СТРАХ, СВОБОДА И ПСИХОЛОГИЯ МАСС

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СТРАХ, СВОБОДА И ПСИХОЛОГИЯ МАСС

В наше время свободе грозит величайшая опасность от воинствующих сил рабства. И в наш век тоталитарных войн и революций душа человека более полна страхами — реальными и иллюзорными, чем в более нормальные эпохи. Поэтому проблема взаимоотношения страха и свободы приобретает теперь особую актуальность. Характерно, что самой популярной философией нашего времени является экзистенциализм, видящий в страхе главную доминанту человеческого существования и возводящий в культ безблагодатную свободу личности, рекламируемую им вопреки бессмысленности мироздания. По Хайдеггеру и Сартру, жизнь человеческая погружена в страх, тоску, ужас, отчаяние, и единственный выход здесь — горделивое принятие бессмысленности жизни и героическая гибель.

Но мы не ставим себе целью в данной главе изложение и критику экзистенциальной философии, а упоминаем об экзистенциализме лишь как о духовно наиболее показательном симптоме современного кризиса.

Наша цель — показать, насколько возможно в кратком очерке, кризис идеи свободы в наше время и указать на роль страха в этом кризисе. Наша тема лежит в области скорее социально–психологической, если угодно, социально–психопатологической, чем в области чисто философской, хотя известные философские обобщения здесь неизбежны и желательны. Поэтому мы не затрудняем себя здесь доказательствами свободы воли, не даем «философии свободы», хотя указание на нужду такой философии составляет одну из идей этого очерка.

Свобода есть самоопределение личности, утверждение ее автономии от чего бы то ни было в мире, в частности от безлично–стихийных сил личного и общественного подсознания.

Как таковая, свобода есть и великое благо, и великое бремя. Что она есть великое благо, непосредственно видно из того, как болезненно ощущается нами всякое лишение свободы.

Что она есть великое бремя, можно усмотреть из той ответственности, которую налагает на нас истинно понятая свобода. Нет более мучительного состояния, чем необходимость выбора при неясности твердых критериев должного и недолжного. «Верь тому, что сердце скажет. Нет залогов от небес»[351]. Ибо выбор обязывает, и во всяком выборе есть момент риска, прыжка в неизвестность. Есть натуры, которые органически боятся выбирать и откладывают момент решения на неопределенное время. Они большей частью не сознают, что отказ от выбора есть род отрицательного выбора. Эти муки выбора усугубляются тем, что критерии добра и зла и даже часто — выгоды и невыгоды чрезвычайно замутнены в наш релятивистский век.

Отсюда возникает нужда в незыблемом авторитете, вожде, который разрешал бы сомнения и выводил из тупика. Авторитеты в человеческой жизни обычно неизбежны. Они являются как бы посредниками между миром ценностей и нашей колеблющейся и неуверенной в себе волей. Для нравственно незрелого сознания они просто необходимы. Но для нравственно зрелого сознания авторитеты играют уже вспомогательную роль. Решающим является здесь в делах житейских здравый смысл и в делах нравственных — голос совести.

Но совесть есть уже больше, чем авторитет. Совесть есть живой орган восприятия логики мира высших ценностей. Говоря религиозно, совесть есть голос Божий в человеке, услышать и правильно понять который может только нравственно чуткое сознание. Хорошо говорит об этой сверхавторитетности религиозных авторитетов Хомяков: «Нет, церковь — не авторитет, как не авторитет Бог, не авторитет Христос, ибо авторитет есть нечто для меня внешнее. Не авторитет, говорю я, а Истина»[352].

Говорить о «духовном рабстве» перед Богом и совестью — значит переносить в духовную область чересчур грубые критерии. Но можно и должно говорить о «духовном рабстве» перед человеческими, слишком человеческими авторитетами, в тех случаях, когда авторитет отца, матери, закона, обычая, вождей, ложного учения противоречит голосу истины. Корень духовного рабства — в идолопоклонстве авторитетам, в наше время надевших на себя маску «бесчеловечных идеологий». Тогда авторитеты из ценных посредников мира ценностей превращаются в узурпаторов совести.

Истина не порабощает, она свидетельствует сама о себе. «Познайте истину, и она сделает вас свободными»[353]. Но авторитет, отклонившийся от истины, порабощает. И если мы, стремясь сбросить с себя бремя ответственности, слепо следуем авторитетам, то мы жертвуем своей свободой ради мнимой уверенности в непогрешимости авторитетов.

«Страх свободы» приводит тогда к добровольному отказу от свободы ради отчуждения своего «я» в пользу избранного нами или навязанного нам авторитета. Эта идея с предельной силой выражена в «Великом Инквизиторе» Достоевского, и в наше время эта легенда уже обернулась реальностью.

Величайшее зло тоталитарных режимов заключается в подавлении и искоренении свободы, в подмене свободы организованным рабством, «освящаемом» поклонением ложным авторитетам. И величайшая ценность демократического строя — при всех его недостатках — заключается в реальных гарантиях свободы. Да и сам демократический строй предполагает свободолюбие как свою психологическую основу.

*

* *

Ценность свободы для человека, воспитанного в либерально–демократических традициях, казалось бы, должна являться нравственно–политической аксиомой. И тем не менее нигде и никогда свобода не подавлялась так, как в наше время. Даже слово «подавление» здесь чересчур слабо, ибо современный тоталитаризм стремится искоренить саму идею свободы, выдавая социально и духовно организованное рабство за свободу. Цель тоталитаризма в том, чтобы люди субъективно–свободно ощущали свое объективное рабство.

Свободу проповедовали в XIX веке и либерализм и социализм. Однако трагическая диалектика истории показала, что нет более заклятого врага свободы, чем именно социализм — классовый в СССР, национальный в гитлеровской Германии. Конечно, социализм социализму рознь и английских лейбористов, и немецких социал–демократов нельзя обвинять в стремлении к искоренению свободы. Но это потому, что социализм их частичек, ограничивается социально–экономической областью, а не претендует на «социализацию душ». Впрочем, даже их сравнительно умеренный социализм содержит в себе весьма опасные для свободы тенденции, ибо в центре мировоззрения как лейбористов, так и социал–демократии стоит коллектив, а не личность[354]. Но это — уже особая тема.

Что же касается чисто демократических держав, то и им приходится, в силу экономических и политических условий, нередко ограничивать свободу своих граждан в большей мере, чем это имело место, скажем, в довоенное время.

Одним словом, кризис свободы в нашу эпоху несомненен. Тем важнее попытаться проникнуть в духовную сущность этого кризиса.

С точки зрения здравого смысла, стремиться к свободе столь же естественно, как для растения тянуться к свету. Свобода есть тот духовный воздух, которым только и может дышать одаренное свободной волей существо. Лжеупотребления свободой так же не доказывают «вреда свободы», как неосторожная игра с огнем не доказывает вреда огня.

Но свобода всегда связана с риском и ответственностью, она требует духовного мужества быть самим собой, осуществлять свое индивидуальное предназначение. И поэтому для людей, не созревших к духовной свободе, духовное рабство оказывается, как это ни парадоксально, предпочтительнее свободы. Разумеется, никакой здравомыслящий человек, даже слабый духом, ясно не сознает, что он, боясь бремени ответственности, предпочитает рабство. Но при этом его подсознание нередко руководится именно такой логикой «бегства от свободы»[355]. Иными словами, явное стремление к свободе может уживаться с тайным стремлением к рабству. Так, всякое ложное учение, возводящее относительные ценности в ранг абсолютного и выступающее в мантии непогрешимости, духовно порабощает, какие бы блага оно ни сулило человечеству. Только служение истине духовно освобождает, какое бы бремя ответственности оно ни накладывало. Наоборот, служение ложным кумирам духовно порабощает. Поэтому одним обманом нельзя объяснить успехи коммунизма в прошлом и настоящем. По этому поводу не мешало бы вспомнить латинскую поговорку: «Свет хочет быть обманутым — ну, его и обманывают». Многие новообращаемые коммунисты могли бы повторить слова Пушкина, если бы они умели давать себе ясный отчет в подсознательной диалектике доводов, склонивших их к коммунизму: «Тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман»[356]. Но всякий обман есть самообман, и потому обманываемый также в какой–то мере ответствен за то, что дал себя обмануть. Так, многим людям коммунизм дает уверенность в причастности абсолютной истине, якобы найденной коммунизмом. Пафос Абсолютного имеет соблазн для многих в наш ре71ятивистский век. Одним словом, обычно люди бывают подсознательно готовы потерять свободу перед тем, как они действительно ее теряют. И эта их подсознательная готовность вуалируется софистикой разных лозунгов, в обильном количестве предлагаемых заинтересованными в умерщвлении свободы.

Характер развития западной цивилизации за последние сто лет, в частности тот социально–экономический кризис, который назревал уже с конца прошлого века, способствовал тому кризису свободы, о котором у нас идет речь. Социально–экономическое неравенство, от века существовавшее, достигло в XIX веке особой остроты, тем более что потребности пробуждавшихся масс, увеличились и массы ощутили стремление быть причастными к благам цивилизации и свободы. Однако либеральная демократия и ее экономическая проекция — капитализм, способствуя прогрессу, в то же время создавали условия, при которых на пути к «прогрессу свободы» стали появляться новые препятствия.

Пока созданные либеральной демократией социально–экономические условия соответствовали ее замыслу, пока для игры сил, порождаемых свободной конкуренцией, хватало пространства, порождаемые естественно возникающим неравенством конфликты были, при всей их болезненности и драматичности, принципиально разрешимы. Та социально–экономическая и духовная свобода, которая господствовала в XIX веке, принималась всеми как нечто самоочевидное. Основанная на рыночном хозяйстве экономическая машина регулировала самое себя, не требуя вмешательства государственного аппарата. В экономической, как и в духовной жизни, господствовал принцип: «laisser faire, laisser passer»[357].

Однако растущее экономическое неравенство, монополизация предприятий, революционная по своему значению механизация производства, появление безработицы, неожиданные депрессии — все эти явления, столь характерные для нашей эпохи, но не снившиеся еще в эпоху первоначального капитализма, нарушили автоматический ход либеральной экономики. Борьба за существование и прежде была жестокой. Однако фронты ее были ясно очерчены. Каждый мог винить сам себя в неудачах и срывах. Теперь же законы экономической жизни настолько усложнились и иррационализировались, что перестали поддаваться рациональному учету. Фронт борьбы за существование потерял свою четкость. Борьба стала вестись «без фронта». Человеку стали угрожать неведомые прежде «анонимные силы», против которых он оказался бессильным[358]. В этой атмосфере анонимной угрозы нужда в страховании от его величества Случая, потребность в твердых гарантиях хотя бы минимальной социально–экономической защищенности стали насущными. Человек потерял ощущение своего определенного места в социальном космосе.

Нужда в твердой планирующей руке стала более чем насущной. Этой нуждой и была подготовлена почва для возникновения тоталитарных режимов. Свобода (даже самым материалистическим образом понятая) стала сопрягаться со слишком большим риском. За свободу человеку приходилось платить нестерпимым страхом перед беспомощностью и потерянностью в вышедшей из своих берегов социально–экономической стихии. «Человек с улицы» ощутил скорее стихийную потребность в социальной защищенности, чем в свободе[359]. Нечего и говорить, что фашизм и коммунизм идут навстречу этой потребности, хотя и псевдо–утоляют ее страшной ценой. Но «человек с улицы» начинает понимать это, когда становится слишком поздно.

В наше время в ведущих западных странах научились как–то бороться и с экономической депрессией, и с инфляцией, и с безработицей, притом не жертвуя принципами демократии, так что теперь существует меньше психосоциальных предпосылок для популярности тоталитарных идеологий. Но мы говорили сейчас о недавнем генезисе тоталитаризма, а не о теперешнем положении вещей.

Сказанное выше относится, однако, больше к генезису фашизма в Европе, чем к генезису большевизма в России.

Если в национал–социализме свободой было подсознательно пожертвовано в пользу социального обеспечения и национального возвеличения, то в русской революции, психологически говоря, главную роль играла утопия золотого века, «царства свободы», долженствующая наступить в результате взятия народом власти в свои руки. Но если Февральская революция была революцией народной, хотя народ и не сумел сыграть в ней решающей роли, то Октябрьская революция была революцией дема–гогизированных масс. Здесь уже имела место не столько мечта о золотом веке, сколько сверхкомпенсация социальной неполноценности, своего рода технизированная пугачевщина, «восстание масс».

Разумеется, вожди партии, одушевленные тоталитарной идеологией, сыграли и в фашистском, и в большевистском варианте главную роль, но нас сейчас интересует психосоциальная почва революций — сырой ее материал, без которого никакая революция не может произойти.

Но на разных путях был разожжен массовый психоз — на какой–то короткий момент массы ощутили себя центром мироздания.

Выражение «массовая психология» и отрицательная ее характеристика могут дать повод к недоумениям. Не всякая общественная психология является «массовой». Нормальная психология соборна, а не массова. Как в оркестре, здесь индивидуальность не подавляется сыгранным коллективом, а раскрывает себя в рамках целого.

Массовая психология отражает патологическое, деформированное состояние общества, она есть психология заболевшего массовым неврозом коллектива. Массовая психология есть психология коллективного подсознания, прорвавшего сдерживающие начала и затопившего силы разума в обществе.

Общество — иерархично, масса — одноплоскостна. Общество — многолико, масса — безлика. Общество — симфонично, масса — унисонна. Общество становится «массой» и заболевает массовым психозом в таком же почти смысле, в каком одержимой может стать личность. Но массовый психоз заразительнее личного — и в этом его опасность. Так, массовая апатия размагничивает, так, массовый энтузиазм и массовая паника заражают и ослепляют. И потому массовые психозы — величайший враг свободы. И потому «заявление своеволия» со стороны масс подготовляет почву для последующей тирании «вождей» над размагниченными «массами».

*

* *

Свобода органически связана с бесконечностью перспектив. В новом социальном мире это ощущение бесконечности возможностей утеряно. Горизонт бесконечности замкнулся. Из субъекта возможностей человек стал их объектом. Свобода перестала быть заманчивой, человек стал страшиться своей свободы. Свобода стала переживаться не как небо бесконечных возможностей, но как бездна, в которую можно провалиться.

Это ощущение страха перед бездной свободы было органически чуждо человеку эпохи Возрождения — там, наоборот, бесконечность манила, и свобода вдохновляла. Но ощущение этого «страха свободы» глубоко характерно для нашей эпохи.

Страх перед свободой имеет и более глубокие основания. Он органически связан с утратой широкими массами живой религиозной веры. Как результат, человечество стало чувствовать себя коллективно–одиноким перед лицом вечности. Сама вечность обернулась безликим, пустым Ничто. Место былой веры занял загоняемый в подсознание дурной страх.

Вера в Бога давала человеку ощущение своей укорененности в бытии, ощущение своего твердого индивидуального «места». Когда у Достоевского в «Бесах» капитан говорит: «Если Бога нет, то какой же я капитан», то это глубоко и верно[360].

Тем настоятельнее возникает потребность в земном человекобоге, который вернул бы потерянному в обезбоженном бытии человеку ощущение твердой почвы.

Воля к власти, которой одержимы партии тоталитарного типа, встречает, таким образом, благодатную почву в современной «психологии масс», одержимых тайным страхом и явным бунтом. Сама воля к власти рождается, правда, из другого источника — из «соблазна неограниченной свободы». Однако к этой воле к власти примешан и своеобразный «страх свободы»: «вожди» боятся дать свободу массам, чтобы не быть впоследствии сметенными «взбунтовавшимися рабами». Впрочем, «страх свободы» имеет у «вождей» и, так сказать, «бескорыстный» характер: для них ненавистна сама атмосфера свободы, всегда напоминающая о вечности. Одержимые же волей к власти страшатся вечности, перед лицом которой обнаруживается духовно–моральное ничтожество их облика. Перед лицом вечности неукротимая, не знающая насыщения мания власти обнаруживает себя как иллюзорная ценность, несмотря на все «материальные» доказательства ее реализации.

Сама идея тотального властвования, которой отвечает тайная тяга масс к духовному рабству, могла возникнуть в отрекшемся от вечности сознании. Идея вечности исключает манию власти, ибо вечность несоизмерима с человеческой волей. Овладевать можно лишь конечным миром.

Как гениально показал Гегель, истинная свобода возвышается над категориями «господина» и «раба»[361]. Но не имеющим понятия о духовности свободы свобода представляется именно как господство.

ЧеловечествЬ оказалось не в силах оставаться на высоте идеи свободы, социально–политической проекцией которой и был первоначальный либерализм. Но в классической либеральной демократии свобода была свободой для немногих, она роковым образом вырождалась в произвол, в слепой и безудержный эгоизм. В области же культуры безответственная свобода нередко выливалась в безответственность слова и мысли.

Разумеется, сама идея свободы не терпит от злоупотреблений ею никакого ущерба. Но в плане человеческого сознания уже с конца XIX века стало возможным говорить о кризисе идеи свободы. В XX веке этот кризис вылился в подлинную «трагедию свободы». Свобода стала свободно отрекаться от самой себя.

Не видя исхода из этого кризиса, замечая в свободе лишь злоупотребление ею и страшась ответственности свободы, человечество стало подсознательно отрекаться от идеи свободы — и в этом полусознательном отречении и лежит корень массовых психозов и мании власти.

Массы же, склонные в революционные моменты к насилию и произволу, органически не могут выносить свободы и инстинктивно ищут «вождей». В словах Достоевского «они — рабы, хотя и бунтовщики»[362] дано классическое определение «массовой психологии». Поэтому культ масс всегда парадоксальным образом приводил к культу вождей. Поэтому же «массовая психология» является одним из главных препятствий к осуществлению демократии.

Ибо демократия предполагает взаимодействие свободных человеческих волений, в атмосфере же коллективных одержимостей «воля народа» становится худшим — ибо анонимным — тираном. Когда же массы пробуждаются от революционного похмелья, то, при современной технике властвования, им оказывается уже технически невозможно сбросить с себя ярмо ненавистной диктатуры — ярмо, которое они некогда сами помогли надеть себе на шею.

Скажем в скобках, что некоторые неумеренные демократы, обожествив «волю народа» независимо от морального качества этой воли тем самым подкапывают свой собственный фундамент. Ибо классикам демократии не приходила в голову идея возможности свободного отречения свободы от самой себя. Творцы демократии исходили из предположения, что воля народа всегда окажется в конечном итоге правой и что лишь отдельные лица и группы могут оказаться носителями злой воли. Практика нашей эпохи показала, что носителями злой воли могут оказаться и сами массы и что когда массы поймут свои заблуждения, то им будет уже поздно заявлять свою новую разумную волю. И когда проходит кратковременный взрыв бунта, наступает длительное царство страха.

Наша эпоха справедливо была названа «параноической». Человека подстерегают теперь опасности, от которых, в отличие от прежних, более нормальных эпох, некуда укрыться. Как в современной тотальной войне исчезает различие фронта и тыла, так и страх становится тоталитарным, пронизывающим все существо человека.

Особенно велика роль страха в странах тоталитарных режимов. Пусть этот страх уменьшился по сравнению со сталинским периодом. Все же он существует в разбавленной степени постоянного опасения, постоянной настороженности, боязни откровенных разговоров и т. д. У власть же имущих все еще можно констатировать страх перед народом. Коммунизм (если иметь в виду систему в отличие от народа, над которым она властвует) одержим яв*юй манией власти, от которой неотделима тайная мания преследования. Ибо сколько бы коммунисты ни говорили о «народном» характере своей власти и как бы народ ни «привык» к тоталитарной системе, в глубине души власть имущие не могут не сознавать антинародного, узурпаторского характера своей власти. По этой причине коммунизм способен давать только поблажки народу, но не способен к подлинной эволюции, он не может разрешить подлинные демократические свободы. Ибо коммунизм и свобода — вещи во всяком случае несовместные. Непониманием этой истины отчасти порожден современный нейтрализм.

Страны тоталитарного режима представляют собой сплошное царство страха. Мало сказать, что страх этот вызывается террором, давно уже потерявшим ограничительный эпитет «политического». Сам террор вызывается, в свою очередь, страхом. Узурпаторы власти боятся народа и заболевают манией преследования — подлинным источником шпиономании и мифов «о капиталистическом окружении». Большевизм одержим явной манией власти и тайной манией преследования, в свою очередь подстегивающей террор — своего рода чертово колесо адской машины страха.

Этот тоталитарный страх бросает свою зловещую тень и на неподвластные красному империализму народы. Так, страхом, завуалированным несбыточными мечтами на «сосуществование», порожден современный нейтрализм. Невежество нейтралистов насчет истинной природы большевизма коренится не в простом незнании, а в «воле к невежеству» — они не хотят знать неприятной истины, почему и творят розовые мифы «сосуществования». Недаром Артур Кестлер недавно обратил внимание на существование «политических неврозов»[363].

В странах же, геополитически будто бы далеких от смертоносных объятий красного спрута, царит на этот счет беспечность и недооценка размеров подлинной опасности. Здесь царит духовное размагничивание, духовное разоружение. Воинствующей лжи тоталитаризма не противопоставляется мобилизация духовных сил в демократиях.

Но в наше время более чем когда–либо мобилизации сил зла и лжи должна быть противопоставлена мобилизация сил добра и правды. Однако эвдемоническое, утилитаристское, позитивистское мировоззрение, которое составляет «философию жизни» большинства на Западе, не дает достаточных стимулов для такой духовной мобилизации. Люди хотят наслаждаться плодами древа свободы, перестав заботиться о его корнях. Внешний ритуал демократического режима часто принимается за его сущность, что дает казуистам от коммунизма формальный повод утверждать, что они не нарушают демократических свобод — недаром коммунисты, так беззастенчивые в своем нарушении свобод, столь дорожат соблюдением формально лицемерной фикции легальности. Между тем чисто формальное понимание демократии легко подменяет дух служения культом материальных благ, погоней за комфортом и удовольствиями — одним словом, способствует разъединяющим силам эгоизма и эгоцентризма. Вальтер Липпман в своей последней книге — «Общественная философия» хорошо говорит о том, что современные демократии слишком удалились от тех высоких идей, которые лежат в основе «Декларации прав», и отсутствие общественной философии стремятся выдать за достоинство, как будто демократия дает «право на бессмыслие»[364].

Демократическая система, говорит Липпман, лишенная одушевляющей ее общественной философии, лишается тем самым и своего жизнепитающего источника. Автор видит источник несовершенств и недостатков современной демократии в угасании идеи «естественного права»[365], которой были воодушевлены Джефферсон и Джон Адамс.

Из всех естественных прав самое основное — право свободы. Идея свободы заключает в себе, конечно, и возможность злоупотребления ею, ибо запрещение злоупотреблять свободой было бы и невыполнимо, и разрушило бы замысел идеи свободы. Но, с другой стороны, нельзя эти злоупотребления свободой — в данном случае ее вырождение в культ эгоизма и материальных благ — возводить в степень достоинства и нормы.

Идея свободы не висит в воздухе и не есть только дар власти народу. Идея свободы — богодарованная идея. В американской конституции сказано, что «все люди одарены Творцом неотчуждаемыми правами…». Здесь упоминание имени Творца — больше чем только фигура речи: оно выражает политическую проекцию религиозного мироощущения творцов демократии.

Но если свобода богодарована, то она не бессодержательна и не пуста, а неразрывно связана с нравственной ответственностью за ее использование.

В плане умозрительном это значит, что свобода получает свой смысл и свое содержание в рамках определенной философии свободы. Свобода мировоззрения может быть обеспечена лишь мировоззрением свободы, а не свободой от мировоззрения.

Лжеиспользование и лжепонимание свободы подготавливают почву для возможной утери свободы. Свобода не может быть уничтожена только насилием извне. Утере свободы всегда предшествует ложное понимание свободы, изнутри подрывающее саму крепость свободы, делающее ее уязвимой для сил рабства. И одно из таких ложных пониманий свободы — идолатрия свободы, отлучающая свободу от ее верховного источника.

Сам коммунизм основан на извращенном понимании свободы, с диалектической неизбежностью превращающем свободу в рабство. Как у Достоевского, «начиная с безграничной свободы, я кончаю безграничным деспотизмом»[366].

Конечно, о Западе нельзя сказать, что он понимает свободу ложно. Но можно сказать, что плоды свободы здесь часто смешиваются с их корнями, что здесь больше внимания обращено на блага свободы, чем на ее источник.

Возвращаясь к теме взаимоотношения страха и свободы, можно сказать, что свобода освобождает прежде всего от страха. Но страх страху рознь. Неверно, будто всякий страх должен быть предопределен. Есть дурной и есть здоровый страх. Бояться греха, например, всегда полезно. Но это значит, что важен не только факт страха, но и его качество, его направленность, его предмет. Свобода от страха не должна сопровождаться отсутствием страха за свободу. Свобода от дурных страхов не должна означать свободы от «страха Божьего». Как наши наслажденче–ские и эгоистические влечения подлежат сублимации в духовную энергию, так и дурные, низшие страхи нуждаются в сублимации в благодетельный страх Божий. Ибо страх неискореним из природы человека, и человек без страха был бы поистине страшным человеком. Психоаналитически говоря, не подавление страха, а его сублимация должна стать одной из целей психоаналитического «катарсиса».

Свободу в свободном мире подстерегают теперь две главных опасности: или беспечность, недостаток страха за свободу, что демобилизует духовные силы и ослабляет готовность к борьбе за свободу (в таком случае иногда может быть полезна даже инъекция дозы страха, применение метода «лечения шоком»), или стремление бороться с тоталитаризмом тоталитарными же методами — через фактическое ограничение свобод. В этом случае ради страха за свободу сама свобода наполняется изнутри страхом и тем самым перестает быть истинной свободой.

Но уточним наше понимание свободы. Есть две свободы: положительная и отрицательная — свобода следования эгоистическим мотивам и эгоцентристского «заявления своеволия», с одной стороны, и свобода ответственного служения высшим нравственным ценностям — с другой. Отрицательная свобода есть свобода «от», положительная — свобода «для».

Большинство людей имеет склонность понимать свободу отрицательно — как независимость воли от определенных факторов, причем часто молчаливо подразумевается, что человек может зависеть от иных факторов. Так, я могу быть свободен, скажем, от похоти, но быть при этом обуян гордыней; свободен от страха перед врагом, но бояться привидений и т. п. Иными словами, отрицательная свобода большей частью бывает относительной.

Предел отрицательной свободы — «заявление своеволия», горделивое самоутверждение личности, не признающей никаких авторитетов и не боящейся ничего. Такая абсолютная отрицательная свобода, по ее замыслу, беспредельна, и нормальный человеческий разум страшится такой свободы, нести бремя которой под силу лишь ницшевскому сверхчеловеку. Об этом хорошо говорит Кириллов в «Бесах» Достоевского: «Я ужасно несчастен, ибо ужасно боюсь… страх есть проклятие человека… я хочу заявить своеволие и новую, страшную свободу мою… ибо она очень страшна»[367]. Но такой «страх свободы» — здоровый страх, в отличие от патологического страха боязни ответственности.

Те, кто проклинают отрицательную свободу своеволия, проклинают вместе с тем и саму идею свободы. Ибо момент возможности своеволия принадлежит к сущности свободы. Существует антиномия должного и своеволия — мир ценностей призывает нас следовать его высшей логике, но мир ценностей не может нарушить автономии своеволия, он может лишь изнутри преобразить темную свободу своеволия. На это в новейшей философии указал Н. Гартман, и идея эта прекрасно разработана в книге Б. Вышеславцева «Этика преображенного Эроса».

Но трагизм и обреченность отрицательной свободы заключается в том, что своеволие делает нас если не рабами эгоизма, то рабами собственного «ego». Зло также имеет свою градацию и «высшие» формы зла, возвышающиеся над простым эгоизмом, как раз наиболее опасные. Так, отцы церкви справедливо почитали гордыню более опасной, чем чувственные соблазны.

Суммируя, можно сказать, что отрицательная свобода, будучи доведена до своего предела и продумана до конца, делает нас рабами собственного «я», собственных иррациональных капризов.

Отрицательная свобода преодолевается не в призывах к «уразумению собственной выгоды» — ибо одержимость своеволием сильнее разумного расчета, а в сублимации воли, в вознесении ее к высшим ценностям истины, добра. Путь к звездному небу свободы ведет через иррациональные бездны. Тот, кто не рискует свободой, не обретает ее. Но парадокс свободы заключается в том, что истинная, положительная свобода обретается не в самоутверждении, а в служении, притом служении не только надличным, но и надобщественным ценностям. Иными словами, ценности истины, добра, красоты выше по рангу, чем ценности личной или даже коллективной пользы. Коллективистская этика подчинения личности коллективу в принципе не лучше этики личного самоутверждения, хотя здесь существует и разница в степени.

В этике коллективизма есть все же струя альтруизма, призыв к жертве, но не всякая жертва благодатна, и коллективный эгоизм класса, нации и т. д. бывает по своим последствиям страшнее личного эгоизма. Поэ–тому–то обезвоженные массы и могут становиться проводниками злой воли, и в этом состоит указанная выше опасность заражения «массовой психологией».

Лишь служение личности высшим, сверхличным и сверхобществен–ным ценностям освобождает человека от темных сил личного и общественного подсознания. Но путь служения требует самоопределения и самоотречения. И потому закосневшая в своем эгоизме человеческая воля противится императиву истинного служения. Человек боится ответственности , налагаемой положительной свободой. Человеку инстинктивно жаль расстаться со многими иллюзиями, обильно произрастающими в удушливой атмосфере духовного рабства. И потому человек часто боится раскрыть окно своего дома для очищающего ветра свободы.

Итак, одним из главных препятствий на пути осуществления истинной свободы является тайный страх перед свободой. Этот страх тесно связан с волей к иллюзии и с враждой к истине. Мания власти и массовые психозы, а также и духовное размагничивание, «массовая апатия» являются главными опасностями для свободы в наше время.

Обновление демократии может быть достигнуто только на путях положительного понимания свободы как служения, т. е. на путях солидаризации и христианизации демократии.

Как идолатрия свободы, так и ее духовное размагничивание одинаково опасны. Лишь понимание свободы не только как свободы «от» рабства, но и «для» служения может наметить выход из современного кризиса и подготовить победу свободы над страхом через сублимацию дурных страхов в благодетельный страх Божий.