IX Искусство и мораль

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IX Искусство и мораль

Художественный габитус направлен лишь на создание произведения. Правда, принимаются во внимание объективные условия: практическое применение, назначение и т.д., - которым должно отвечать это произведение (статуя, сделанная для молитвенного поклонения, отличается от парковой скульптуры), но только потому, что они непосредственно связаны с красотой произведения; ибо если оно не будет к ним приспособлено, то станет несообразным, а значит, красота его пострадает. Единственная цель искусства - само произведение и его красота.

Но для человека создаваемое им произведение входит в разряд нравственных ценностей, где становится не целью, а средством656. Если бы художник видел конечную цель своей деятельности и, следовательно, свое счастье, в служении искусству или в красоте произведения, он был бы просто-напросто идолопоклонником657. Нет, он как человек непременно должен работать не ради произведения, а ради чего-то другого, что он больше любит. Любовь к Богу безмерно превосходит любовь к искусству.

Бог ревнив. <Закон божественной любви не знает пощады, - говорила Мелания из Ла-Салет148*. - Любовь неумолимо требует жертв, требует смерти всего, что вне ее>. Несчастный художник, чье сердце разрывается надвое! Блаженный Анджелико без колебаний оставил бы кисть и пошел пасти гусей, если бы этого потребовал долг послушания. Творческий поток изливался из его смиренной души, и Бог не препятствовал художнику, поскольку он отрекся от творчества.

У искусства нет своего права вопреки Богу. Нет своего блага вопреки Богу и высшему благу человеческой жизни. В своей области искусство полновластно, как мудрость в своей, объект его не подчиняется ни мудрости, ни благоразумию, ни какой-либо иной добродетели; но субъект его и через него оно само подчинены благу субъекта; поскольку искусство заключено в человеке и человек им свободно распоряжается, оно подчинено цели человека и человеческим добродетелям. Поэтому <если искусство производит вещи, которые человек не может употребить, не совершая греха, художник, делающий такие вещи, сам грешит, ибо прямо вводит в грех ближнего, подобно человеку, делающему кумиры для идолопоклонства. Искусства же, производящие предметы, которые можно употребить и во зло, и во благо, вполне дозволительны, однако те из них, чьи произведения чаще всего имеют дурное применение, хоть и дозволительны сами по себе, но должны быть изгнаны из города властью Государя, secundum documenta Platonis>658 149*. В наших городах (возрадуемся о правах человека!) нет Государей и Платон не властен утеснить все то в литературе и портняжном деле, что работает на потребу роскоши и идолопоклонства. Искусство заключено в человеке, но его благо не совпадает с благом человека, а значит, действия его подчинены внешним требованием, продиктованным более высокой целью, т. е. блаженством существа, в котором оно живет. Но для христианина в таком управлении нет насилия, потому что внутренний христианский строй его души делает все эти требования органичными, высший закон давно вошел в его плоть и кровь: spiritualis homo non est sub lege151*. Именно к такому человеку относится предписание: ama, et fac quod vis152*; если любишь, можешь делать, что хочешь, ты никогда не оскорбишь любви. Оскорбляющее Бога художественное произведение оскорбляет само искусство, перестает услаждать и, следовательно, теряет красоту.

Согласно Аристотелю659, для массы есть два вида общего блага, так, например, для армии: одно - совокупное, общее благо в самой массе (в армии это дисциплина); другое же - обособленное от массы (таково благо военачальника). И это второе выше, потому что первое подчинено ему: дисциплина нужна в армии для достижения блага военачальника, т. е. для того, чтобы увенчалось успехом его стремление одержать победу660. Из этого следует, что созерцатель, деятельность которых непосредственно направлена на <обособленное общее благо> человечества, т.е.· на Бога, лучше всего служит благу всех людей, так как <совокупное общее благо>, благо всего общества, зависит от <обособленного общего блага>, которое его превышает. Это рассуждение можно, с сохранением всех пропорций, отнести к метафизикам, художникам и другим людям, деятельность которых связана с высшими сущностями: истиной или красотой - и которые хоть как-то причастны к мудрости, пусть даже природной. Предоставьте художнику заниматься своим искусством - он служит обществу лучше, чем инженер или торговец.

Это не означает, что художник может пренебрегать гражданской жизнью; это не пристало ему ни просто как человеку (что само собой разумеется), ни как человеку искусства. Не в том вопрос, впустит ли он в свое произведение все затрагивающие его душу людские треволнения и если да, то будет ли при этом преследовать какую-то особую, чисто человеческую, цель, - в каждом случае это решается по-своему, и любое предубеждение неуместно. Для художника важно одно: не оказаться слабым; его искусство должно быть достаточно последовательным и энергичным, чтобы в любом случае возобладать над материалом, не утратив чистоты и высоты, и чтобы не позволить привнесенным человеческим целям оттеснить или замутить единственную, главную цель - благо произведения.

Если в XIX в. искусство изолировалось от общественной среды, то лишь из-за безнадежной низости этой среды, нормальная же его позиция совсем иная. Эсхил, Данте, Сервантес творили не под стеклянным колпаком. Да и не может, впрочем, быть совсем уж <бескорыстного> творения, если не считать мироздания. Мало того, что художественное творчество человека преследует конечную цель, которой является истинный Бог или ложное божество, оно еще, в силу зависимости от среды, в которую погружено, не может отрешиться от человеческих, земных целей; работник трудится ради заработка, и даже самый утонченный художник заботится о воздействии на человеческие души и о служении идее, хотя бы только эстетической. Но должно существовать строгое разделение цели работника (finis operantis - говорили схоласты) и цели работы (finis opens): так чтобы работник трудился ради заработка, но плод его труда строился и осуществлялся сообразно собственному благу, а не сообразно заработку; т.е. пусть художник работает из каких угодно человеческих соображений, но пусть само по себе его произведение складывается, организуется и делается лишь ради собственной красоты.

Великое заблуждение полагать, что непорочность, или чистота, произведения достигается путем разрыва с человеческими стимулами и потребностями, разграничения искусства и желания, или любви. Она зависит от энергии жизнетворного начала самого произведения, или энергии добродетели искусства.

Представьте себе, что дерево вдруг скажет: <Я хочу быть чистейшим деревом и приносить чистые плоды. Поэтому я не желаю расти на земле - она ведь не деревянная, - и в климате Прованса или Вандеи - тут ведь не деревянный климат. Укройте меня от воздуха!>

Многие проблемы упростятся, если различать собственно искусство и его материальные или субъективные условия. Искусство присуще человеку, как же оно может не зависеть от предрасположенностей своего же субъекта? Они не составляют, но обусловливают его.

Так, например, собственно искусство - supra tempus и supra locum154*, для него, как и для разума, не существует национальных границ, его мера - бесконечная величина красоты. Как наука, философия, культура, оно универсально по своей природе, по своему объекту.

Но вместилище, субъект его - не ангельский ум, а человеческая душа, субстанциальная форма живого тела, которая, в силу естественной потребности познавать и совершенствоваться, с трудом, мало-помалу делает из одушевляемого ею животного животное природно-общественное. А потому искусство находится в глубинной зависимости от всего, что передается уму и телу человека с национальной, культурной, духовной и исторической традицией общества. По своему субъекту и по своим корням искусство принадлежит определенному времени и определенной стране.

Вот почему самыми универсальными, общечеловеческими становятся такие произведения искусства, которые наиболее полно отражают свое происхождение661. Век Паскаля и Боссюэ имел ярчайшую национальную окраску. В эпоху великих клюнийских бескровных завоеваний, в эпоху Людовика Святого христианство было озарено светом французской - а в первую очередь, католической - мысли, и именно тогда человечество обрело наиболее чистый и свободный духовный интернационал, наиболее универсальную культуру.

Из сказанного ясно, что, с одной стороны, привязанность к естественной - социальной и территориальной - среде определенного народа есть одно из существенных условий жизни и, стало быть, универсальности мысли и искусства, а с другой - попытки подчинить мысль метафизическому и религиозному культу какой-либо страны, расовым или государственным интересам смертельно опасны для искусства и всякой иной добродетели разума.

* * *

Все наши ценности определяются природой нашего Господа.

Бог есть Дух. А потому совершенствоваться, т. е. стремиться приблизиться к первооснове662, значит восходить от чувственного к рациональному, от рационального к духовному и далее двигаться от низших ступеней духовности к высшим. Иначе говоря, цивилизация есть развитие духа.

Материальный прогресс может участвовать в этом развитии в той мере, в какой он приносит людям душевный досуг. Если же он служит лишь гордыне и удовлетворению алчности, разевающей бездонную пасть - concupiscentia est infinita663 155*, - он с нарастающей скоростью влечет мир к хаосу, тоже стремясь таким образом к первооснове.

Св. Фома, вслед за Аристотелем, так сформулировал насущную необходимость искусства для человеческой культуры: <Никто не может обойтись без утех. И не имеющие утех духовных бросаются к телесным>664.

Искусство учит людей духовным утехам; чувственное и приспособленное к человеческой натуре, оно может с наибольшим успехом привести их к чему-то более возвышенному, чем оно само. Оно, так сказать, играет в природной жизни ту же роль, что <ощутимая благодать> (gr?ces sensibles) в жизни духовной, и исподволь, без всякого осознанного намерения, готовит человеческий род к созерцанию (в котором пребывают святые), которое дает духовное наслаждение, превышающее все прочие665, и составляет цель людских занятий, ибо зачем человеку изнурительный труд и торговля, если не для снабжения тела всем необходимым, чтобы ничто не отвлекало его от созерцания? Для чего нравственные добродетели и благоразумие, если не для усмирения страстей и достижения внутреннего покоя, без которого нет созерцания? Для чего все устроение общественной жизни, если не для поддержания покоя во внешнем мире, необходимого для созерцания? <При должном взгляде на вещи получается, что все стороны человеческой жизни служат созерцанию истины>666. Само же созерцание служит любви.

Если попытаться, не затевая, разумеется, невозможной классификации всех художеств и всех произведений, уразуметь естественную иерархию разных видов искусства, эта оценка осуществима лишь с чисто человеческой точки зрения, т.е. соответственно их культурной ценности или уровню духовности.

Тогда высшую ступень заняла бы небесная красота Священного Писания и божественной литургии, затем последовали бы богословские сочинения и уж потом собственно искусство: духовная полнота искусства Средних веков, рациональная гармония греческого и классического, патетическая гармония шекспировского искусства... Романтизм, при всей его внутренней смуте и интеллектуальной скудости, остается искусством благодаря богатству фантазии и языка. В натурализме же искусство почти совсем исчезает. Будто умышленно, чтобы тотчас появиться вновь, очищенным и отточенным, вместе с новыми ценностями.

* * *

В великолепии дворцов Юлия II и Льва X было нечто большее, чем благородная любовь к славе и красоте; пусть даже тут не последнюю роль сыграла суетность, все равно, оно было пронизано светом Духа, всегда присутствующего в Церкви.

Церковь, средоточие созерцания, умудренная даром знания, тонко разбирается в нуждах человеческого сердца и понимает несравненную ценность искусства. Поэтому она всегда ему покровительствовала в миру. Больше того, она призвала его к opus Dei159*, поручив ему составление драгоценных благовоний, которые изливает на главу и стопы своего Господина. 160* - говорят филантропы. Церковь непрестанно умащает тело Того, Кого любит и Чью смерть ежедневно возглашает, donee veniat161*.

Мыслимо ли, чтобы Бог, которого, как сказано у Дионисия Ареопагита, <называют Ревнителем, ибо он ревнует обо всем сущем>667, с презрением относился к художникам и к хрупкой красоте, выходящей из их рук? Вспомните, что Он говорил о тех, кого Сам призвал к священному искусству: <Смотрите, Господь назначил именно Веселиила, сына Урии, сына Ора, из колена Иудина, и исполнил его Духом Божиим, мудростью, разумением, ведением и всяким искусством, составлять искусные ткани, работать из золота, серебра и меди, и резать камни для вставливания, и резать дерево, и делать всякую художественную работу; и способность учить других вложил в сердце его, его и Аголиава, сына Ахисамахова, из колена Данова; он исполнил сердце их, чтобы делать всякую работу резчика и искусного ткача, и вышивателя по голубой, пурпуровой, червленой и виссонной ткани, и ткачей, делающих всякую работу и составляющих искусные ткани>668.

* * *

Мы уже упоминали о коренной противоположности искусства и благоразумия. Эта противоположность еще усиливается в изящных искусствах в силу превосходства самого их объекта.

Художник на стезе своего искусства подчинен своего рода аскезе, которая может требовать героических жертв. Он не должен ни на йоту отклоняться от линии искусства, должен постоянно и бдительно остерегаться не только банального соблазна легкого пути и успеха, но и тысячи более изощренных искушений, не допускать ни малейшего ослабления внутреннего напряжения, ибо габитус убывает даже при простом перерыве в работе669, даже при небрежности, из-за которой произведение не соответствует масштабу дарования670. Художник обязан трудиться ночами, блюсти свою чистоту, добровольно уходить с тучных, вспаханных земель на каменистую, неизведанную целину. В некоторой сфере и в некотором отношении, а именно в сфере творчества и в отношении блага произведения, он должен быть смиренным, великодушным, благоразумным, честным, простым, чистым, невинным. Всеми этими добродетелями святые обладают simpliciter, бесхитростно и спонтанно, применительно к области высшего блага; художник же должен овладеть ими secundum quid, в определенном ракурсе, в отдельной, внечеловеческой, почти нечеловеческой области. Вот почему он так легко впадает в тон моралиста, когда говорит или пишет об искусстве, - ведь он ясно понимает, что обязан лелеять некую добродетель. <В нас обитает ангел, а мы то и дело уязвляем его. Тогда как должны быть его хранителями. Оберегай свою добродетель...>671

Это сравнение придает художнику особое достоинство и объясняет, почему им восхищаются другие люди, но оно может и пагубным образом сбить его с толку, обратить драгоценный дар и душевные силы на призрачный путь, ubi aerugo et tinea demolitur163*.

Собственно же благоразумие, оценивая все вещи в моральном аспекте и по отношению к благу человека, ни в чем не соприкасается с искусством. Оно, конечно, может судить произведение искусства в той мере, в какой это произведение затрагивает нравственность672, но не вправе оценивать его с художественной стороны

В художественном произведении причудливо сталкиваются разноречивые добродетели. Благоразумие, которое рассматривает его с точки зрения морали, больше, чем искусство, заслуживает названия добродетели673, ибо оно, как всякая нравственная добродетель, самым непосредственным образом делает человека лучше.

Однако, поскольку искусство ближе к созерцательным добродетелям и потому духовно богаче, оно представляет собой более благородный габитус, simpliciter loquendo, ilia virtus nobilior est, quae habet nobilius objectum167*. Благоразумие выше искусства в человеческом измерении. В абсолютном же измерении, метафизически, искусство, по крайней мере то искусство, которое устремлено к прекрасному и имеет созерцательный характер, неоспоримо выше благоразумия674.

Этот конфликт усугубляется тем, что искусство не подвластно благоразумию, как, например, наука - мудрости, в силу несовпадения объектов. Все объекты искусства принадлежат только ему. Но над субъектом оно не властно. Здесь нет такого отчетливого разделения, как в объектных отношениях. Искусство и благоразумие на равных притязают на все, что выходит из-под руки человека. В поэтической или, если угодно, в профессиональной оценке благоразумие неправомочно. Зато ничто не ограничивает его права выносить оценки с точки зрения общечеловеческой нравственности и свободной воли - а это главное в субъективной стороне. Следовательно, для правильной оценки произведения необходимы обе эти добродетели.

Когда благоразумный человек, прочно стоящий на позиции морали, порицает произведение искусства, он уверен, что отстаивает от посягательств художника священную ценность - благо человека, и смотрит на художника как на дитя или на безумца. Художник же, с позиции своего духовного габитуса, уверен, что отстаивает не менее священную ценность - красоту, и презирает благоразумного, утверждая, вслед за Аристотелем: 675169*.

Итак, художник и благоразумный человек не ладят друг с другом. Напротив, созерцатель и художник друг другу благоволят, так как оба, благодаря своему духовному габитусу, причастны высшей сфере. У них также общие враги. Созерцатель, чей предмет - определяющая все causa altissima170*, знает цену и место искусства и понимает художника. Художник не в состоянии оценить всю значительность созерцателя, но догадывается о ней. Если он действительно любит прекрасное и если душа его не закоснела в пороке, он, как и созерцатель, почувствует любовь и красоту.

Кроме того, оставаясь в сфере своего искусства, он невольно тянется за его пределы; как растение, не обладающее сознанием, поворачивает стебель к солнцу, так художник, даже живущий в самой низменной среде, тяготеет к предвечной красоте, радость которой вкушают святые в сияющем мире, недостижимом для искусства и разума. <Ни живопись, ни скульптура, - говорил Микеланджело в старости, - не прельстят более душу, обратившуюся к той Божественной Любви, которая, раскинув руки на Кресте, принимает нас в свои объятия>.

Погладите на св. Екатерину, эту apis argumentosa171*, советницу папы и князей Церкви, - как она увлекала за собою в рай окружавших ее художников и поэтов. Благоразумные превыше всякого благоразумия, судящие обо всем с мудростью, <которая есть прообраз всех добродетелей разума> и которой служит, <как привратник в королевском дворце>676, само благоразумие, святые свободны, как Дух Божий. Мудрецу, как Богу, небезразлично любое проявление жизни.

Он, никого не презирая.

Не осмеёт забот мирских,

Он, вышний светоч созерцая,

Познает вкус трудов людских172*.

Таким образом, одна лишь мудрость, с ее божественным взглядом, равно превосходящим деятельность и творчество, способна примирить искусство и благоразумие.

Адам согрешил, ибо отступил от созерцания, и с тех пор человек утратил цельность.

Главная причина всяческих неустройств христианской цивилизации в том, что она отвернулась от мудрости и созерцания и обратилась от Бога к низшим материям677. В частности, в этом причина кощунственного разрыва искусства и благоразумия, который происходит, когда у христиан не хватает сил вместить всю полноту ниспосланных им даров. Вот почему в эпоху итальянского Возрождения, когда воцарился культ гуманистической Virt?173*, благоразумие было принесено в жертву искусству, а в XIX в., когда кумиром трезвомыслящего общества стала порядочность, искусство было принесено в жертву благоразумию.