Религия себя
Религия себя
Он все больше и больше усваивал помпезный стиль и сросся с ним в конце концов, как со своим пресловутым цилиндром. Что требуется в подобных случаях? Несколько дней постельного режима. Несколько целительных недель постоять на одной ноге и порассуждать о тонком различии между самим собой и Всемогущим Господом, которое так легко ускользает от нашего понимания.[320]
Г. К. Честертон
«Есть две добродетели, созидающие спасение человека: вера и любовь. Если бы я видел, что вы погрешаете в чем-либо о вере, то о ней и слово повел бы я к вам, стараясь всячески направить вас на православное мудрование. Поскольку же благодатию Христовой, ваша вера здрава, то, оставя веру, поговорю с вами немного о деятельной жизни, двигателем которой должна быть любовь». Так обращается к монахам преп. Феодор Студит[321].
Я же обращаюсь не к монахам, но совсем к иным читателям. Те люди, ради которых написана эта книга, болеют верой — точнее, суеверием. В порыве своей совести возжаждав истины, они обратились не к Евангелию, а к мишурным книжкам карма-колы. Их души, вскормленные на тощих хлебах «атеистической духовности», и прежде были не слишком здоровы (да и «деятельной любви» их учили не так уж настойчиво). Прельщенные же «Живой Этикой», они лишь плотнее затянули повязки на своих глазах. Атеизм сменился язычеством. Насколько выветрилось представление о Боге из сознания людей, можно судить по такому высказыванию женщины, занимающейся вышиванием золотошвейных икон: «Я чувствую — если энергетика из Космоса сильна (я так называю вдохновение), значит, пора за работу».
Поэтому и приходится вести к таким людям слово о вере. И не просто о вере — о христианской философии.
Немало поколений подряд несется над Европой и Россией клич: сделайте христианство понятнее, говорите проще, объясните все рассудочно и без ваших «таинств» и «благодатей». Но едва только выйдет очередной катехизис, популярно излагающий веру Церкви, как интеллектуальные гурманы заявляют: фи, как примитивно.
Итак, две устойчивые формулы вращаются в сознании современных людей, оправдывая их неоязыческие страсти: «Христианское богословие слишком сложно, поэтому пойдем лучше к колдунам». И — «в христианском катехизисе все слишком примитивно, поищем лучше глубину философии на Востоке». В христианстве есть философия. Она и глубока и логична. Но нужно приложить труд, чтобы понять как логику философии, так и логику богословия.
У языческих синкретистов есть один очень любопытный аргумент. Они заявляют, что разница между религиями — это не более чем расхождение в обрядности, а потому эзотерическая философия, уважительно относящаяся к любому символическому обряду, может быть совмещена с любым культом, то есть с любой религией. Так проповедовал еще древний гностик Валентин, который преподавал гностическую теогонию, но при этом считал возможным формально оставаться христианином и участвовать в христианском богослужении[322]. Обряды — для толпы, для народа. Церковь и существует для народа. А философии в ней быть не может. Философия есть только у «посвященных». Спорить с профанами — значит унижаться. Лучше из снисхождения к толпе соблюдать ее ритуалы, и при случае выискивать среди обычных прихожан кого-нибудь, кого можно было бы посвятить в «тайны гнозиса». Исходя из таких рассуждений, «гностики не столько отрицали церковь, не столько противополагали себя ей, как заблуждающейся, сколько ставили себя над нею, признавая у себя высшие истины, а в церкви только низшие… Для них кафолическая церковь была не столько погрешающею, заблуждающейся, сколько церковью отсталою»[323].
Так думает и великое множество сегодняшних неоязычников. Ложь этой позиции заключается в уравнивании религии и культа. Христианство, православие — это не только обряд. У нас есть своя философия. И христианская мысль (философская и богословская) достаточно самостоятельна, достаточно разработанна, достаточно богата, чтобы отстаивать свою, целостную и продуманную систему понимания мира, человека и Бога.
Именно для того, чтобы загасить попытки разумного осмысления богословских проблем, церквеборцы заверяют своих слушателей, что у православия нет никаких аргументов, с помощью которых мы могли бы обосновать свою веру. Они с такой безапелляционностью говорят, что в Церкви нет ничего, кроме обрядности, что человеку и в голову не придет после презентации очередной карикатуры на православие обратиться к церковной литературе или к церковным богословам и спросить их: вы действительно столь примитивно понимаете Бога, мир и Писание, как нам рассказали?
Так действовали марксистские агитаторы, так работают оккультные проповедники и сектантские миссионеры. Мол, у них в Церкви только обряды, а философия — у нас. Так рождаются формулы типа «Да, в обрядоверие, в которое выродилась Русская православная церковь, Л. Толстой точно не верил»[324].
Кстати, именно в это Л. Толстой и верил. Он истово верил в обрядоверие Православной Церкви. Он глубоко верил в то, что Православная Церковь выродилась в обрядоверие. Сами же христиане верят не в обрядоверие. Они верят в благодатность обрядов; в обрядоверие же верят только журналисты (они верят в то, что Русская Церковь поражена этой болезнью)[325].
В самой же Православной Церкви времен Льва Толстого были не только «попы-требоисправители». В ней были старцы, были миссионеры, были свои мыслители. Не на обрядной же почве разошелся Лев Толстой с Владимиром Соловьевым — а именно на философской (и как разошелся: в последней книге Соловьева Толстой предстает как прямой делатель Антихристова дела!). И В. Кожевников ушел из толстовства в Церковь не потому, что храмовые обряды понравились ему больше кружковых чаепитий, а потому что философия Толстого оказалась слишком пресной и мелководной по сравнению с глубинами христианской мысли. Булгаков, Бердяев, Франк, Струве пришли из материализма в православную Церковь не потому, что не были знакомы с толстовством и не потому, что затосковали по «обряду». Они искали философию, которая могла бы объяснить человека лучше, полнее, чем марксизм. И нашли эту философию в Евангелии и в церковной традиции.
Да, православие — это не только обряд и не только «вера», это еще и мысль. «Я знаю, в Кого уверовал» (Тим. 1,12). Вера узнает и опознает свой предмет. Она отличает его от иных реалий. Христианская философия в состоянии различить, какое суждение о Боге и человеке является несовместимым с Евангелием.
И поэтому не нужно думать, что если в комнате, увешанной православными иконами, начать проповедовать языческую философию, то это и будет идеал «примирения религий». Ни православие, ни язычество не сводятся к ритуалам.
Язычество — это отнюдь не только милая народная этнография, гаданья под Рождество и разгадывание гороскопов. Язычество — это прежде всего реальность, религиозная реальность. С ним можно не только играть. В нем можно пропасть, погибнуть.
Я не буду давать своих определений. О язычниках достаточно ясно сказал ап. Павел: это люди, которые «служили твари вместо Творца» (Римл. 1,25). Язычество есть там, где человек застревает в инстанциях, находящихся между Творцом и человеком. Язычник — это человек, с религиозным энтузиазмом доверившийся миру. Это человек, принявший временную остановку за конечную цель.
В конце концов, язычник — это тот, кто перепутал средства и цель. Как однажды сказал блаж. Августин: «Все наши беды происходят оттого, что мы пользуемся тем, чем надлежит наслаждаться, и наслаждаемся тем, чем надлежит лишь пользоваться».
Язычество — это поклонение тому, что не есть Бог. Поклонение совести. Поклонение нации[326]. Поклонение искусству. Поклонение здоровью. Богатству. Науке. Прогрессу. «Общечеловеческим ценностям». Космосу. Самому себе.
«Темным оком омрачен был целый мир и ощупью ходили люди. Что ни останавливало их на пути — почитали они Богом», — говорил преп. Ефрем Сирин[327]. Самое опасное, что здесь есть, и самое эффективное — это поклонение самому себе.
В религиозной жизни есть парадокс, поражающий людей, впервые знакомящихся с церковной аскетикой: святые называют себя грешнейшими, тогда как мы чуть не ежедневно встречаем на улице, мягко говоря, несовершенных людей, уверяющих, что у них-то грехов никаких нет: «если и убивал кого, так только по делу!».
Дело в том, что чем меньше света в душе — тем менее видны греховные потеки на ней. Увидеть свои грехи может лишь человек, уже освещенный лучиком благодати. Так в темной комнате нельзя заметить мусора. Но если в ту же комнату прорвался прямой луч света — в нем будет видна даже пылинка, танцующая в воздухе. Чем меньше благодати — тем менее человек готов к покаянию (ибо, по слову преп. Исаака Сирина, тот, кто видит свои грехи, совершеннее того, кто видит ангелов). Но если нет покаяния — то душа довольна собой и не требует благодати, и не раскрывается навстречу Дару. И человек еще более отходит от Источника Жизни. Душа, наглухо задраенная от Бога, не видит свое истинное состояние. Покаяние там не родится. Беспокаянное существование уже само все дальше и дальше уносит эту душу от Подателя Жизни…
Теряя опыт Богопознания, человек (народ, человечество) искажает и тот образ памятования о Творце, что хранился в его душе. Скудость знаний о Боге, в свою очередь, мешает познать себя; отдаленность язычников от Бога и соответствующая смутность Богопознания мешают всерьез заметить нечистоту своей жизни и не дают осознать свое реальное состояние.
Но религиозная тяга в человеке остается. Потеряв из виду Бога, человек начинает удовлетворять свою религиозную жажду из какого-нибудь более-менее богоподобного источника. Потеряв Бога в тех высях, с которых он ниспал, человек начинает прилагать свое религиозное чувство к тому, что поближе и познакомее. К мелким духам, к стихиям космоса, к самому себе. И однажды его медитирующее сердце посещает «великая мысль»: «Это Я». И язычник уверяется в своей собственной тождественности Абсолюту в высшей точке своего бытия.
Бердяев говорил, что атеизмом современный мир расплачивается за недостаточный интерес средневековья к человеку. Не платим ли мы нашим бессилием перед язычеством сегодня за то, что отказывались видеть в нехристианской мистике ее положительное содержание — антропологическое, впрочем, а не теологическое. Человек ведь действительно бездна, и эту бездну можно принять за Бога. Мы мало ценили Богообразные потенции человека — в итоге приходится все объяснять ссылками на «дьяволов водевиль», которые никого не убеждают.
Язычеством мы расплачиваемся за антропологический минимализм, столь поразительно высказавший себя в знаменитых словах Достоевского: «Здесь диавол с Богом борются и поле битвы — сердца людей». Человек тут оказывается пустышкой, просто полем битвы, по которому топчутся враждующие стороны. От него как будто ничего не зависит, да и не понятно — зачем ради пустого поля такое сражение.
Вероятно, у Достоевского это просто неудачная фраза. О безмерности и богатстве человеческой души у него сказано весьма много. Не меньше было свидетельств об этом и в древней православной письменности. Но школьная схоластика выпарила из православного богословия именно учение о человеке. Из всего богатства православного предания в предреволюционных наших семинариях прочнее всего укоренилась мысль о «ничтожности человека», о его смиренности[328].
Можно ли бороться с атеизмом проповедью смирения? Как оказалось, нет. Понадобилась плеяда новых богословов, которые пояснили, что все высшие ценности атеистического гуманизма — достоинство человека и его свободы, его творческое призвание и личностная неповторимость — не чужды христианству, и даже наоборот, они могут быть логично обоснованы лишь в христианской мысли, а не в атеистической. И только тогда в философской области атеизм был преодолен. И смысл христианского смирения стал вновь понятен тем, чье сердце было готово его понять, но разум — под влиянием антихристианских книжек — этому противился…
Сегодня богословию брошен новый вызов — языческий. «Язычество есть религия больного человечества и больной природы. Но в то же время это не призрак и не обман, но религиозная действительность», — писал Сергей Булгаков[329]. За язычеством стоит определенный опыт. Отрицать его наличность нельзя. Ему лишь можно дать иную интерпретацию.
Первая реакция со стороны богословия естественна: это все — от лукавого. Что есть — то есть. Но не думаю, что весь огромный мир язычества, охватывающий континенты и тысячелетия, может быть вмещен в эту формулу.
Памятуя опыт преодоления атеизма, можно сказать: бороться с язычеством можно лишь вглядываясь в величие и неисчерпаемость человеческой природы: сие море великое и пространное, тамо корабли преплавают и змий, его же создал еси игратися ему. Бездна души действительно такова, что ее можно принять за Бога.
Нет, в язычестве нет Истинного Бога. Человек теряется сам в себе, в своей душе. От этого самообожения защищает себя Иов: «прельстился ли я в тайне сердца моего, и целовали ли уста мои руку мою? Это также было бы преступление, подлежащее суду; потому что я отрекся бы тогда от Бога Всевышнего» (Иов. 31,27–28).
Тот единственный грех, который не может быть прощен ни в веке сем, ни в будущем, — это «хула на Духа Святого» (Мф. 12,31). Нет греха, который не мог бы быть отделен от души человека подвигом покаяния. Лишь тот грех, который запрещает человеку каяться, — лишь он неисцелим. Раскаяние — та дверь, которая распахивает согрешившую душу для исцеляющего помазания Духа. Покаянием человек говорит Богу: я был далеко от Тебя, Господи, я обезобразил и опустошил свою жизнь, но Ты же видишь те язвы моей души, которые я больше не скрываю ни от Тебя, ни от себя, ни от Твоей Церкви. Так Ты, вне Которого умирает мое сердце, Тот, Которого мне так не хватает — прииди и очисти ны от всякия скверны и спаси, Блаже, души наша. Но если человек кощунственно утверждает, что его душа, слегка подчищенная постами и подновленная медитациями, — это и есть Дух Святой, если он убедил себя, что вне него нет Бога и потому неоткуда ждать помощи, если он поклонился хоть и высшей, но все же части себя самого — значит, он безнадежно запер себя в своем внутреннем мире, и освежающее веяние Внешнего (Трансцендентного) Духа уже не может прикоснуться к нему. «Тат твам аси» (ты есть То) — это и есть хула на Духа.
Да, человек похож на Бога — ибо есть «образ Его». Но он не есть Бог. «Ты ведь не телесный образ, не душевное состояние, испытываемое нами, когда мы радуемся, огорчаемся, желаем, боимся, вспоминаем, забываем, и прочее; и Ты ведь не сама душа, ибо Ты Господь Бог души моей», — говорит блаженный Августин своему Господу (Исповедь. X,25). И хоть именно в сердце своем человек должен познать Господа, но благоговеть надо «не перед сердцем, а перед Господом» (св. Феофан Затворник)[330].
Йогическое «тат твам аси» адекватно реальному опыту любого созерцательного подвижничества. Подвижник обнаруживает в себе в какой-то момент «светящуюся точку».
Православная аскетика знает о внутреннем свете души. «Если кто желает узреть состояние ума, пусть он отрешится от всяких (греховных) мыслей и тогда увидит себя схожим с сапфиром и сияющим небесным светом», — пишет, например, авва Евагрий[331]. Однако православие отличает нетварный Свет Божества от духовного, сокровенного, но все же тварного свечения ума[332]. Языческая мистика этот свет считает конечной инстанцией, тогда как православие — лишь промежуточной.
Свет, что таится в душе человека, способен быть Богоприимным, но сам не есть Свет Бога: согласно Евагрию, «требуется содействие Бога, вдыхающего в человека сродный Свет. Бесстрастное состояние ума есть умопостигаемая вершина, (сияние которой) подобно небесному цвету. Во время молитвы ее озаряет Свет Святой Троицы»[333]. Человеческий ум (дух, свет) — это то, что устремляет человека к Богу, то, через что человек может войти в Богобщение. Но это не сам Бог. Так надо различать окно, через которое свет попадает в комнату, от самого источника света, который находится все же не в оконном стекле.
«Когда Бог сотворил человека, то Он всеял в него нечто Божественное, как бы некоторый помысл, имеющий в себе подобно искре и свет и теплоту; помысл, который просвещает ум и показывает ему, что доброе и что злое: сие называется совестию и она есть естественный закон», — пишет авва Дорофей[334]. Но «естественный закон» лишь указывает на вышеестественное, а не заменяет его. Совесть напоминает о Боге, но сама не есть Бог.
Да, душа человека прекрасна и велика. Что ж, — говорит св. Златоуст, — «прекрасный и полезный член — глаза: но если бы они захотели видеть без света, то красота и собственная сила их нисколько не принесли бы им пользы, но еще причинили бы вред. Так и душа, если захочет видеть без Духа, то сама себе послужит препятствием»[335].
В душе можно заблудиться: она богообразна. В душе опасно заблудиться: она не есть Бог. «Душа — не от Божия естества, и не от естества лукавой тьмы… Он — Бог, а она — не Бог», — напоминает преп. Макарий Египетский[336].
Здесь — важнейшая грань, непроходимо разделяющая христианский опыт и опыт языческий. Человек не есть частица Божества; Бог не есть высшая структура человеческой души. Но теософы уверяют, что человек призван найти «себя, своего скрытого Бога»[337].
Только что мы видели анти-пантеистическое убеждение преп. Макария Египетского. На словах Николай Рерих его очень ценит — «Многотомно можно выписывать из Отцев Церкви и из заветов пустынножителей и подвижников правила их, ими выношенные и примененные в жизни… Не отвлеченные символы, но реальное сознание отображал Макарий Египетский, когда писал…»[338]. Так почему же он не следует всему опыту этих Отцов, того же Макария? Тот ведь не был пантеистом.
Конечно, вера христиан в надмирного Бога-Творца отлична от теософского пантеизма. Иногда теософы даже готовы и со своей стороны признать это отличие. Но смелости сказать: «Евангелие говорит так, а мы говорим иначе» — у них не хватает. И поэтому Е. Рерих предпочитает выдвигать тезисы типа «После Оригена ложная вера христианства начала расти»[339]. Прочитав такое, можно подумать, что до Оригена христиане считали, будто человек и Бог одно и то же. А на самом деле Елена Ивановна просто слегка примаскировалась. Полагаю, она все же знала, что и до Оригена христиане не были оккультистами (а если не знала — так тогда тем более ей не стоило бы заниматься «синтезом религий»).
В оккультный «синтез» никак не сможет быть вмещена философия св. Климента Александрийского, учителя Оригена, а, значит, мыслителя до-оригеновской эпохи (то есть времени, когда, согласно Е. Рерих, христианство еще не стало «ложной верой»). Так вот, Климент неоднократно пишет о том, что «с Богом мы не имеем никакого сходства ни по существу нашему, ни по происхождению и ни по каким-либо особенным свойствам нашим, разве только по тому одному, что мы дело творческой воли Его» (Строматы. II,16). «Не следует однако думать, что Дух Божий в каждом из нас пребывает как некая частица Божества» (Строматы. V,13). «Это мнение нечестивое и составляет измышление мечтателей, будто свойства человека и Вседержителя одни и те же. „Нечестивец, — говорит Господь — ты думал, что Я подобен тебе“ (Пс. 49, 21)» (Строматы. VI,14). «Несмотря на полнейшую чуждость Ему нашей природы, все-таки Он заботится о нас» (Строматы. II,16). «Нет никакого природного родства между Богом и нами. Не понимаю, как познающий Бога человек может допустить это, если посмотрит он на нашу жизнь и на неправедность, в которую мы погружены. Будь мы частью Бога, Бог бы в этой Своей части грешил»[340].
Эти ясные суждения древнего богослова стоит сопоставить с утверждением Блаватской: «Человек становится приемником Души мира, как прекрасно выразился Эмерсон: „Я — несовершенство, поклоняюсь своему собственному совершенству“»[341].
Это есть именно, буквально то, против чего предостерегает Климент и другие Отцы Церкви как против самой страшной ошибки.
И все же ни совесть, ни познания не мешают Елене Рерих заявлять: «в христианстве я придерживаюсь веры первых отцов христианства»[342]. Почему Рерихи предпочитают действовать подлогами?
Например, Отцы «Добротолюбия» прямо говорят о своей вере в то, что «Сын Божий по послушанию и смирению вочеловечился и крестом и смертию спас человечество»[343]. Но это не мешает Елене Рерих, идя на прямую ложь, уверять: «авторы „Добротолюбия“ понимали под термином Христос высший божественный принцип в нас»[344].
Похоже, для Елены Ивановны в мире нет никого, кроме «Владыки Шамбалы». Лишь он сообщает душе нечто новенькое. Все остальные духовные феномены не выводят человека за его собственные пределы. Например, Ангела-Хранителя «следует понимать не как какое-то отдельное Существо из высших сфер, но как наш собственный дух»[345]. «Христос есть наше очищенное и высшее Я»[346]. «Молитесь, чтобы Бог, который внутри вас, помог вам хранить чистоту»[347]. «Все исцеления возможны тогда, когда болящий воспрянет духом или уверует в исцелителя, иначе говоря, если он настолько поднимет вибрации своей сердечной энергии, что она сможет принять магнетический поток, идущий от целителя. В этом смысле нужно понять речение, что „Сын человеческий имеет власть прощать грехи“[348]. „„Не введи нас во искушение“ — в этих словах молитвы подразумевается обращение слабого духа к своему Руководителю, или к высшему Я, чтобы Он или оно удержало его от проступка“»[349].
Итак, я должен просить самого себя и об укреплении в искушениях, и о прощении моих грехов, и об исцелении… Студенты психфака МГУ в 70-х годах ставили диагноз шизофрении словами из популярной тогда песенки: «Тихо сам с собою я веду беседу»…
Религиозная жизнь становится бесконечным романом с самим собой. В свое высшее «Я» я должен уверовать, ему я должен служить, в нем находить отраду и утешение, и от себя же самого, единственного, горячо и оккультно любимого, я должен ждать и прощения грехов.
Но ничего подобного оккультному уравниванию вершин (или глубин) человеческой души и Бога нельзя встретить у христианских святых Отцов.
Божественное в человеке — это «благодать»: дар, которого в человеке не было, но который извне дан ему. Чтобы принять дар, надо иметь смирение: познание того, что я нищ в самом главном, что мне — надо приобрести нечто несвойственное мне. «Приходит же благодать Божия в человека, хотя нечистого и скверного, но имеющего сердце благопризнательное, а истинная благопризнательность есть, чтоб сердцем признавать, что благодать есть благодать», — свидетельствует величайший мистик православия преп. Симеон Новый Богослов[350]. Веровать по-христиански может лишь человек благодарный.
Наставники Агни Йоги, напротив, утверждают, что благодать есть собственно психическая энергия человека, есть результат его собственной деятельности, а не Божественный дар: «Благодать вполне реальное вещество высшей психической энергии. Психическая энергия, конечно, проистекает от каждого организма, ее имеющего, но нужно, чтобы получить прямой эффект, собрать и фокусировать ее сознательно» (Иерархия, 229). «Психическая энергия есть синтез всех нервных излучений»[351].
В христианском же опыте благодать истекает не от человека, а от Бога, и потому она является той реальной связью с Творцом, которая может вывести за пределы Вселенной, подверженной разрушению.
Даже телу необходима подпитка извне. Неужели же душа, которая обычно столь жадно впитывает в себя все, приходящее к ней извне, не нуждается в добром Хлебе? «Горе телу, когда оно останавливается только на своей природе, потому что разрушается и умирает. Горе и душе, если останавливается она на своей только природе, не имея общения с Божественным Духом, потому что умирает, не сподобившись вечной Божественной жизни. Как отчаиваются в больных, когда тело их не может уже принимать пищи, так Бог признает достойными слез те души, которые не вкушают небесной пищи Духа» (преп. Макарий Египетский)[352]. При сильном жаре исчезает чувство голода. В околосмертном состоянии человек не чувствует голода. Но так и душа — она не чувстует голода, не чувствует жажды Бога, только если она страшно больна.
Значит, восточный отшельник, достигший того состояния «просветленности», когда он ощущает себя тождественным с Высшим Духом мироздания и всю Вселенную готов рассматривать как свое порождение, — в перспективе христианской мистики смертельно болен. Болен — ибо сыт… Болен — ибо замкнул себя от того, что выше Вселенной…
Вряд ли поможет врач, советующий у изголовья больного, погруженного в жар: «это правильно, это хорошо, что он не хочет есть. Он нашел внутренний источник энергии и питания. Ничего ему больше не давайте и не пытайтесь его кормить». Но и оккультист, советующий материалисту (сознательный христианин слушать оккультиста не будет) отказаться от поиска Бога и искать «источник энергии в себе», тоже не сильно способствует духовному исцелению человека. Без Бога человеческая душа задыхается и тлеет, а ей говорят: «О, да вы великий архат, вы питаетесь самим собой. Да, да, никакой благодати не надо, выше Вас никого нет, Вы и есть Бог».
Оккультист, верующий в себя, может ощущать себя счастливым. Его «религиозные потребности» удовлетворены.
Евангелие, однако, стремится не к их «удовлетворению», а к их пробуждению: «блаженны алчущие и жаждущие правды». Алкание и жажда все же не самые комфортные чувства… И потому вполне резонно замечание К. С. Льюиса: «Какая религия дает наибольшее счастье? — По-моему, поклонение самому себе, пока оно держится. Я знаю человека лет восьмидесяти, который восхищался собой с самого раннего детства и, как ни жаль, живет на удивление счастливо. Я не ставлю так вопроса. Вы, наверное, знаете, что я не всегда был христианином, и обратился не для того, чтобы обрести счастье. Я понимал, что бутылка вина даст мне его скорее. Если вы ищете религию, от которой ваша жизнь станет легче и удобнее, я бы вам не советовал избирать христианство. Несомненно, есть какие-нибудь американские таблетки, они вам больше помогут»[353].
Св. Афанасий Великий однажды сказал, что утратив память об истинном Боге, «люди впали в самовожделение»[354]. То состояние души, в которое приводят себя подвижники пантеистического толка, «в мистически-аскетической литературе заклеймлено позорным именем „прелести“, то есть духовного ослепления и утверждения результатов собственной капризной фантазии за подлинную и истинную реальность»[355].
О таких состояниях ложной духовной просветленности знают и сами оккультисты. «Как часто в самообольщении многие, лишь бегло читавшие книги Учения, принимали голоса из Тонкого Мира за голос Учителя!»[356]. С горечью приходится признать, что и в откровениях самой Рерих налицо то же прельщение.