательно, истребили их; старинные фамилии почти исчезли. Древние города: Фивы и Аргос превратились в бедные деревни; Олимпия и Спарта упали; только Афины и Коринф удержались. Поля были почти пустыней; картина разорения, рисуемая нам Полибием, Цицероном, Страбоном и Павсанием, наводит уныние. Наружная свобода, которую римляне оставили городам, и которая должна была исчезнуть только при Веспасиане, была пустой насмешкой. Дурное управление римлян привело ко всеобщему разорению; храмы не поддерживались; на каждом шагу встречались пьедесталы, с которых завоеватели украли статуи, или которые льстецами отданы были новым властелинам. В особенности Пелопонесс поражен был насмерть. Спарта убила его; загубленная соседством этого безумного, утопического города несчастная страна никогда уж не возрождалась. К тому же в римскую эпоху режим крупных всепоглощающих городов заменил многочисленность маленьких центров; Коринф сосредотачивал в себе всю жизнь страны,
Тем не менее население, если оставить в стороне Коринф, сохранилось в довольно чистом виде; число евреев вне Коринфа было незначительно. В Греции была образована лишь одна римская колония; вторжения славян и албанцев, так глубоко изменивших состав эллинской крови, произошли только позднее. Старые культы еще процветали; правда, кое-какие женщины исполняли тайком, в глубине гинекея, скрываясь от мужей, чужеземные суеверия, особенно египетские; но мудрецы протестовали; "Что это за боги", говорили они, "которые принимают тайное поклонение замужней женщины. У женщины не должно быть никаких друзей, кроме друзей ее мужа; а разве боги - не первые наши друзья?".
По-видимому, либо во время переезда, либо во время приезда в Афины, Павел пожалел о том, что оставил своих спутников в Македонии. Быть может, новый мир поразил его, и он почувствовал себя в нем чересчур одиноким; верно то, что, прощаясь с Верийскими верными, он поручил им передать Силе и Тимофею, чтобы они поспешили к нему как можно скорее.
Итак, в продолжение нескольких дней Павлу пришлось оставаться в Афинах одному. Этого с ним не случалось уже очень давно; жизнь его была подобна водовороту, и он никогда не путешествовал иначе, как с двумя или тремя спутниками. Афины были местом единственным в своем роде, или, во всяком случае, совершенно отличались от всего, что он видел до тех пор; зато и положение его оказалось чрезвычайно трудным. В ожидании прибытия товарищей он удовольствовался тем, что обегал все концы города. Акрополь, с бесконечным количеством статуй, целиком покрывавших его и делавших из него небывалый музей, был, должно быть, для него предметом самых оригинальных размышлений.
Хотя Афины много пострадали от Суллы, хотя они, как и вся Греция, были разграблены римскими управителями и уже лишены отчасти своих богатств по милости грубой жадности своих властителей, однако они все еще были украшены почти всеми своими дивными произведениями искусства. Памятники на Акрополе остались нетронутыми. Неискусное убавление кое-каких подробностей, довольно большое число посредственных произведений, уже проникнувших в святилище великого искусства, дерзкие подмены, благодаря которым на пьедесталы древних греков попали римляне, не изменили священного характера этого чистого храма красоты. Пецил, со своей прекрасной обстановкой, был свеж, как в первый день творения. Подвиги низкого Секунда Карины, поставщика статуй для Золотого дома, начались только несколько лет спустя, и Афины от них меньше пострадали, чем Дельфы и Олимпия. Ложный вкус римлян к городам с колоннадами сюда не проник; дома были бедные, очень неудобные. Этот дивный город в то же самое время был городом неправильным, с узкими улицами, оберегавшими свои древние памятники и предпочитавшими воспоминания о древних временах вытянутым в струнку улицам. Все эти чудеса мало тронули апостола; он видел самые совершенные по красоте вещи, какие когда либо существовали и будут существовать - Пропилеи, это чудо благородства, Парфенон величественностью своей затмевающий все, храм Победы без крыльев, достойный тех битв, которым он был посвящен, Эрехфейон, чудо изящества и грации, эрефорянок, божественных молодых девушек с такой полной грации поступью; он видел все это, но вера его не поколебалась; он и не дрогнул. Его ослепляли предрассудки еврея-иконоборца, нечувствительного к красотам пластики; он счел эти несравненные изображения идолами. "Он", говорит его жизнеописатель, "возмутился духом при виде города, полного идолов". Дрожите, прекрасные и чистые изображения, истинные боги и богини! Вот тот, кто воздвигнет на вас свой молот. Роковое слово произнесено: вы - идолы; заблуждение этого некрасивого, маленького еврея будет вашим смертным приговором.
Из многих непонятых апостолом вещей, две сильно поразили апостола: во-первых, чрезвычайная религиозность Афинян, доказывавшаяся большим числом храмов, алтарей, всякого рода святилищ, признаков их эклектизма и терпимости в деле религии; во-вторых, некоторые алтари, безымянные или посвященные "неизвестным богам". Этих алтарей было довольно много в Афинах и в окрестностях их. Были они также и в других греческих городах. Фалерские были знамениты (Павел мог видеть их, когда сошел на берег); их связывали с легендами о войне с Троей. Надпись на них гласила:
ЛГNОSTOISФЕOIS
т. е. "неизвестным богам"; некоторые, даже, могли иметь надпись:
АГNОSTOIФЕOT
т. е. "неизвестному богу". Алтари эти своим происхождением обязаны были необыкновенной щепетильности Афинян в деле религии и привычке их во всем видеть проявление таинственной и особой власти. Боясь невольно оскорбить какого-нибудь бога, имени которого они не знали, или показать пренебрежение какому-нибудь могущественному богу, или желая получить какую-нибудь милость, которая могла зависеть от неизвестного им божества, они строили безымянные алтари, или же делали на последних выше приведенную надпись. Возможно также, что эти странные надписи происходили с алтарей, первоначально безымянных, на которых во время какой-нибудь общей проверки, за незнанием того, кому они посвящены, и была сделана подобная надпись. Павел очень удивился такому посвящению. Толкуя их по-своему, по-еврейски, он предположил за ними смысл, которого они не имели. Он подумал, что речь идет о боге, который называется "Богом Неизвестным". В этом Боге он узрел бога евреев, единого бога, к которому даже язычество чувствовало якобы какое-то таинственное влечение. Эта мысль казалась тем правдоподобнее, что в глазах язычников главной отличительной чертой еврейского бога было то, что у него не было имени, что это был неопределенный бог. Может быть также, что среди какого-нибудь религиозного обряда или во время философского спора услыхал Павел полустишие:
Tov yaр kai yevoc eouev,
взятое из гимна Клеанфа Юпитеру, или из Phenomenes Арата и часто употреблявшегося в религиозных гимнах. Он группировал в уме эти местные черты и старался из них составить речь, приспособленную к его новой аудитории, так как он предчувствовал, что здесь придется коренным образом изменить систему проповеди. Конечно, Афины в то время уже не были вполне тем, чем были в течение веков, центром прогресса человечества, столицей республики умов. Верная своему духу, эта божественная мать всякого искусства была одним из последних убежищ либерализма и республиканизма. Она была, так сказать, городом оппозиции. Афины всегда стояли за побежденных. Они энергично заявили себя за независимость Греции и Митридата против римлян; за Помпея против Цезаря, за республиканцев против триумвиров, за Антония против Октавиана. Рядом со статуями Гармодию и Аристогитону они воздвигли таковые Бруту и Кассию; они чествовали Германика так, что сами попали в подозрение; они заслужили оскорбления от Пизона; Сулла разгромил их ужасно и нанес последний удар их демократическому строю. Август хотя и был к ним милостив, но не благоволил к ним. У них никогда не отняли титула свободного города, но преимущества свободных городов во времена Цезарей и Флавиев все уменьшались. Афины отказались таким образом городом подозрительным, опальным, но облагороженным именно этой опалой. С воцарением Нервы начинается для них новая жизнь. Мир, возвративший себе добродетель и разум, вновь признал свою мать. Нерва, Ирод Аттик, Адриан, Антонин, Марк Аврелий восстановляют их памятники, наперерыв даруют ей новые памятники и учреждения. Афины снова на четыре столетия становятся городом философов, артистов, великих умов, священным народом для всех либеральных людей, местом паломничества поклонников красоты и правды.
Но не будем опережать ход времени. В тот печальный момент, на котором мы остановились, прежнее великолепие исчезло, а новое - еще не появлялось. Это уже не был "город Тезея" и еще не "город Адриана". В I-м веке до нашей эры философская школа в Афинах была очень блестяща: Филон Ларисский, Антиох Аскалонский продолжали или видоизменяли дело Академии; Кратипп читал перипатетизм, и сумел одновременно быть другом, учителем, утешителем или покровительствуемым Помпея, Цезаря, Цицерона, Брута. Все самые знаменитые и занятые римляне, увлекаемые на Восток честолюбием, останавливались в Афинах, чтобы послушать модных философов. Аттик, Красс, Цицерон, Варрон, Овидий, Гораций, Агриппа, Виргилий учились там или жили, как любители наук и искусств. Брут провел там последнюю зиму своей жизни, разделяя свое время между перипатетиком Кратиппом и академиком Феомнестом. Накануне битвы при Филиппах Афины были первостепенным философским центром. Образование там было чисто философское и стояло гораздо выше бледного красноречия Родосской школы. Серьезно повредило Афинам воцарение Августа и всеобщее умиротворение, когда философское преподание стало подозрительным; значение и деятельность школ упали. К тому же и Рим на некоторое время стал, благодаря заканчивавшейся там блестящей литературной эволюции, почти независимым от Греции в отношении вещей духовного порядка. Создались новые центры; как в школу разнообразного образования, предпочитали идти в Марсель. Самобытное существование философии четырех крупных сект окончилось; начинался эклектизм, известного рода нетвердое, бессистемное философствование. За исключением Аммония Александрийского, учителя Плутарха, который около этого времени основал в Афинах тот род литературной философии, которая вошла в моду, начиная с царствования Адриана, никто, в середине I-го века, не прославил того города, который дал и привлек к себе больше всего в мире знаменитых людей. В это время на Акрополе с печальной расточительностью воздвигаются статуи консулам, проконсулам, римским чиновникам, членам Императорского дома. Храмы посвящаются богине Roma и Августу. Даже Нерону были поставлены там статуи. Все талантливые художники были привлечены в Рим, и потому афинские произведения I-го века в большинстве случаев удивительно плохи. Да и эти памятники, как напр. часы Андроника Цирреста, портик Афины Архегеты, храм Рима и Августа, мавзолей Филопаппа, относятся к эпохе, немного более ранней или позднейшей, чем время, когда Павел увидел Афины. Никогда в продолжении всей своей длинной истории город не был еще таким немым, молчаливым.
Однако, он еще сохранял в большой мере свой благородный облик; он все еще привлекал первостепенное внимание мира. Несмотря на суровость эпохи, глубоко было уважение к Афинам, и все чувствовали его. Сулла, несмотря на грозный гнев свой за их бунт, сжалился над ними. Цицерон гордился тем, что у него там была статуя. Помпей и Цезарь перед битвой при Фарсале заявили через герольда, что все Афиняне будут пощажены, как жрецы богинь тесмофор (законодательниц). Помпей пожертвовал крупную сумму денег на украшение города; Цезарь не захотел отомстить ему и содействовал сооружению одного из его памятников. Брут и Кассий вели себя там, как частные лица, но их принимали и ласкали, как героев. Антоний любил Афины и охотно жил там. После битвы при Акциуме Август в третий раз простил им; имя его, как и имя Цезаря, было связано с одним большим памятником; его семья и приближенные считались в Афинах местными благодетелями. Римляне очень настаивали на том, что они оставляют Афинам свободу и почет. Балованные дети славы, греки с той поры стали жить воспоминаниями прошлого. Германик, во время пребывания своего в Афинах, не хотел, чтобы ему предшествовало больше одного ликтора. Нерон, хотя и не отличался суеверностью, не решился войти в них из боязни Фурий, обитавших под Ареопагом, этих страшных Semnes, которых избегали отцеубийцы; воспоминание об Оресте вызывало в нем содрогание; он не посмел также вмешаться в Элевсийские игры, в начале которых герольд возглашал, чтобы негодяи и нечестивцы остерегались приближаться. Благородные иностранцы, потомки низложенных царей, приходили в Афины тратить свое состояние; им нравилось, когда их украшали титулами хорегов и агонотетов. Все маленькие варварские царьки наперерыв старались оказывать Афинянам услуги и реставрировать их памятники.
Одной из причин такого исключительно благоприятного положения была религия. По существу своему муниципальная и политическая, основанная на мифах об основании города и божественных его покровителях, религия Афин вначале представляла религиозное освящение патриотизма и государственных учреждений. Это был культ Акрополя; "Аглавр" и присяга, которую приносили на его алтаре молодые Афиняне, имеют только этот смысл; это как если бы у нас религия состояла в вынимании жребия при наборе, занятии военными упражнениями и почитании знамени. Это неминуемо должно было вскоре стать довольно истрепанным; ничего не было тут беспредельного, ничего такого, что поражало бы человека своей историей, ничего всеобъемлющего; насмешки Аристофана над этими богами Акрополя доказывают, что им одним не под силу было бы покорить весь мир. Женщины вскоре обратились к незначительным иноземным культам, напр., к культу Адониса; особенно развились мистерии; философия у Платона была своего рода тонкой мифологией, а искусство создавало для толпы поистине восхитительные изображения. Афинские боги стали богами красоты. Старая Афина Паллада была просто манекеном, без видимых рук, закутанная в пеплум, подобная Лореттской Богоматери. Торевтика сделала беспримерное чудо: она стала делать реалистические статуи в роде итальянских и византийских мадонн, с накладными украшениями, которые в то же время были дивными произведениями искусства. Таким образом, у Афин образовался один из самых полных культов древности. Во времена государственных бедствий культ этот потерпел некоторого рода затмение, афиняне первые сами оскверняли свое святилище: Лахарес украл золото статуи Афины; Димитрия Полиоркета сами жители устроили в опистодоме Парфенона; он поселил там с собой своих куртизанок, и люди насмехались над тем, как должна быть возмущена таким соседством целомудренная Афина; Аристион, последний защитник независимости Афин, дал погаснуть неугасимой лампаде Афины Паллады. Но слава этого единственного города все-таки была так велика, что весь мир как будто захотел усыновить его богиню, когда он покинул ее. Благодаря иностранцам, Парфенону возвращена была честь, афинские мистерии стали религиозной приманкой для всего языческого мира.
Но главным образом Афины имели влияние как город школ. Это новое значение, которое, благодаря заботам Адриана и Марка Аврелия, должно было приобрести такой определенный характер, появилось у него за два века перед эпохой нашего рассказа. Город Мильтиада и Перикла превратился в университетский город, в роде Оксфорда, где встречалась вся знатная молодежь, раскидывавшая золото целыми пригоршнями. Только и видно было, что учителя, философы, риторы, всякие педагоги, софронисты, учителя эфебов, гимназиархи, педотрибы, гопломахи, учителя фехтования и верховой езды. Co времен Адриана косметы, т. е. префекты учащихся, приобретают в известной мере значение и почет архонтов; ими обозначаются годы; старинное греческое преподавание, целью которого было образовать свободного гражданина, становится педагогическим законом для всего человечества. Но, увы! Оно образовывает теперь уже только риторов; телесные упражнения, некогда считавшиеся истинным делом для героев на берегу Илисса, теперь стали делом позы. Основательное величие заменили цирковое величие, манеры Франкони. Но Греции свойственно было все облагораживать; даже дело школьного учителя стало у нее нравственным служением; несмотря на злоупотребление, достоинство наставников было одним из ее созданий. Вся эта золотая молодежь иногда умела вспоминать прекрасные речи своих учителей. Она была на стороне республиканизма, как и всякая молодежь, она устремилась на призыв Брута; она дала убивать себя при Филиппах. Целыми днями они восхваляли убийство тиранов, прославляли благородную кончину Катона, выражали одобрение Бруту. Население всегда было оживленное, остроумное, любопытное. Всякий проводил жизнь на улице, в постоянном общении с остальным миром, в легкой атмосфере, под улыбающимся небом. Иностранцы, толпы которых жаждали знания, поддерживали живую интеллектуальную деятельность. Публицистика, журнализм античного мира, если можно так выразиться, имел центром Афины. Город не приобрел торгового характера, и поэтому у всех была одна забота: узнавать новости, знать все, что говорилось и делалось на земном шаре. Очень замечательно, что широкое развитие религии не вредило рациональной культуре. Афины сумели быть одновременно и самым религиозным городом в мире, Пантеоном Греции, и городом философов. При виде окружающих орхестру мраморных кресел в амфитеатре Дионисия, на каждом из которых начертано имя божества, жрецу которого оно было предоставлено, можно было подумать, что это город жрецов; а это был прежде всего город свободомыслящих. У культов, о которых идет речь, не было ни догматов, ни священных книг; они не питали того отвращения к физике, которое всегда было у христианства, и которое заставляло последнее преследовать положительное исследование. За исключением некоторых ссор, жрец и эпикуреец-анатомист довольно хорошо уживались вместе. Истинные греки вполне удовлетворялись таким согласием, основанным не на логике, а на взаимной терпимости и взаимном уважении.
Для Павла это было совершенно новое поле. До сих пор он проповедовал большей частью в городах промышленных, вроде Ливорно или Триеста, с большими еврейскими общинами, а не в блестящих центрах, не в городах большого света и высокой культуры. Афины носили глубоко-языческий характер; язычество связано было в них со всеми удовольствиями, со всеми интересами, со всей гордостью и славой государства. Павел испытывал большие сомнения. Тимофей, наконец, прибыл из Македонии; Сила, по неизвестным для нас причинам, прийти не мог. Тогда Павел решил действовать.
В Афинах была синагога, и Павел стал говорить там, обращаясь к евреям и людям, "имеющим страх Божий"; но в таком городе успеха в синагоге было еще очень мало. Его соблазняли блестящая агора, где расходовалось столько ума, портик Пецил, где разбирались все мировые вопросы. Он стал говорить там, но не как проповедник, обращающийся к собравшейся толпе, а в качестве иностранца, который вмешивается в прения, робко распространяет свой взгляд и старается создать себе какую-нибудь точку опоры. Успех был невелик. "Иисус и воскресение" (anastasis) показались странными, лишенными смысла словами. Многие, по-видимому, приняли anastasis за имя богини, и подумали, что Иисус и Анастазис - новая божественная чета, которую пришли проповедовать эти восточные сумасброды. Философы-эпикурейцы и стоики, говорят, подошли ближе и прислушивались.
Это первое сближение христианства и греческой философии не было особенно дружественным. Нет лучшего доказательства того, как умные люди должны быть осторожны и остерегаться насмешек над идеей, какой бы сумасбродной она им не казалась. Дурной греческий язык Павла, его неправильные, порывистые фразы не могли доставить ему кредита в Афинах. Философы презрительно отвернулись от этих варварских слов. Одни говорили: "Это суеслов (spermologos)", другие, - "он проповедует о новых богах". Никому и в голову не приходило, что настанет день, когда этот суеслов займет их место, и что через 474 года упразднены будут их кафедры, как бесполезные и вредные, именно благодаря проповеди Павла. Великий урок! Гордые тем, что они стоят настолько выше толпы, афинские философы с презрением относились к тому, что касалось религии этой толпы. Рядом с ними процветало суеверие; Афины в этом отношении почти догнали самые религиозные города Малой Азии. Аристократия мыслителей мало заботилась о социальных потребностях, проявлявшихся под покровом всех этих грубых культов. Такое отчуждение никогда не остается безнаказанным. Когда философия заявляет, что она не занимается религией, религия в ответ на это душит ее, и это справедливо, ибо философия имеет значение только постольку, поскольку она указывает человечеству правильные пути, поскольку она серьезно относится к той бесконечно-великой задаче, которая одинаково стоит перед всеми.
Либеральный дух, царивший в Афинах, обеспечивал Павлу полную безопасность. Ни евреи, ни язычники не пытались ничего ему сделать; но самая терпимость эта для него была хуже гнева. В других местах новое учение вызывало сильную реакцию, по крайней мере в еврейских кругах. Здесь оно находило лишь разочарованных и любопытных слушателей. По-видимому, однажды слушатели Павла, желая добиться от него как бы официального изложения его учения, повели его в Ареопат и тут потребовали у него, чтобы он объяснил, что за религию он проповедует. Конечно, возможно, что это легенда, и что известность Ареопага заставила рассказчика Деяний, не бывшего очевидцем, избрать эту знаменитую аудиторию местом, где герой его произносит торжественную речь, философское поучение. Однако, эта гипотеза не необходима. Ареопаг под римским владычеством сохранил свою старинную организацию. Его функции даже умножились, вследствие политики завоевателей, состоявшей в упразднении старинных демократических греческих учреждений и замене их советами старейшин. Ареопаг всегда был представителем афинской аристократии; ему перепало то, что отнято было у демократии. Надо прибавить, что это была эпоха литературного дилетантства, и что судилище это, благодаря классической своей известности, пользовалось огромным авторитетом. Нравственное его влияние распространялось на весь земной шар. Таким образом, Ареопаг под римским владычеством снова стал тем, чем он неоднократно был в течение существования афинской республики, настоящим афинским сенатом, вмешивающимся только в известные случаи и представляющим консервативное дворянство из отставных должностных лиц, политическим учреждением, почти без всяких судебных функций. Начиная с I-го века нашей эры Ареопаг в надписях фигурирует во главе афинских властей, выше совета 600 и народа. В частности, от него зависит воздвижение статуй; по крайней мере, необходимо на это его разрешение. Именно в то время, к которому относится наш рассказ, он только что присудил статую царице Веронике, дочери Агриппы I, с которым, как мы скоро увидим, был потом в сношениях и Павел. По-видимому, у Ареопага был также известный надзор и над преподаванием. Это был высший совет религиозной и нравственной цензуры, к ведению которого относилось все, что касалось законов, нравов, медицины, роскоши, эдилитета, государственных культов, и нет ничего невероятного в том, чтобы при появлении Нового учения проповедник последнего был приглашен сделать, так сказать, заявление о нем подобному судилищу, или по крайней мере в том месте, где оно заседало. Павел, говорят, став среди собрания, повел речь так:
"АФИНЯНЕ,
по всему вижу я, что вы как бы особенно набожны, ибо, проходя и осматривая ваши святыни, я нашел и жертвенник, на котором написано: "неведомому Богу". Сего-то, Которого вы, не зная, чтите, я проповедую вам: "Бог, сотворивший мир и все, что в нем, Он, будучи Господом неба и земли, не в рукотворенных храмах живет и не требует служения рук человеческих, как бы имеющий в чем либо нужду, Сам дав всему жизнь и дыхание и все; от одной крови Он произвел весь род человеческий для обитания по всему лицу земли, назначив предопределенные времена и пределы их обитанию. [Он вложил в них стремление], дабы они не искали Бога, не ощутят ли Его и не найдут ли, [чего они не сумели сделать], хотя Он и не далеко от каждого из нас: ибо мы Им живем и движемся и существуем, как и некоторые из ваших стихотворцев говорили: ... мы из Его рода).
"Итак мы, будучи родом Божиим, не должны думать, что Божество подобно золоту, или серебру, или камню, получившему образ от искусства и вымысла человеческого.
"Итак, оставляя времена неведения, Бог ныне повелевает людям всем повсюду покаяться; ибо Он назначил день, в который будет правильно судить вселенную, посредством предопределенного Им Мужа, подав удостоверение всем, воскресив Его из мертвых..."
На этих словах, по словам рассказчика, Павла прервали. Услышав про воскресение мертвых, одни стали насмехаться, другие, кто повежливее, сказали: "Об этом послушаем тебя в другое время".
Если приведенная нами речь действительно была произнесена, она должна была произвести странное впечатление на слушавших ее образованных людей. Этот язык, то варварский, неправильный, нестройный, то совершенно верный; это неровное красноречие, усеянное удачными выражениями и неблагозвучными окончаниями фраз; эта глубокая философия, приводящая к самым странным верованиям, - все это должно было показаться им чем-то из другого мира. Учение это, хотя и гораздо выше стоящее, нежели наружная религия Греции, все же во многом оставалось ниже философии того века. Если, с одной стороны, оно примыкало к этой философии высшим пониманием Божества и провозглашаемой им прекрасной теорией нравственного единства человеческого рода, то с другой, оно содержало в себе долю верований в сверхъестественное, которых не мог допустить никакой положительный ум. Во всяком случае неудивительно, что оно в Афинах не имело успеха. Мотивы, которые должны были дать успех христианству, имелись не здесь, не в кругу ученых. Они заключались в сердцах благочестивых женщин, в сокровенных стремлениях бедняков, рабов, всякого рода страждущих. Перед тем, как философия сблизится с новым учением, понадобится и чтобы философия сильно ослабела, и чтобы новое учение отказалось от великой химеры последнего суда, т. е. от конкретных мечтаний, служивших оболочкой первоначального его вида.
Речь эта, независимо от того, принадлежит ли она Павлу или одному из его учеников, во всяком случае показывает нам попытку, примирить христианство с философией и даже, в известном смысле, с язычеством. Автор, показывая широту воззрений, очень удивительную у еврея, признает во всех народах известное внутреннее чувство божественного, скрытый инстинкт монотеизма, который, будто бы, должен привести их к познанию истинного Бога. По его словам, христианство есть ничто иное, как естественная религия, к которой можно придти просто под влиянием советов собственной души, добросовестно расспрашивая себя: обоюдоострый взгляд, который мог то приближать христианство к деизму, то внушать ему неуместное самомнение. Здесь мы имеем первый пример тактики некоторых апостолов христианства, заискивающих перед философией, говорящих или делающих вид, что говорят на научном языке, любезно или вежливо выражающихся о разуме, который они с другой стороны отрицают, желающих посредством искусно сгруппированных цитат заставить поверить, что в сущности образованные люди всегда могут придти к соглашению, но впадающих в неизбежные недоразумения, как только они начинают объясняться напрямик и заговаривают о своих сверхъестественных догматах. Здесь уже чувствуется усилие перевести на язык греческой философии еврейские и христианские убеждения; предвидится Климент Александрийский и Ориген. Идеи библии и греческой философии стремятся к слиянию; но для последнего им придется сделать с обеих сторон немало уступок; ибо тот Бог, в лоне которого мы живем и движемся, очень далек от Иеговы пророков и Иисусова Отца небесного.
Время еще не созрело для такого слияния; да и не в Афинах оно произойдет. Афины, в том виде, в который привело их время, город грамматиков, гимнастов и учителей фехтования, были как нельзя менее удобной почвой для принятия христианства. Банальность, сухость души школьного учителя в глазах благодати - непростительный грех. Из всех людей наименее способен уверовать педагог; ибо у него своя внутренняя религия, - рутина, вера в своих старых авторов, склонность к своим литературным занятиям; это его удовлетворяет и погашает в нем всякую иную потребность. В Афинах найден ряд гермов, - изображений косметов второго века. Это красивые, серьезные, величественные люди, с благородной и все еще греческой наружностью. Надписи сообщают нам, какие им были даны почести и пенсии; настоящие великие люди древности никогда столько не получали. Понятно, что если апостол Павел встретил кого-нибудь из предшественников этих великолепных педантов, он имел у него немногим более успеха, чем какой-нибудь романтик времен Империи, напитанный неокатолицизмом, старающийся обратить в свою веру ученого, погруженного в культ Горация, или в наши дни - социалист-гуманист, громящий английские предрассудки перед студентами Оксфорда и Кембриджа.
В среде, столь отличной от той, в которой Павел жил до сих пор, среди риторов и учителей фехтования, он чувствовал себя совсем чужим. Мысль его беспрестанно переносилась к дорогим ему Македонским и Галатским церквам, где он обрел такое чудное религиозное чувство. He раз подумывал он о возвращении в Фессалонику. Он горячо стремился туда, тем более, что ему стало известным, что вера юной церкви подвергается многим испытаниям: он опасался, чтобы новые его неофиты не подпали соблазну. Помехи, которые он относит на счет сатаны, воспрепятствовали осуществлению этого плана. Отказавшись от него, по его собственным словам, он опять лишил себя Тимофея, послал его в Фессалонику укрепить, наставить и утешить верующих, и опять остался один в Афинах.
Снова стал он работать, но почва была чересчур неблагодарная. Живой дух Афинян был прямой противоположностью того нежного, глубокого религиозного чувства, которое творило обращение и предназначало людей к христианству. Настоящие греческие земли не подходили к учению Иисуса. Плутарх, живший в чисто греческой атмосфере, не имеет о нем ни малейшего понятия еще в первой половине второго века. Патриотизм, привязанность к старым воспоминаниям о стране мешали грекам обратиться к иноземным культам. "Эллинизм" превращался в организованную религию, почти разумную, в большой доле допускающую философию; "боги Греции" как будто стремились стать богами всего человечества.
Религию греков характеризовало некогда и теперь еще характеризует, в наших глазах, отсутствие элемента беспредельного, смутного, женственного умиления и мягкости; у настоящей эллинской расы нет глубины религиозного чувства, какая есть у кельтических и германских народов. Благочестие православного грека состоит в обрядах и наружных действиях. Православные церкви, иногда очень изящные, ничем не напоминают того чувства страха, которое испытываешь в готической церкви. В этом восточном христианстве нет плача, мольбы, внутреннего сокрушения сердечного. Похороны там почти что веселые; они происходят вечером, на закате солнца, когда тени удлиняются, и сопровождаются пением вполголоса; пестрят яркие цвета. Фанатическая торжественность латинян не нравится этим живым, светлым, легкомысленным народностям. Больной там не погружен в уныние; он видит тихое приближение смерти; вокруг него все улыбается. Вот в чем тайна божественной радостности поэм Гомера и Платона: рассказ о смерти Сократа в Федоне еле подернут дымкой печали. Жизнь состоит в том, чтобы цвести, потом дать плоды! Чего же еще? Если, как то можно утверждать, забота о кончине есть важнейшая черта христианства и современного религиозного чувства, греческий народ наименее религиозный из всех. Это народ поверхностный, принимающий жизнь, как нечто естественное и ничто собой не покрывающее. Такая простота понимания в большой мере объясняется климатом, чистотой воздуха, дышащего удивительной радостью, но еще более - бессознательными стремлениями эллинской расы, так прекрасно идеалистической. Для того, чтобы вызвать удовлетворение, которое доставляет красота, в Греции достаточно мелочи: дерева, цветка, ящерицы, черепахи, приводящих на память тысячи метаморфоз, воспетых поэтами; ручейка, маленького углубления в скале, которое почитается пещерой нимф; колодца с чашей на крышке, морского пролива, такого узкого, что через него перелетают бабочки, и несмотря на это годного для плавания самых больших кораблей, как в Поросе; апельсинных деревьев, кипарисов, тень которых стелется по морю, маленькой сосновой рощи на скале. Гулять ночью в садах, слушать стрекоз, сидеть при лунном свете, играя на флейте; ходить пить воду в горы, взяв с собой хлебец, рыбу и лекиф вина, который выпивается с пением; на семейных праздниках вешать над дверями венок из зелени, ходить в шляпах из цветов; в дни общественных празднеств - носить фирсы, украшенные листьями; проводить дни в пляске, в игре с ручными козами, - вот удовольствия греков, радости бедного, бережливого, вечно юного народа, обитающего в прелестной стране, находящего счастье в самом себе и в дарах, ниспосланных ему богами. Пастораль в духе Теокрита в Греции была действительностью; там всегда нравился этот небольшой род тонкой и милой поэзии, один из самых характерных для греческой литературы, зеркало его собственной жизни, который почти повсюду в других странах производит впечатление глупого и натянутого. Хорошее настроение, радость жизни - вещи греческие по преимуществу. Народу этому вечно двадцать лет; для него, indulgere genio не равносильно грустному пьянству англичанина, грубому веселью француза; это значит просто думать, что природа хороша, что ей можно и должно поддаваться. И действительно, для грека природа есть советница в деле изящества, наставница в прямоте и добродетели; "вожделение", та мысль, что природа толкает нас на дурное, для него бессмыслица. Склонность к украшениям, отличающая паликар и с такой наивностью проявляющаяся в молодой гречанке, - не напыщенное чванство варвара, не глупая претенциозность буржуазки, надутой смешной гордостью выскочки; это чистое, тонкое чувство наивных отроков, чувствующих себя законными детьми настоящих изобретателей красоты. Понятно, что такой народ встретил бы Иисуса улыбкой. Одной только вещи не могли нас научить эти чудные дети: глубокой серьезности, простой честности, бесславному самоотвержению, доброте без торжественности. Сократ - перворазрядный моралист; но с историей религии у него нет ничего общего. Грек всегда производит на нас впечатление немного сухого, бессердечного; он умен, оживлен, ловок; но в нем нет ничего мечтательного, меланхолического. У нас, кельтов и германцев, источник духа - сердце наше. В глубине нас таится как бы источник фей, чистый, зеленый, глубокий, в котором отражается бесконечное. У грека ко всему примешиваются чванство и самолюбие; чувство смутного ему незнакомо; размышлять о своей судьбе кажется ему скучным. Доведенное до карикатуры, это столь неполное понимание жизни дает в римскую эпоху graeculus esuriens, грамматика, художника, шарлатана, акробата, врача, увеселителя всего мира, очень похожего на итальянца XVI и XVII веков; в византийскую эпоху - богослова-софиста, принижающего религию до мелких раздоров; в наши дни - современного грека, иногда чванного и неблагодарного, православного papas, с его эгоистической и материальной религией. Горе тому, кто останавливается на этом упадке! Да будет стыдно тому, кто, взирая на Парфенон, может думать о замеченной им смешной подробности! И все-таки надо признать, что Греция никогда не была по настоящему христианской; да и теперь еще нет. He было расы менее романтической, более лишенной рыцарского чувства наших средних веков. Платон, строя всю свою теорию красоты, обходится без женщины. Думать о женщине, чтобы воодушевлять себя на великие дела! Грек очень удивился бы, услышав такие речи; он думал о мужчинах, собравшихся на агоре, он думал об отечестве. В этом отношении латины к нам ближе. Греческая поэзия, несравненная в больших родах, как эпопея, трагедия, бескорыстная лирическая поэзия, не имела, кажется, нежного элегического оттенка стихов Тибулла, Виргилия, Лукреция, оттенка, так гармонирующего с нашими чувствами, так близкого тому, что мы любим.
Та же разница и между благочестием Св. Бернарда, Св. Францсика Ассизского, и святых греческой церкви. Прекрасные школы - Каппадокийская, Сирийская, Египетская, Отцов пустыни - почти философские школы. Гагиография греческого народа носит более мифологический характер, нежели латинская. Большинство святых, иконы которых стоят в киоте в греческом доме, и перед которыми горит лампада - не великие основатели, не великие люди, как западные святые; часто это фантастические существа, преображенные древние боги, или, по крайней мере, смесь исторических лиц с мифологическими, как Св. Георгий. А удивительная церковь Св. Софии! Это арийский храм; весь человеческий род мог бы молиться там. Никогда не имея папы, инквизиции, схоластики, варварских средних веков, всегда сохраняя арианскую закваску, Греция легче всякой другой страны бросит сверхъестественное христианство, приблизительно также, как Афиняне в былое время одновременно были, благодаря своему легкомыслию, в тысячу раз более глубокому, чем серьезность наших грузных народов, народом самым суеверным и самым близким к рационализму. Греческие народные песни еще и теперь полны языческих образов и мыслей. В резкое отличие от Запада, восток во все время средних веков и до новейших времен имел настоящих "эллинистов", в сущности скорее язычников, чем христиан, живших культом своего старого греческого отечества и древних авторов. Эти эллинисты в XV веке являются деятелями западного возрождения, которому они приносят греческие тексты - основу всякой цивилизации. Тот же дух господствовал, и будет господствовать и в истории новой Греции. Если хорошо рассмотреть, что в наши дни составляет основу образованного грека, становится ясно, христианства в нем очень мало: он христианин по форме, как перс-мусульманин; но в глубине души он - "эллинист". Его религия есть поклонение древнегреческому гению. Эллинофилу, тому, кто восторгается прошлым, он простит всякую ересь; он в гораздо меньшей мере последователь Иисуса и апостола Павла, нежели Плутарха и Юлиана.
Утомленный малоуспешностью своей проповеди в Риме, Павел, не дожидаясь возвращения Тимофея, отправился в Коринф. Он не создал в Афинах значительной церкви. Только несколько отдельных лиц, между ними некто Дионисий, состоявший, будто бы, членом Ареопага, и женщина по имени Дамарь, присоединились к его учению. Это была во всей его апостольской деятельности первая и почти единственная неудача. Даже во II-м веке церковь афинская не обладает особенной прочностью. Афины уверовали из последних. После Константина они явились центром оппозиции против христианства, улицей философии. Редкое преимущество: они сохранили свои храмы в неприкосновенности. Эти чудесные памятники, сохраненные на пространстве веков, благодаря какому-то инстинктивному чувству уважения к ним, должны были дойти до нас, как бессмертный урок здравого смысла и честности, данный гениальными художниками. Еще теперь чувствуется, что поверхностный слой христианства, прикрывающий древний языческий фундамент, очень непрочен. He приходится даже сильно изменять названия современных афинских церквей, чтобы узнать в них имена древних храмов.