Глава Десятая. Павел, Иисус и корни христианства

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава Десятая. Павел, Иисус и корни христианства

Наконец, мы можем задать вопрос, ради которого, во многом, и предпринималось столь подробное исследование Павловых текстов. Так был ли Павел и в самом деле основателем христианства? Правда ли, что из учения и служения Иисуса из Назарета он сделал религиозную систему, которую мы привыкли называть «христианством», хотя сам Христос ни за что бы с этим не согласился? И правда ли, что ему и только ему мы обязаны двумя тысячелетиями христианской истории со всеми ее загадками и парадоксами, славою и бесславием?

Из многих посвященных нашему предмету научных и популярных работ особенно выделяется недавно вышедшая книга, в которой на суд читателей вынесены весьма нетривиальные взгляды. Она–то и будет нашим основным собеседником в заключительной главе. Плодовитый романист и автор многочисленных биографий Э. Н. Уилсон не так давно, в 1997 году, произвел на свет книгу под названием Paul: The Mind of the Apostle. Это написанный на хорошем уровне, остроумный и весьма любопытный труд, изобилующий не только колоритными зарисовками мест, где бывал Павел, но и весьма неожиданными соображениями о том, что им двигало. Уилсон заворожен Павлом, что, впрочем, неудивительно: по его словам, Павловы сочинения «непостижимы», они написаны человеком, который «был раздираем внутренними противоречиями и всю жизнь разрывался между двумя противоположными путями» (с. 56 и след.[25]). У Павла «мятежный, почти ницшеанский ум» (122 и след.); его «блестящая и беспощадная критика состояния человечества» (122) указывает на то, что он чувствует себя «в полной метафизической изоляции» (124).

Что же касается «Христа», он, как полагает Уилсон, не имел для Павла ничего (или почти ничего) общего с историческим Иисусом из Назарета. «С того момента, как Павел создает свой апокалипсис, историчность Иисуса для него уже не важна» (73). Слово «Христос» становится кодовым названием идеала, «сокровенной религиозной сущности», «всех самых высоких порывов человеческого духа» (221). Павел, продолжает Уилсон, «воспринимал Иисуса не столько как человека, которого помнили иерусалимские христиане (хотя таковым Он и был), но как символ присутствия Божьей любви в сердцах верующих» (207). Но особой беды Уилсон в этом не видит: если Павлово богословие и связано с «человеком из Назарета», то лишь постольку, поскольку Павел превратил в открытую всем людям и всем эпохам «религию сердца» то, что иначе оставалось бы исторически, территориально и политически ограниченным набором идей (233). «Высказывания Иисуса могут нас сколько угодно потрясать, но они вряд ли годятся для того, чтобы строить на них жизнь. Религия Павла, напротив, безумна, экстатична, противоречива, как и должно быть… ее универсальный призыв вбирает в себя весь религиозный опыт человечества» (239). Собственно, с этого призыва, по Уилсону, и началось христианство. Для языческих последователей Павла «слово "Христос" было не столько синонимом иудейского Помазанника, Избавителя Израиля, сколько именем Бога, которого они знали сердцем, сокровенного Спасителя, Таинства, именуемого Иисус» (132). При этом Уилсон не отказывается от Иисуса, но возводит его в абстракцию: «Если "Петровы", то есть палестинские, христиане цепко держались за воспоминания об Иисусе из Назарета, Павел смог предложить более универсальное понимание веры, такое представление о рае, какое, по всей видимости, только и могло быть у Иисуса, — полную уверенность в том, что каждый человек может обратиться к Богу как к отцу, и ему ответят любовью» (239).

Но откуда взял Павел эту новую религию? Уилсон, в отличие от нас (см. главу вторую), не считает, что в «дохристианской жизни» Павел бы учеником Шаммая. Его версия гораздо интересней. Придуманный им Савл вырос в языческом Тарсе, участвовал в митраистских мистериях и поклонялся Гераклу. Потом он перебрался в Иерусалим, нанялся к первосвященникам и стал чем–то вроде охранника при Храме. Так что он, конечно, не раз видел и слышал Иисуса и, бесспорно, знал, а можем быть, собственными глазами видел, как его распинали. Не исключено, что Павел даже помогал арестовывать Иисуса, поскольку всегда был сторонником власти кесаря.

Из этих предположений естественным образом следует, что Павел мыслил языческими категориями. Почитатели Митры, омываясь кровью жертвенного быка, верили, что «кровь жертвы наделяет их силой, божественной силой, и они становятся причастны тайнам, сокрытым в глубинах мироздания, но ныне явленным». Отсюда, по мнению Уилсона, и «напряженное религиозное внимание Павла к распятию»: «Павел мифологизирует крест, стараясь постичь его смысл» (60). Получается так, что Павел скрещивает Митру с распятым Иисусом Христом, но при этом отождествляет себя со вторым: «В воображении эллинизированного иудея, искушенного фарисея, одного из охранников Храма, поставщика палаток для римских легионеров на кресте был он сам, Павел, пригвожденный к орудию пытки, умерший, пострадавший и воскресший» (80, ср.70, 77 и след., 122). На культе Митры строится также Павлово видение евхаристии, которую Уилсон умудряется одновременно низвести до очередного обрядового новшества, никак не связанного с Иисусом из Назарета, — и превознести как исключительно ценный феномен культуры (165–168). Что же касается идеи смерти и воскресения Иисуса, она, по мнению нашего автора, полностью заимствована из культа умирающего и воскресающего полубога Геракла.

Теперь о собственно религиозных переживаниях Павла. Для Уилсона это не что иное, как «маниакальные состояния, охватывающие участников мистериальной инициации» (76). Так что образ «тусклого стекла» из знаменитого Павлова гимна любви (1 Кор 13) должен был напоминать недавним язычникам о чем–то родном и домашнем (173 и след.). Иными словами, Павел основывает на распятии Иисуса Христа новый мистериальный культ. Он мифологизирует Иисуса: «Павел смог очистить мифологические переживания прежней религии… и создать на них новый миф, отголоски которого разнеслись далеко за пределы иудейской Палестины» (72).

На этой мифологии, а также на жгучей потребности как можно скорее навязать ее другим держится, как считает Уилсон, вся проповедническая и миссионерская деятельность Павла. Вместе с тем им двигало страстное желание закончить свою работу до наступления конца света, который, как верили многие христиане, случится совсем скоро (93, 108, 144 и т. п.). Приближение вселенского катаклизма «было одной из главнейших Павловых идей» (177). Павел в книге Уилсона только и делает, что думает о конце света, парусин, то есть втором пришествии, которое может случиться в любой момент: собственно, ради того, чтобы приблизить это событие, он и отправляется в Иерусалим. Его, Павловыми, стараниями должны исполниться мессианские пророчества (206). «Воскресение» для Павла — не случившееся с Иисусом событие недавнего прошлого, но прежде всего то, что произойдет с ним самим и с каждым. Пламя этой надежды освещает все, что бы он ни делал. Когда же Павел и в самом деле прибывает в Иерусалим, его арестовывают, в народе случается «смятение», и тут он начинает подозревать, что апокалипсис происходит неправильно: все идет не так (207, 218) (здесь есть определенная нестыковка, поскольку в той же книге [193] читаем о том, что, обращаясь с посланием к римлянам, то есть до последнего путешествия в Иерусалим, Павел думал, будто конец света наступит в результате его поездки в Испанию). Поэтому Павел в полном смятении, если не сказать — в отчаянии, отправляется в Рим. И хотя мы доподлинно не знаем, что с ним там произошло, дело его не пропало. Именно Павел, а не Иисус, стал (если вообще такое было) основателем христианства (258).