Маленькая Филаретовская церковь устроена на углу восточной и северной стены, к которому примыкают две небольшие галереи или залы. Они составляют часть самой церкви, так как иконостас ничем не огорожен. Одна из этих зал была превращена в трапезу, другую называют "слушательною", потому что старшие сестры и больные слушали отсюда церковную службу, а в трапезной, куда обращены царские двери, молились младшие монахини.

У одной стены, "слушательной", стоит и теперь плащаница, над которой возвышается Распятие, около другой стояли шкапы с монастырской библиотекой. Эта комната примыкает стеклянной дверью к зимним настоятельским кельям. Маргарита Михайловна, теперь - мать Мелания, не могла уже по слабости здоровья ходить морозной ночью в церковь и переселялась, обыкновенно, после Воздвиженья в Филаретовский корпус. Там, за исключением поминальных дней, правили службу зимой. А в мае, лишь только показывалось теплое солнце, настоятельница переходила опять в свою любимую сторожку, и сестры собирались в Спасский храм для ежедневных молитв.

Обитель была не богата, но мать Мелания умела вести хозяйство, и, благодаря водворенному ей порядку, сестры нуждались редко. Бедные получали от нее холст, обувь, одежду, дрова, свечи, мыло, чай и сахар. Были устроены хутор и скотный двор на земле, пожертвованной монастырю. Многие из монахинь обучались разным мастерствам: пряли, ткали, красили холст и сукно, шили рясы, теплые одежды, обувь, переплетали книги, занимались малярной работой и даже иконописью. Каждая служила другим своим посильным трудом, но принимать друг от друга денежную плату было строго запрещено. Сестры жили между собой как члены одной семьи. Настоятельница образовала, в полном смысле слова, христианскую общину. Число инокинь умножилось до двухсот, и нет сомнения, что не все между ними были достойны духовного звания, но общий дух обители напоминал времена первых христиан. Бородинские монахини, переселившиеся теперь в другие монастыри, долго не могли сродниться с новым образом жизни, как мне случалось слышать от некоторых из них. Между прочим, одна мне говорила: "Там мы жили душа в душу, не даром называли друг друга сестрами: у кого горе, так и всем горе, у кого радость, так и всем радость. А здесь всякая сама по себе; послужит ли чем друг дружке, так сперва в цене уговариваются, а нам это дико". Настоятельница поняла в широком смысле и свое и их призвание, и несла долю искушений, скорбей и лишений тех, которые называли ее матерью.

"Мне ли дерзать словом апостола изъяснять мои чувства, - пишет она к одной из сестер, которая была в отъезде и которая поверяла ей всегда свои душевные тревоги, - но воистину, кто из вас изнемогает, и я изнемогаю с той".

Свято исполняла она материнские обязанности, внося в свое новое призвание всю присущую ей душевную горячность. Она была главой монастыря и требовала строгого соблюдения монастырских правил, но во всем знала меру и не запрещала монахиням невинных удовольствий и бесед. Многие обвиняли ее в излишнем снисхождении к сестрам, и она отвечала, обычно:

- Насколько любим начальник обители, настолько он и полезен. Излишняя строгость не исправляет никого, но ожесточает и учит лукавству и лжи. Грех находит прощение у Бога, но злоба и ненависть отдаляют от Него человека, и горе тому, кто внушил их другому.

Когда ей доводилось делать строгий выговор кому-нибудь из своих духовных дочерей, она объяснялась с провинившейся в своей кельи, с глазу на глаз, при запертых дверях.

- А мы к ней шли, словно на исповедь, - говорят сестры, - ив голову не приходило что- нибудь от нее утаить.

Во время ее игуменства несколько монахинь, чересчур неуживчивых, оставили монастырь, но возвратились в него почти все. Не с гневом и не с жестокими словами отпускала их настоятельница, а со слезами и благословением. Она их снабжала советами, а если требовалось, и деньгами, и старалась не терять их из виду, где бы они ни находились. Одна из них, встретившись в Москве с бородинской послушницей, уведомила о том настоятельницу, и настоятельница пишет ей в ответ: "Ничего я так не желала и не желаю, как видеть ее счастливою. Обними ее за меня". А какая была радость, когда они возвращались под крылышко матери настотельницы!

- А! Вернулась-таки, беглянка, - говорила она, весело обнимая ее, - вернулась на пригретое местечко!

Она уводила ее к себе, угощала, расспрашивала, как жилось ей на чужбине, и требовала, чтобы сестры приняли ласково "беглянку", и чтобы никто не оскорбил ее неуместным намеком. Иные уходили из монастыря и возвращались до двух и даже до трех раз и находили всегда в его стенах тот же радушный прием.

Трогательное поверье образовалось между монахинями по поводу этих приливов и отливов:

- Если которая-нибудь из нас уходила, - говорят они, - мы знали наперед, что не надолго, что нигде не придется ей свить себе гнездышка, а все будет ее тянуть в родимое Бородино, потому что молитвы матушки о каждой из ее духовных дочерей крепко нас связывали с обителью.

Для слабостей и прегрешений других мать Мелания искала извинений, которых не находила для своих собственных, и была строга лишь только к себе. Приведем здесь остроумное замечание митрополита Филарета по поводу ее скромного отношения к себе. Раз, бывши уже игуменьей, она приехала к митрополиту. Он осведомился о монастыре и спросил, довольна ли она сестрами.

- Слава Богу, Владыка, - отвечала она, - такие они у меня славные, такие добрые! Жаловаться мне не на кого, да в том беда, что я-то такая грешная!

Он взглянул на нее с улыбкой, потом обратился к образу, висевшему в углу его комнаты, и перекрестился.

- Благодарю Господа, - сказал он, - наконец-то в моей епархии нашлась грешная игуменья, а то с кем ни поговори - все святые.

Выше других христианских доблестей она ставила любовь и милосердие, не карала падшего, но протягивала ему руку помощи. Раз вошла в ее келью и встала молча у дверей женщина не первой уже молодости, но замечательной еще красоты. Настоятельница спросила у нее, чего она желает.

- Я пришла к вам, - отвечала незнакомка, - может, вы одни меня не отвергнете... Может быть, вы примете меня в вашу обитель.

- Очень охотно приму: сядьте, и мы переговорим.

- Но вы не знаете, - начала опять бедная женщина, не двигаясь с места, и голос ее задрожал, - вы не знаете, что я грешница... даже мое семейство отказалось от меня.

Она зарыдала. Мать Мелания бросилась к ней и обняла ее.

- Спаситель пришел призвать к покаянию грешников, а не праведников, - сказала она, - и помилует вас. Останьтесь с нами.

Она посадила ее возле себя, ободрила ласковыми словами, выслушала ее грустную исповедь и потребовала, чтобы тайна этой исповеди осталась между ними. Всеми отвергнутая женщина поселилась в монастыре и приняла пострижение, а впоследствии - схиму. Настоятельница сделалась ее другом, руководительницей, матерью, и кающаяся грешница воскресла к новой жизни, под благотворным влиянием любви и веры. Свою спасительницу она пережила несколькими годами и пред кончиной поверила другим печальную повесть прошлого.

В первые годы своей пустынной жизни мать Мелания носила вериги, но здоровье ее начало сильно страдать, и митрополит потребовал, чтоб она их сняла. Она повиновалась, однако оговорила за собой право возлагать их на себя в некоторых случаях. Если между сестрами возникал раздор или какая-нибудь из них приходила к ней с тяжким признанием, она говорила: "Молитесь, и я буду с вами молиться", - и надевала опять вериги, и казнила себя за чужие прегрешения. На эти прегрешения она смотрела как на свои собственные: между детьми и матерью все общее, а она была мать.

Все подчинялись ее нравственному влиянию и готовы были на все, лишь бы порадовать матушку. Отношения ее к сестрам ясно высказываются в письмах матери Мелании. Голоса начальницы в них решительно не слыхать, но, как мать, она журит и ласкает. По выражению лиц она угадывала, если что-нибудь тревожило или огорчало кого- нибудь из монахинь, и когда не могла за недосугом объясниться с ней немедленно, писала ей из своей кельи несколько дружеских слов. Приводим здесь одну из ее записок.

"Дунюшка, я тебя звала, приметя в тебе что- то необыкновенное, но ты, не знаю почему, осталась при себе...

Завтра непременно приди ко мне после утрени".

Была в обители послушница очень еще молоденькая, которая позволяла себе разные детские выходки. Матушка к ней пишет:

"Друг мой, не хорошо, вопреки монахини, которая тебя останавливала, класть поклоны, где не показано, ты как будто нарочно не переставала их метать и в пояс и в землю. Сие не есть дело скромной послушницы, а шалун кадетского корпуса мог бы сие допустит, но и того бы за уши выдрали. И еще не хорошо, что в трапезу не ходишь. Разве ради Христа и это трудно? Мне казалось, что ради Его и дурное покажется сладким, а хлеб трапезный не дурен".

Она просит больную монахиню, которая ездила в Москву, чтобы посоветоваться с доктором, не жалеть денег на лечение и беречь себя: "Довольно, - говорит она, - сердце болит, смотря на страждущую Смарагду, не прибавляй ему новой скорби". Она посылает ей денег, обещает прислать еще, как скоро сама получит, и вопрошает: "Не знаешь ли ты издавна, что моя твоя суть?", - а в другом письме добавляет: "Ты знаешь, что я ваша, что я вам всем принадлежу, что я тебя люблю. Ты все это постигаешь, следовательно, будь покойна". Она сообщает отсутствующей больной монастырские известия и передает ей поклоны сестер. Везде материнский голос, везде та же заботливость, та же любовь.