Двоюродный брат, студент

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Двоюродный брат, студент

Мои родители образованием не блистали, люди были цивилизованные, но некультурные. Ни литература, ни музыка, ни живопись не значили для них ничего. Кинг было в доме очень мало; мой отец, к лицемерию не склонный, показиой библиотекой не обзавелся. У него было небольшое собрание старинных часов, колец и табакерок; одиа из стен его кабинета завешана была старинным оружием. Ему искренно нравились зти вещи. Безвкусных или поддельных оредн них не было. Принадлежал ему также унаследованный ст моего деда подписной натюр–морт Внллема ван Альста, хорошего голландского мастера, другой иатюр–мсрт которого, близнец первого, завещан был тете Миле, вдовице столь же малообразованной и к культуре причастной разве что любовью к цветам и охотой к садоводству; как отец мой к культуре был причаотен любовью к добротному ремеслу. Что же до матери, тс она помнила наизусть «Колокольчики мои, цветики степные» Алексея Толстого, и принадлежал ей, до сих пор мною хранимый, том Апухтина. Что тут еще сказать? Она «любила природу» — выражение банальное, но сама эта любовь банальной не была. Да и приложимс ли понятие банальности к какой бы то ни было подлинной любви? Во избежание недоразумений прибавлю, что по мере приобретения мною культуры, нахватавшей моим родителям, я вовсе не стал смотреть на них сверху вниз: во–первых, потому что их любил; во–вторых, потому что они не претендовали обладать тем, чего у них не было; и, в–третьих, потому, чтс убедился ране: никакое образование, никакая внешняя причастнооть к благам культуры не избавляет людей ни ст глупости, ни от низости.

С другой стороны, еоли культуру принимать всерьез, следует признать, что соотоит она не из зиаинй, хоть и иужгдается в них, не из умений, в омысле технических сноровок, а из пониманий не поддающихся ни точной проверке, ни систематическому подсчету. Школа, на первых порах, давала мие знания, и только; откуда же понимание стал я добывать? В двух областях я могу назвать определенных лиц, известную долю своего понимания мне передавших. В области музыки, с которой речь впереди, и в области литературы, поэзии, прежде всего, куда меня ввел, иа пороге моей юности, двоюродный мой брат, старше меия иа пять лет, Леонид Владимирович Георг, студент Петербургского университета, сын рано умершего старшего брата моей матери.

До его студенчеотва, я Лблю не помню. Вероятно, как и другие родственники моей матери, си бывал у иас редко. Их было много; мой отец не очень их жаловал. Среди двоюродных моих братьев был и другой Леонид, малоинтересный студентюрист, в отличие от которого, по–видимому, Лйлю и звали Лйлей а не Лйией. Но с тех пор, как ои поступил на славянское отделение филологического факультета, когда мне было лет 14, он заинтересовался мною, мы стали видеться с ним чаще, и приоткрыл си мне постепенно мир, который школа не сумела бы, да и не старалась мне открыть.

Не псмжю никого у иас в классе, кто любил бы стихи, говорил бы с стихах. А такого преподавателя русской литературы, каким в Тенишевоксм училище был, в виде исключения Владимир Васильевич Гиппиус, у нас и в помине не было. Учить стихи наизусть, как это требовалось в младших классах, я терпеть не мог. А память моя, хоть и превосходная, не так была устроена, чтобы они мие сами собой запоминались. Помню рассказ близких о том, как в раннем детстве я расхаживал по кемнате, скандируя длинную вереницу строк, всего, например, «Роланда–Оружеиосца» Жуковского, совершенно автоматически занесенных, по–видимому, мною на какое?то призрачное подобие позднейших вращающихся лент. Но сам я этих подвигов моих не помню. Школьником я стал этому чужд и быотро возымел неприязнь к наскоро отбарабаненным или «рассказанным своими словами» Пушкину, Лермонтову, Некрасову… Я способен и сейчас иа собственной внутренней шарманке так провертеть: «Скажи?ка, дядя, ведь недаром…» или «Прибежали в избу дети, второпях зовут отца…», что будут посрамлены поэты и упразднена поэзия. До такой степени я к ней в русских стихах оглох, что лиш наткнувшись во французской хрестоматии иа верлэисвские «Ооенние скрипки», огорошен был чувством, что ведь стихи эти поют! Русские для меия стучали или молчали.

Двоюродный брат мой положил этому конец. Безо всяких назойливых пояснений, стихи в его чтении обрели музыку, впервые сделались стихами. «Медный всадиик» перестал быть идеей или картинкой или самим монументом, если из Александровского сада выйти, пройдя его во всю длину. Услышано было теперь тяжелозвонкое скаканье по потрясенной мостовой! «Моцарт и Сальери», «Каменный гость» зазвучали, ожили. Петому и ожили, что зазвучали. Не распавшись в тс же время на актерские реплики и аритмические интонации, которыми поэтически обессмыслить можно и Данта и Шекспира. Лбля читал стихи прекрасно, а театральное искусство горячо любнл и отлично понимал. Но чтение стихов, разрушающее отих, отвергал решительно и высмеивал беспощадно. Как и декламационное их чтение, которому из просвещенных и близких театру старших современников, оотавался верен (еще в Париже!) князь Сергей Волконский. Чтение это можно назвать возвышенно–театральным в отличие от того актерски–бытового, которым сио было заменено. Поэзия от этой замены не выиграла, скорее проиграла.

Мечтою Лёли было стать режиссером. Когда си окончил университет и начал преподавать в иедавио основанной и считавшейся образцово–передовой гимназии Леитовской, ои поставил там «Двенадцатую ночь». Играли един только мальчики, его ученики. Так хорошо играли и так безупречно читали стихи, что хоть и случилось мне позже видеть «Двенадцатую ночь» и иа английской сцене, и иа немецкой, и на французской, могу смело сказать, лучшего исполнения ее мне увидать не довелось. Лбдя и частицу своего пристрастия к театру мне передал, которая лишь постепеиис во мне иссякла, после отъезда из России. И слышанию стихов, и виимаиию к прозе научил, и любовь к Петербургу во мие воспитал. Недаром часами я с ним бродил по мостам и набережным в белые ночи.

Не, знаешь, друг мой и брат! Бог весть, что сталось с тобой. И верно иет тебя давне на свете…, а мие все напомнить хочется тебе тот день, когда ты мие принес иа листки распадавшиеся от частого перелистываиья, папирооной бумагой обернутые, «Стихи о Прекрасной Даме». Было это еще первое издание с обложкой Владимирова; какой детской, какой неуверенной кажется оиа теперь! Ты прочел вслух тихим голосом несколько стихотворений и оставил мие книгу. Я был почти непуган совсем новой для меня певучей невжятицей этих стихов. «Все дышавшее ложью отшатнулооь, дрожа… предо мной к бездорожью золотая межа…» Где я? О чем это? Отчего, только прочтешь также отрочки, и возникнет в тебе неудержимо ответное пение души? «Заповеданных лилий прохожу я леса… полны ангельских крылнй надо мной небеса…» Совсем окутал меня постепенно этот поэтичеокий туман. Никаких других стихов мие уже и читать больше не хотелось. Одни эти листки вое листал я и листал, был ими одурмаиеш, опьянен. Связь этих стихотворений между собой оставалаоь мие неясшой; в нх пересказу доотупный смысл не старалоя я вникать. Но ни один из дальнейших трех блоковских сборников, позже мною прочитанных, так меня не околдовал. Когда через два года после этой первой вотречи, вышел четвертый, «Ночные часы», я стал зрелее и понял его зрелость. Но первая вотреча моя оо отихами Блока была вое же поэтическим моим крещением, и восприемником моим от купели был мой брат, сын моего крестного отца.